ВОССТАНИЕ
…Наконец настало роковое 14-е декабря — число замечательное: оно вычеканено на медалях, с какими распущены депутаты народного собрания для составления законов в 1767 году при Екатерине II.
Это было сумрачное декабрьское петербургское утро, с 8° мороза. До девяти часов весь правительствующий Сенат был уже во дворце. Тут и во всех полках гвардии производилась присяга. Беспрестанно скакали гонцы во дворец с донесениями, где как шло дело. Казалось, все тихо. Некоторые таинственные лица показывались на Сенатской площади в приметном беспокойствии. Одному, знавшему о распоряжении общества и проходившему через площадь против Сената, встретился издатель «Сына Отечества» и «Северной Пчелы» г. Греч. К вопросу: «Что ж, будет ли что?» он присовокупил фразу отъявленного карбонария. Обстоятельство не важное, но оно характеризует застольных демагогов; он и Булгарин сделались усердными поносителями погибших за то, что их не компрометировали.
Вскоре после этой встречи часов в 10 на Гороховом проспекте вдруг раздался барабанный бой и часто повторяемое «ура!». Колонна Московского полка с знаменем, предводимая штабс-капитаном Щепиным-Ростовским и двумя Бестужевыми, вышла на Адмиралтейскую площадь и повернула к Сенату, где построилась в каре. Вскоре к ней быстро примкнул Гвардейский экипаж, увлеченный Арбузовым, и потом баталион лейб-гренадеров, приведенный адъютантом Пановым (Панов убедил лейб-гренадеров, после уже присяги, следовать за ним, сказав им, что «наши» не присягают и заняли дворец. Он действительно повел их ко дворцу, но, увидя, что на дворе уже лейб-егеря, примкнул к московцам) и поручиком Сутгофом. Сбежалось много простого народа и тотчас разобрали поленницу дров, которая стояла у заплота, окружающего постройки Исаакиевского собора. Адмиралтейский бульвар наполнился зрителями. Тотчас уже стало известно, что этот выход на площадь ознаменовался кровопролитием. Князь Щепин-Ростовский, любимый в Московском полку, хотя и не принадлежавший явно к обществу, но недовольный и знавший, что готовится восстание против великого князя Николая, успел внушить солдатам, что их обманывают, что они обязаны защищать присягу, принесенную Константину, и потому должны идти к Сенату.
Генералы Шеншин и Фредерикс и полковник Хвощинский хотели их переуверить и остановить. Он зарубил первых и ранил одного унтер-офицера и одного гренадера, хотевшего не дать знамя и тем увлечь солдат. По счастию, они остались живы.
Первою жертвою пал вскоре граф Милорадович, невредимый в стольких боях. Едва успели инсургенты построиться в каре, как [он] показался скачущим из дворца в парных санях, стоя, в одном мундире и в голубой ленте. Слышно было с бульвара, как он, держась левою рукою за плечо кучера и показывая правою, приказывал ему: «Объезжай церковь и направо к казармам». Не прошло трех минут, как он вернулся верхом перед каре (Он взял первую лошадь, которая стояла у квартиры одного из конногвардейских офицеров оседланною) и стал убеждать солдат повиноваться и присягнуть новому императору.
Вдруг раздался выстрел, граф замотался, шляпа слетела с него, он припал к луке, и в таком положении лошадь донесла его до квартиры того офицера, кому принадлежала. Увещая солдат с самонадеянностью старого отца-командира, граф говорил, что сам охотно желал, чтобы Константин был императором. Можно было верить, что граф говорил искренно. Он был чрезмерно расточителен и всегда в долгу, несмотря на частые денежные награды от государя, а щедрость Константина была всем известна. Граф мог ожидать, что при нем заживет еще расточительнее, но что же делать, если он отказался; уверял их, что он сам видел новое отречение, и уговаривал поверить ему.
Один из членов тайного общества князь Оболенский, видя, что такая речь может подействовать, выйдя из каре, убеждал графа отъехать прочь, иначе угрожал опасностию. Заметя, что граф не обращает на него внимания, он нанес ему штыком легкую рану в бок. В это время граф сделал вольт-фас, а Каховский выпустил в него из пистолета роковую пулю, накануне вылитую (Известна была всей армии поговорка графа: «Бог мой! на меня пуля не вылита!», — которую он всегда повторял, когда предостерегали от опасности в сражениях или удивлялись в салонах, что не был ни разу ранен.). Когда у казармы сняли его с лошади и внесли в упомянутую квартиру офицера, он имел последнее утешение прочитать собственноручную записку нового своего государя с изъявлением сожаления — и в 4 часу дня его уже не существовало.
Тут выразилась вполне важность восстания, которою ноги инсургентов, так сказать, приковались к занимаемому ими месту. Не имея сил идти вперед, они увидели, что нет уже спасения назади. Жребий был брошен. Диктатор к ним не явился. В каре было разногласие. Оставалось одно: стоять, обороняться и ждать развязки от судьбы. Они это сделали.
Между тем по повелениям нового императора мгновенно собрались колонны верных войск ко дворцу. Государь, не взирая на уверения императрицы, ни на представления усердных предостерегателей, вышел сам, держа на руках 7-ми летнего наследника престола, и вверил его охранению преображенцев. Эта сцена произвела полный эффект: восторг в войсках и приятное, многообещающее изумление в столице. Государь сел потом на белого коня и выехал перед первый взвод, подвинул колонны от экзерциргауза до бульвара. Его величавое, хотя несколько мрачное, спокойствие обратило тогда же всеобщее внимание. В это время инсургенты минутно были польщены приближением Финляндского полка, симпатии которого еще доверяли. Полк этот шел по Исаакиевскому мосту. Его вели к прочим, присягнувшим, но командир 1-го взвода барон Розен, придя за половину моста, скомандовал стой! Полк весь остановился, и ничто уже до конца драмы сдвинуть его не могло. Та только часть, что не взошла на мост, перешла по льду на Английскую набережную и тут примкнула к войскам, обошедшим инсургентов со стороны Крюкова канала.
Вскоре, после того как государь выехал на Адмиралтейскую площадь, к нему подошел с военным респектом статный драгунский офицер, которого чело было под шляпою повязано черным платком (Это был Якубович, приехавший с Кавказа, имевший дар слова и рассказами о геройских своих подвигах умевший заинтересовать петербургские салоны. Он не скрывал между либералами своего неудовольствия и ненависти личной к покойному государю и в 17-тидневный период члены тайн[ого] общ[ества] убеждены были, что при возможности «он себя покажет».), и после нескольких слов пошел в каре, но скоро возвратился ни с чем. Он вызвался уговорить бунтовщиков и получил один оскорбительный упрек. Тут же по повелению государя был арестован и понес общую участь осужденных. После его подъезжал к инсургентам генерал Воинов, в которого Вильгельм Кюхельбекер, поэт, издатель журнала «Мнемозина», бывший тогда в каре, сделал выстрел из пистолета и тем заставил его удалиться. К лейб-гренадерам явился полк[овник] Стюрлер, и тот же Каховский ранил его из пистолета. Наконец подъезжал сам вел[икий] кн[язь] Михаил — и тоже без успеха. Ему отвечали, что хотят наконец царствования законов. И с этим поднятый на него пистолет рукою того же Кюхельбекера заставил его удалиться. Пистолет был уже и заряжен. После этой неудачи из временно устроенной в адмиралтейских зданиях Исаакиевской церкви вышел Серафим — митрополит в полном облачении, со крестом в преднесении хоругвей. Подошед к каре, он начал увещание. К нему вышел другой Кюхельбекер, брат того, который заставил удалиться вел[икого] князя Михаила Павловича. Моряк и лютеранин, он не знал высоких титлов нашего православного смирения и потому сказал просто, но с убеждением: «Отойдите, батюшка, не ваше дело вмешиваться в это дело». Митрополит обратил свое шествие к Адмиралтейству. Сперанский, смотревший на это из дворца, сказал с ним стоявшему обер-прокурору Краснокутскому: «И эта штука не удалась!». Краснокутский сам был членом тайного общества и после умер в изгнании (Над прахом его стоит мраморный памятник с скромною надписью: «Сестра страдальцу брату». Он погребен на Тобольском кладбище близь церкви). Обстоятельство это, сколь ни малозначащее, раскрывает, однако ж, тогдашнее расположение духа Сперанского. Оно и не могло быть инаково: с одной стороны, воспоминание претерпенного невинно, с другой — недоверие к будущему.
Когда таким образом совершился весь процесс укрощения мирными средствами, приступили к действию оружия. Генерал Орлов с полною неустрашимостью дважды пускался со своими конногвардейцами в атаку, но пелотонный огонь опрокидывал нападения. Не победя каре, он, однако ж, завоевал этим целое фиктивное графство.
Государь, передвигая медленно свои колонны, находился уже ближе середины Адмиралтейства. На северо-восточном углу Адмиралтейского бульвара появилась ultima ratio [последний довод] — орудия гвардейской артиллерии. Командующий ими генер[ал] Сухозанет подъехал к каре и кричал, чтобы положили ружья, иначе будет стрелять картечью. В него самого прицелились ружьем, но из каре послышался презрительно повелительный голос: «Не троньте этого…, он не стоит пули» (Эти слова были показаны после при допросах в комитете, с членами которого Сухозанет разделял уже честь носить ген[ерал]-адъют[антский] аксельбант. Этого мало, он был после главным директором кадетских корпусов и президентом Военной академии. Впрочем, надо отдать справедливость: он лишился ноги в польскую кампанию.). Это, естественно, оскорбило его до чрезвычайности. Отскакав к батарее, он приказал сделать залп холостыми зарядами: не подействовало! Тогда засвистали картечи; тут все дрогнуло и рассыпалось в разные стороны, кроме павших. Можно было этим уже и ограничиться, но Сухозанет сделал еще несколько выстрелов вдоль узкого Галерного переулка и поперек Невы к Академии художеств, куда бежали более из толпы любопытных! Так обагрилось кровию и это восшествие на престол. В окраине царствования Александра стали вечными терминами ненаказанность допущенного гнусного злодеяния и беспощадная кара вынужденного благородного восстания — явного и с полным самоотвержением.
Войска были распущены. Исаакиевская и Петровская площади обставлены кадетами. Разложены были многие огни, при свете которых всю ночь убирали раненых и убитых и обмывали с площади пролитую кровь. Но со страниц неумолимой истории пятна этого рода невыводимы. Все делалось в тайне, и подлинное число лишившихся жизни и раненых осталось неизвестным. Молва, как обыкновенно, присвояла право на преувеличение. Тела бросали в проруби; утверждали, что многие утоплены полуживыми. В тот же вечер произведены арестования многих. Из первых взяты: Рылеев, кн. Оболенский и двое Бестужевых. Все они посажены в крепость. Большая часть в последующие дни арестованных приводимы были во дворец, иные даже с связанными руками, и лично представлены императору, что и подало повод Николаю Бестужеву (Ему удалось сначала скрыться и убежать в Кронштадт, где он некоторое время проживал на Толбухином маяке между преданными ему матросами) сказать впоследствии одному из дежурных генерал-адъютантов, что из дворца сделали съезжую.
Из воспоминаний участника восстания и одного из авторов «Манифеста к русскому народу» В.И.Штейнгеля
НИКОЛАЙ I — КОНСТАНТИНУ ПАВЛОВИЧУ
С.-Петербург, 17 декабря 1825 г.
<…> Пишу вам несколько строк, только чтобы сообщить добрые вести отсюда. После ужасного 14-го мы, по счастью, вернулись к обычному порядку; остается только некоторая тревога в народе, она, я надеюсь, рассеется по мере установления спокойствия, которое будет очевидным доказательством отсутствия всякой опасности. Наши аресты проходят очень успешно, и у нас в руках все главные герои этого дня, кроме одного. Я назначил особую комиссию для расследования дела <…> Впоследствии для суда я предполагаю отделить лиц, действовавших сознательно и предумышленно, от тех, кто действовал как бы в припадке безумия <…>
КОНСТАНТИН ПАВЛОВИЧ — НИКОЛАЮ I
Варшава, 20 декабря 1825 г.
<…> Великий боже, что за события! Эта сволочь была недовольна, что имеет государем ангела, и составила заговор против него! Чего же им нужно? Это чудовищно, ужасно, покрывает всех, хотя бы и совершенно невинных, даже не помышлявших того, что произошло!..
Генерал Дибич сообщил мне все бумаги, и из них одна, которую я получил третьего дня, ужаснее всех других: это та, в которой о том, как Волконский призывал приступить к смене правления. И этот заговор длится уже 10 лет! как это случилось, что его не обнаружили тотчас или уже давно?
Агитклуб.ру
ЗАБЛУЖДЕНИЯ И ПРЕСТУПЛЕНИЯ НАШЕГО ВЕКА
Историк Н.М. Карамзин был сторонником просвещенного самодержавия. По его мнению, это исторически естественная для России форма правления. Не случайно именно такими словами он охарактеризовал правление Ивана Грозного: «Жизнь тирана есть бедствие для человечества, но его история всегда полезна для государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели — и слава времени, когда вооруженный истиною дееписатель может, в правлении самодержавном, выставить на позор такого властителя, да не будет уже впредь ему подобных! Могилы бесчувственны; но живые страшатся вечного проклятия в Истории, которая, не исправляя злодеев, предупреждает иногда злодейства, всегда возможные, ибо страсти дикие свирепствуют и в веки гражданского образования, ведя уму безмолвствовать или рабским гласом оправдывать свои исступления».
Такие взгляды не могли быть восприняты противниками самодержавия и рабства — членами существовавших в то время тайных обществ, позднее названых декабристами. Причем со многими из лидеров движения Карамзин был близко знаком и подолгу жил в их домах. Сам Карамзин с горечью отмечал: «Многие из членов [тайного общества] удостаивали меня своей ненависти или, по крайней мере, не любили; а я, кажется, не враг ни отечеству, ни человечеству». А оценивая события 14 декабря 1825 года, он сказал: «Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века».
ДЕКАБРИСТ В ПОВСЕДНЕВНОЙ ЖИЗНИ
Существовало ли особое бытовое поведение декабриста, отличающее его не только от реакционеров и «гасильников», но и от массы современных ему либеральных и образованных дворян? Изучение материалов эпохи позволяет ответить на этот вопрос положительно. Мы это и сами ощущаем непосредственным чутьем культурных преемников предшествующего исторического развития. Так, еще не вдаваясь в чтение комментариев, мы ощущаем Чацкого как декабриста. Однако Чацкий ведь не показан нам на заседании «секретнейшего союза» — мы видим его в бытовом окружении, в московском барском доме. Несколько фраз в монологах Чацкого, характеризующих его как врага рабства и невежества, конечно существенны для нашего толкования, но не менее важна его манера держать себя и говорить. Именно по поведению Чацкого в доме Фамусовых, по его отказу от определенного типа бытового поведения:
У покровителей зевать на потолок, Явиться помолчать, пошаркать, пообедать, Подставить стул, подать платок…
— он безошибочно определяется Фамусовым как «опасный человек». Многочисленные документы отражают различные стороны бытового поведения дворянского революционера и позволяют говорить о декабристе не только как о носителе той или иной политической программы, но и как об определенном культурно-историческом и психологическом типе.
При этом не следует забывать, что каждый человек в своем поведении реализует не одну какую-либо программу действия, а постоянно осуществляет выбор, актуализируя какую-либо одну стратегию из обширного набора возможностей. Каждый отдельный декабрист в своем реальном бытовом поведении отнюдь не всегда вел себя как декабрист — он мог действовать как дворянин, офицер (уже: гвардеец, гусар, штабной теоретик), аристократ, мужчина, русский, европеец, молодой человек и проч., и проч. Однако в этом сложном наборе возможностей существовало и некоторое специальное поведение, особый тип речей, действий и реакций, присущий именно члену тайного общества. Природа этого особого поведения нас и будет интересовать ближайшим образом…
Конечно, каждый из декабристов был живым человеком и в определенном смысле вел себя неповторимым образом: Рылеев в быту не похож на Пестеля, Орлов — на Н. Тургенева или Чаадаева. Такое соображение не может, однако, быть основанием для сомнений в правомерности постановки нашей задачи. Ведь то что поведение людей индивидуально, не отменяет законности изучения таких проблем, как «психология подростка» (или любого другого возраста), «психология женщины» (или мужчины) и — в конечном счете — «психология человека». Необходимо дополнить взгляд на историю как поле проявления разнообразных социальных, общеисторических закономерностей рассмотрением истории как результата деятельности людей. Без изучения историко-психологических механизмов человеческих поступков мы неизбежно будем оставаться во власти весьма схематичных представлений. Кроме того, именно то, что исторические закономерности реализуют себя не прямо, а через посредство психологических механизмов человека, само по себе есть важнейший механизм истории, поскольку избавляет ее от фатальной предсказуемости процессов, без чего весь исторический процесс был бы полностью избыточен.
Ю.М. Лотман. Декабрист в повседневной жизни. (Бытовое поведение как историко-психологическая категория). Литературное наследие декабристов. Л., 1975
ПУШКИН И ДЕКАБРИСТЫ
1825 и 1826 годы были вехой, рубежом, разделившим многие биографии на периоды до и после…
Это относится, конечно, не только к членам тайных обществ и участникам восстания.
Уходила в прошлое определенная эпоха, люди, стиль. Средний возраст осужденных Верховным уголовным судом в июле 1826 года составлял двадцать семь лет: «средний год рождения» декабриста — 1799-й. (Рылеев — 1795, Бестужев-Рюмин — 1801, Пущин — 1798, Горбачевский — 1800…). Пушкинский возраст.
«Время надежд», — вспомнит Чаадаев о преддекабристских годах.
«Лицейские, ермоловцы, поэты», — определит Кюхельбекер целое поколение. Дворянское поколение, достигшее той высоты просвещения, с которой можно было разглядеть и возненавидеть рабство. Несколько тысяч молодых людей, свидетелей и участников таких всемирных событий, которых хватило бы, кажется, на несколько старинных, дедовских и прадедовских, столетий…
Чему, чему свидетели мы были…
Часто удивляются, откуда вдруг, «сразу» родилась великая русская литература? Почти у всех ее классиков, как заметил писатель Сергей Залыгин, могла быть одна мать; первенец — Пушкин родился в 1799-м, младший — Лев Толстой в 1828-м (а между ними Тютчев — 1803, Гоголь — 1809, Белинский — 1811, Герцен и Гончаров — 1812, Лермонтов — 1814, Тургенев — 1818, Достоевский, Некрасов — 1821, Щедрин — 1826)…
Прежде чем появились великие писатели и одновременно с ними должен был появиться великий читатель.
Молодежь, сражавшаяся на полях России и Европы, лицеисты, южные вольнодумцы, издатели «Полярной звезды» и другие спутники главного героя книги — первые революционеры своими сочинениями, письмами, поступками, словами многообразно свидетельствуют о том особенном климате 1800-1820-х годов, который создавался ими сообща, в котором мог и должен был вырасти гений, чтобы своим дыханием этот климат еще более облагородить.
Без декабристов не было бы Пушкина. Говоря так, мы, понятно, подразумеваем огромное взаимное влияние.
Общие идеалы, общие враги, общая декабристско-пушкинская история, культура, литература, общественная мысль: поэтому так трудно изучать их порознь, и так не хватает работ (надеемся на будущее!), где тот мир будет рассмотрен в целом, как многообразное, живое, горячее единство.
Рожденные одной исторической почвой два столь своеобычных явления, как Пушкин и декабристы, не могли, однако, слиться, раствориться друг в друге. Притяжение и одновременно отталкивание — это, во-первых, признак родства: только близость, общность порождает некоторые важные конфликты, противоречия, которых и быть не может при большом удалении. Во-вторых, это признак зрелости, самостоятельности.
Привлекая новые и раздумывая над известными материалами о Пушкине и Пущине, Рылееве, Бестужеве, Горбачевском, автор пытался показать союз спорящих, несогласных в согласии, согласных в несогласии…
Пушкин своим гениальным талантом, поэтической интуицией «перемалывает», осваивает прошлое и настоящее России, Европы, человечества.
И внял я неба содроганье И горний ангелов полет…
Поэт-мыслитель не только русского, но и всемирно-исторического ранга — в некоторых существенных отношениях Пушкин проницал глубже, шире, дальше декабристов. Можно сказать, что от восторженного отношения к революционным потрясениям он переходил к вдохновенному проникновению в смысл истории.
Сила протеста — и общественная инерция; «чести клич» — и сон «мирных народов»; обреченность геройского порыва — и другие, «пушкинские», пути исторического движения: все это возникает, присутствует, живет в «Некоторых исторических замечаниях» и трудах первой Михайловской осени, в собеседованиях с Пущиным и в «Андрее Шенье», в письмах 1825 года, «Пророке». Там мы находим важнейшие человеческие и исторические откровения, исполненное Пушкиным повеление, адресованное самому себе:
И виждь, и внемли…
Смелость, величие Пушкина не только в неприятии самодержавия и крепостничества, не только в верности погибшим и заточенным друзьям, но и в мужестве его мысли. Принято говорить об «ограниченности» Пушкина по отношению к декабристам. Да, по решимости, уверенности идти в открытый бунт, жертвуя собой, декабристы были впереди всех соотечественников. Первые революционеры поставили великую задачу, принесли себя в жертву и навсегда остались в истории русского освободительного движения. Однако Пушкин на своем пути увидел, почувствовал, понял больше… Он раньше декабристов как бы пережил то, что им потом предстояло пережить: пусть — в воображении, но ведь на то он и поэт, на то он и гениальный художник-мыслитель шекспировского, гомеровского масштаба, имевший право однажды сказать: «История народа принадлежит Поэту».
Н.Я. Эйдельман. Пушкин и декабристы. Из истории взаимоотношений. М., 1979
…12-го числа (декабря
1825 г. – Сост.)
у директора Российско-Американской
компании был обед, на котором присутствовали
многие литераторы, в том числе Греч,
Булгарин, Марлинский, сенатор граф Д.И.
Хвостов. Шумный разговор оживлял
общество, особенно к концу стола, когда
все (присутствующие) поразгорячились
от клико «VSP
под звездочкой» (шампанское – Сост.),
которое тогда считалось лучшим. Греч и
Булгарин ораторствовали более прочих;
остроты сыпались со всех сторон и в
самом либеральном духе. Даже граф
Хвостов, заметив, что указывают на него,
из предосторожности кричал: «Не
опасайтесь! Не опасайтесь, я либерал, я
либерал сам». Хотя большая часть знала
уже о предстоящей перемене владык, но
говорила гадательно, придерживаясь за
«может быть». И когда кто-то сказал: «А
что, если император вдруг явится?» —
Булгарин вскричал: «Как ему явиться,
тень мадам Араужо остановит его на
заставе». Из всего, что тут было говорено,
просвечивала ясно общая мысль, общее
чувство – нехотение оставаться под тем
же деспотизмом. В тот же вечер у Рылеева,
который уже знал о заготовлении манифеста,
было собрание многих членов, которые
беспрестанно приходили и уходили, чтобы
узнать, на что решились директоры. Всем
объявлено, что сборное место – площадь
перед Сенатом и что явится диктатор в
лице князя Трубецкого, для распоряжения.
На другой день, 13-го числа, повторилось
почти то же. Беспрестанно приходили из
полков с известиями и уверениями о
готовности восстать за свободу; но тут
же узнали, что на Финляндский полк и
артиллерию надежда сомнительна. В этот
же вечер был поздний ужин у богатого
купца Сапожникова, зятя Ростовцева.
Хозяин, угащивая шампанским, не обинуясь
говорил: «Выпьем! неизвестно, будем ли
завтра живы!» Так были уже уверены, что
не обойдется без восстания.
Наконец, настало
роковое 14-е декабря… Это было сумрачное
декабрьское петербургское утро, с 8
мороза. До девяти часов весть
правительствующий Сенат был уже во
дворце. Тут и во всех полках гвардии
производилась присяга. Беспрестанно
скакали гонцы во дворец с донесением,
где как шло дело. Казалось все тихо.
Некоторые таинственные лица показывались
на Сенатской площади, в приметном
беспокойствии.
…Часов в 10, на
Гороховом проспекте вдруг раздался
барабанный бой и часто повторяемое
«ура!». Колонна Московского полка с
знаменем, предводимая штабс-капитаном
князем Щепиным-Ростовским и двумя
Бестужевыми, вышла на Адмиралтейскую
площадь и повернула к Сенату, где
построилась в каре. Вскоре к ней быстро
примкнул Гвардейский экипаж, увлеченный
Арбузовым, и потом баталион лейб-гренадеров,
приведенный адъютантом Пановым и
поручиком Сутгофом. Сбежалось много
простого народа, и тотчас разобрали
поленницу дров, которая стояла у заплота,
окружающего постройки Исаакиевского
собора. Адмиралтейский бульвар наполнился
зрителями. Тотчас уже стало известно,
что этот выход на площадь ознаменовался
кровопролитием. Князь Щепкин-Ростовский,
любимый в Московском полку, хотя и не
принадлежавший явно к обществу, но
недовольный и знавший, что готовится
восстание против великого князя Николая,
успел внушить солдатам, что их обманывают,
что они обязаны защищать присягу,
принесенную Константину, и потому должны
итти с Сенату. Генералы Шеншин и Фредерикс
и полковник Хвощинский хотели их
переуверить и остановить. Он зарубил
первых и ранил саблею последнего, равно
как одного унтер-офицера и одного
гренадера, хотевшего не дать знамя и
тем увлечь солдат. По счастию они остались
живы.
Первою жертвою
пал вскоре граф Милорадович, невредимый
в столь многих боях. Едва успели инсургенты
(восставшие – Сост.)
построиться в каре, как он показался
скачущим из дворца в парных санах, стоя,
в одном мундире и в голубой ленте. Слышно
было с бульвара, как он, держась левою
рукою за плечо кучера и показывая правою,
приказывал ему: «Объезжай церковь – и
направо к казармам». Не прошло трех
минут, как он вернулся верхом перед каре
и стал убеждать солдат повиноваться и
присягнуть новому императору. Вдруг
раздался выстрел, граф замотался, шляпа
слетела с него, он припал к луке, и в
таком положении лошадь донесла его до
квартиры того офицера, которому
принадлежала. Увещая солдат с
самонадеянностию старого о т ц а- к о
м а н д и р а, граф говорил, что сам охотно
желал, чтобы Константин был императором;
но что же делать, если он отказался;
уверял их, что он сам видел новое
отречение, и уговаривал поверить ему.
Один из членов тайного общества, князь
Оболенский, видя, что такая речь может
подействовать, выйдя из каре, убеждал
графа отъехать прочь, иначе угрожал
опасностию. Заметя, что граф не обращает
на это внимания, он нанес ему штыком
легкую рану в бок. В это время граф сделал
вольт-фас, а Каховский пустил в него из
пистолета роковую пулю, накануне вылитую.
Когда у казармы сняли его (Милорадовича
– Сост.)
с лошади и внесли в упомянутую квартиру
офицера, он имел последнее утешение
прочитать собственноручную записку
нового своего государя, с изъявлением
сожаления, и в 4-м часу дня его уже не
существовало.
Тут выразилась
вполне важность восстания, которою ноги
инсургентов, так сказать, приковались
к занимаемому ими месту. Не имея сил
идти вперед, они увидели, что нет уже
спасения назади. Жребий был брошен
Диктатор (С.П. Трубецкой – Сост.)
к ним не явился. В каре было разногласие.
Оставалось одно – стоять, обороняться
и ждать развязки от судьбы. Они это
сделали.
…Вскоре после
того, как государь выехал на Адмиралтейскую
площадь, к нему подошел с военным
респектом статный драгунский офицер
(Якубович – Сост.),
которого чело было под шляпою повязано
черным платком, и после нескольких слов
пошел в каре; но скоро возвратился ни с
чем. Он вызывался уговорить б у н т о в
щ и к о в и получил один оскорбительный
упрек. Тут же по повелению государя был
арестован – и понес общую участь
осужденных. После его подъезжал к
инсургентам генерал Воинов, в которого
Вильгельм Кюхельбекер, поэт, издатель
журнала «Мнемозина», бывший тогда в
каре, сделал выстрел из пистолета и тем
заставил его удалиться. К лейб-гренадерам
явился полк[овник]
Стюрлер, и тот же Каховский ранил его
из пистолета. – Наконец подъезжал сам
вел[икий]
кн[язь]
Михаил (младший брат Николая I
– Сост.)
и тоже без успеха: ему отвечали, что
хотят, наконец, царствования законов.
И с этим поднятый на него пистолет рукою
того же Кюхельбекера заставил его
удалиться. Пистолет был уже и заряжен.
После этой неудачи,
из временно устроенной в Адмиралтейских
зданиях Исаакиевской церкви, вышел
Серафим – митрополит в полном облачении,
со крестом в преднесении хоругвей.
Подошед к каре, он начал увещание. К нему
вышел другой Кюхельбекер, брат того,
который заставил удалиться вел[икого]
кн[язя]
Михаила Павловича. Моряк и лютеранин,
он не знал высоких титлов нашего
православного с м и р е н и я и потому
сказал просто, но с убеждением: «Отойдите,
б а т ю ш к а, не ваше дело вмешиваться
в это дело!» Митрополит обратил свое
шествие к Адмиралтейству. Сперанский,
смотревший на это из дворца, сказал с
ним стоявшему обер-прокурору Краснокутскому:
«И эта штука не удалась!» Краснокутский
сам был членом тайного общества и после
умер в изгнании. Обстоятельство это
сколь ни малозначущее, раскрывает
однакож тогдашнее расположение духа
Сперанского. Оно и не могло быть инаково:
с одной стороны воспоминание претерпенного
невинного, с другой – недоверие к
будущему.
Когда, таким
образом, совершился весь процесс
укрощения м и р н ы м и с р е д с т в а м
и, приступили к действию оружия. Генерал
Орлов с полною неустрашимостию дважды
пускался со своими конногвардейцами в
атаку; но пелотонный огонь (стрельба
повзводно – Сост.)
опрокидывал нападение. Не победя каре,
он однакож завоевал этим целое фиктивное
графство. Государь передвигая медленно
свои колонны, находился уже ближе
середины Адмиралтейства. На северо-восточном
углу Адмиралтейского бульвара появилась
ultima
ratio (последний
довод – Сост.)
– орудия гвардейской артиллерии.
Командующий ими, генер[ал]
Сухозанет, подъехал к каре и кричал,
чтобы положили ружья, иначе будет
стрелять картечью. В него самого
прицелились ружьем, но из каре послышался
презрительно повелительный голос: «Не
троньте этого… он не стоит пули». Это
естественно оскорбило его до чрезвычайности.
Отскакав к батарее, он приказал сделать
залп холостыми зарядами: но не
подействовало! Тогда засвистали картечи;
тут все дрогнуло и рассыпалось в разные
стороны, кроме павших. Можно было этим
уже и ограничиться; но Сухозанет сделал
еще несколько выстрелов, вдаль узкого
Галерного переулка и поперек Невы, к
Академии Художеств, куда бежали более
из толпы любопытных!..
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
- #
- #
- #
- #
- #
- #
- #
- #
- #
- #
- #
* * *
«Часов в десять на Гороховом проспекте вдруг раздался барабанный бой и часто повторяемое «ура!». Колонна Московского полка, со знаменем, предводимая штабс-капитаном князем Щепиным-Ростовским и двумя Бестужевыми, вышла на Адмиралтейскую площадь и повернула к Сенату, где выстроилась в каре» [2059].
«Прибыв на площадь вместе с приходом Московского полка, я нашел Кондратия Федоровича там. Он надел солдатскую суму и перевязь и готовился стать в ряды солдатские. Но вскоре нужно было ему отправиться в Лейб-гренадерский полк для ускорения его прихода. Он отправился по назначению, исполнил поручение, но с тех пор я уже его не видал» [2060].
«Несколько часов спустя, когда я собирался одеваться в полную форму, чтобы идти на молебен во дворец и быть на выходе, к нам в казармы прибежал казначей Цинский, передавая приказание седлать весь полк и выступать, так как Московский полк возмутился и находится на Адмиралтейской площади в полном брожении», — записал полковник Конной гвардии барон Велио [2061].
«Не прошло и четверти часа по приезде графа, как во двор наш прискакал жандарм, соскочил с лошади и побежал наверх в квартиру Телешовой. Через несколько минут карета графа подъехала к крыльцу, и он, быстро сбежав с лестницы, торопливо сел в карету, дверцы которой едва успел захлопнуть его лакей и которая тотчас же помчалась за ворота. Мы побежали смотреть в окна, выходившие на Офицерскую улицу, и тут увидели батальон Гвардейского экипажа, который шел в беспорядке, скорым шагом, с барабанным боем и распущенным знаменем» [2062].
«Проезжая по Большой Морской, я увидел отряд войск со знаменем, выходивший с Гороховой улицы на Морскую и направлявшийся к Исаакиевской площади. Впереди шел офицер в адъютантском мундире, держа в правой руке саблю, а левой махая над головой какой-то бумагой. Весь отряд был окружен густой толпой народа. Мне и в голову не приходило, что бы это мог быть бунт» [2063].
«Вскоре к нему [каре] быстро примкнул Гвардейский экипаж, увлеченный Арбузовым [2064], и потом батальон лейб-гренадеров, приведенный адъютантом Пановым [2065]и поручиком Сутгофом [2066]. Сбежалось много простого народа, и тотчас разобрали поленницу дров, которая стояла у заплота, окружающего постройки Исаакиевского собора. Адмиралтейский бульвар наполнился зрителями» [2067].
С момента отъезда графа известия о нем становятся отрывочны и противоречивы. Не удивительно — такой день невозможно четко разложить по полочкам человеческой памяти, к реальным событиям неизбежно примешиваются догадки, предположения и фантазии. К тому же на площади и вокруг оной в немалом количестве сталкивались и пересекались самые разные интересы, а потому многие вспоминали потом только то, что им было выгодно, и рассказывали так, как было им нужно. Посему, если дальнейшее повествование представится достаточно сумбурным — в том вина отнюдь не наша.
«Он скачет на Сенатскую площадь и начинает увещевать бунтовщиков, но сии его отталкивают, и даже один взял его за воротник. После сего граф спешит к императору…» [2068]
Солдат ухватил за воротник самого Милорадовича — и граф это допустил, и вокруг никого, кто бы удержал негодяя?! Быть не может! Хотя Михайловский-Данилевский написал это со слов измайловца Александра Башуцкого [2069], адъютанта Милорадовича, но сам поручик этого не видел, о чем можно понять из его рассказа, приведенного чуть позже. Генерал же в 1825 году командовал пехотной бригадой в Полтавской губернии…
«Съезд ко дворцу уже начинался, и вся площадь усеяна была народом и перекрещивавшимися экипажами. Многие из любопытства заглядывали на двор и, увидя меня, кланялись мне в ноги. Поставив караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидев, начал сбегаться ко мне и кричать ура. Махнув рукой, я просил, чтобы мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав:
— Cela va mal; ils marchent au Sénat, maisje vais leur parler,— ушел, и я более его не видал, как отдавая ему последний долг» [2071].
А вот рассказ непосредственно поручика Башуцкого: «Граф Милорадович пришел через площадь от бульвара, следовательно, он подходил к Государю сзади в то время, когда Его Величество шел вдоль фронта батальона. Мы шли в некотором расстоянии за Государем, а потому я тотчас увидел графа. Все в его появлении было необычайно, все было диаметрально противно его привычкам и понятиям, он шел почти бегом, далеко отлетала его шпага, ударяясь о его левую ногу, мундир его был расстегнут и частью вытащен из-под шарфа, воротник был несколько оторван, лента измята, галстук скомкан и с висящим на груди концом — это не могло не удивить нас. Но каковым же было наше изумление, когда с лихорадочным движением, с волнением до того сильным, что оно нарушало в нем всякое понятие о возможном и приличном, граф, подойдя к Государю сзади, вдруг резко взял его за локоть и почти оборотил его к себе лицом. Взглянув быстро на это непонятное явление, Государь с выражением удивления, но спокойно и тихо отступил назад. В ту же минуту Милорадович горячо и с выражением глубокой грусти произнес, указывая на себя:
— Государь, если они привели меня в такое состояние, ничего не остается, как только применить силу!
Не спрашивая ни о чем, Государь на эту выходку ответил сперва строгим замечанием: «Не забудьте, граф, что вы ответствуете за спокойствие столицы», — и тотчас же приказанием:
— Возьмите Конную гвардию и с нею ожидайте на Исаакиевской площади около манежа моих повелений, я буду на этой стороне с преображенцами близ угла бульвара.
При первом слове Государя Милорадович вдруг, так сказать, очнулся, пришел в себя; взглянув быстро на беспорядок в своей одежде, он вытянулся, как солдат, приложил руку к шляпе, потом, выслушав повеление, молча повернулся и торопливо пошел назад по той же дороге» [2072].
Адъютанту возражает император: «У господина Башуцкого, кажется, очень живое воображение. Это все — совершенная выдумка. Я уже сказал, что Милорадович ко мне пришел, еще покуда я стоял у ворот, и сказал мне: «Sire, cela va mal, mais je m’en vais leur parler» [2073]— и исчез; я более его не видал» [2074].
Что именно — выдумки? Растерзанный вид генерала или вольное его обращение к новому императору? Или и то и другое? А может, только то, что даже в почтительном описании Михайловского-Данилевского Николай Павлович выглядит побледневшим? Куда как лучше изобразил царя Модинька [2075]Корф: «У Государя не вырвалось ни одного слова в укор ему за все предшедшие уверения в мнимом спокойствии столицы. «Вы, граф, долго командовали гвардией, — отвечал он, — солдаты вас знают, любят и уважают: уговорите же их, вразумите, что их нарочно вводят в обман; вам они скорее поверят, чем другим». Милорадович пошел. Провидение уже решило его судьбу, и новому императору предопределено было снова увидеть его только при отдании ему последнего долга» [2076].
Мы немощни, вы же крепки; вы славни, мы же безчестни! Гоними, терпим… Яко же отреби миру быхом.
(Коринф., глава 4, ст. 10, 12, 13).
В. И. Штейнгель.
Мореплаватель, отчужденный от всего близкого сердцу, долго переносит бури, долго борется с волнами, долго питается надеждою возвращения и вдруг видит себя затертым в льдяные громады, холодно возвещающие смерть! Тогда он хватает лоскут бумаги, пишет несколько слов, вверяет их пустой хрупкой бутылке, кидает наудачу в море — и гибнет с последнею отрадною мыслию: «узнают, как мы погибли!» Кто с благородною душою будет столь жестокосерд, чтобы в этой отрадной мысли отказать погибающим в «житейском море, воздвигаемом напастей бурею»?! Кто осудит страдальцев, если бросят наудачу несколько слов в океан времени, с последнею надеждою: «авось перехватят внуки!» Доверенность к лучшим качествам людей ответила отрицательно на эти вопросы и поощрила не уносить в могилу нераскрытой истины. Но прежде чем увлечься одобрением, мы сделали себе вопрос: событие, погубившее нас, стоит ли раскрытия в нем стороны, задернутой обвинителями, и можем ли мы это предпринять с уверенностию, что устоим против соблазна приправлять истину желчью? Вот наш ответ; если в отвратительном эпизоде из царствования Екатерины Великой, известном под именем «Пугачевщины», первый русский поэт нашего времени отыскивал истину и выдал из-под своего пера отдельную историю о сущем злодее, с сожалением, что не мог проникнуть в запечатанное дело о нем, то катастрофа 1825 года, которая, изумив Россию и всю Европу, погубила многих, — по сознанию самих преследователей — лучшей участи достойных людей, и вместе с тем заставила правительство энергически взяться за дело государственного благоустройства, конечно, заслуживает, чтобы дойти до потомства в полном свете, при котором можно б было рассмотреть истину. Кто не сожалеет теперь о таинствениостях в явлении самозванцев, в низложении и страдании митрополита Арсения, в замыслах Мировича и во многих других случаях, раскрываемых в нашей истории иностранцами, может быть не всегда верно и уж, конечно, односторонне!
Много лет пролетело уже с того незапамятного времени, много важнейших событий совершилось на сцене политического мира; идеи изменились, девятнадцатый век охарактеризовался. Во всем прогресс — в открытиях, в усовершенствованиях, в сближениях народов. Пред стремлением к общению, к братству, к общему миру — исчезает время и расстояние. При этих разительных проявлениях, тогда как после многих потрясений и переворотов в политическом мире никто не смеет еще верить в прочность настоящего, Россия стояла и стоит неколеблемо, возвышая гордое чело над всеми превратностями, с полным убеждением, что всегда, во всем и всюду пребудет торжествующею. Государь ее внушил общее уважение и доверенность к своему твердому характеру: его чтят и боятся. Это Агамемнон в сонме державных! В это время допустить поползновение запятнать славу, кинуть тень на блеск царствования было бы мыслию пигмейскою, жалкою, презрения достойною, мыслию, которая была бы недостойна креста, столь долговременно несомого с благоговением. Кто здравомыслящий не знает, что в смутных и внезапных обстоятельствах люди не имеют времени обдумывать своих поступков и действуют по первым впечатлениям, по исключительному влечению — одним торжеством над противниками доказать свою правоту. Всякий взаимный упрек в этом был бы несправедливостию, незнанием природы человеческой. Так размышляя, мы можем и смеем добросовестно, без всякого намеренного оскорбления, представить в настоящем свете то событие, от которого одни лишились поносно жизни, другие сделались живыми — мертвецами для отечества; а они думали любить его более других! Заблуждались — нет спора; но судьба их достойна, по крайней мере, любопытства, участия, сострадания. И вот бросаем цидулку в океан будущности.
Прежде чем приступим к повествованию о декабрьской катастрофе 1825 года, взглянем несколько назад.
Не будем говорить о существовании в России тайного общества; о нем есть уже обосторонние рассказы. Начнем прямо с обстоятельства, непосредственно касающегося до нашего предмета, обстоятельства, породившего те семнадцать дней, которые в Петербурге последовали за известием о кончине Александра I и могут по сущей истине называться в истории dies nefasti [злосчастными днями (лат.).]. Когда цесаревич Константин, влюбившись в дочь польского шамбелляна Констанцию Грудзинску, впоследствии княгиню Лович, просил у императора дозволения на брак с нею, издан был закон, которым дети, происходящие от морганатического брака члена императорской фамилии, лишаются всех прав, присвоенных законным детям.
Нельзя не остановиться на странности этого презрения к неровным бракам в династии, которой родоначальник, или выдаваемый за родоначальника, был женат на барской барышне, дочери дворянина землепашца; но эта бедняжка-счастливица произвела на свет мудрого Алексия. И когда в свою очередь этот Алексий женился на бедной сиротке, и та родила беспримерного из царей — гениального Петра; наконец, когда в самом Петре приписывают то величию, что женился на неизвестной женщине или девице — не решено, и не только женился, оставил ее обладательницею империи!.. Но не одна эта странность показала, что противоречие в понятиях и действиях неразлучно с человеческим родом. Вслед за изданием упомянутого закона дано было на испрашиваемый брак соизволение императора и огорченной императрицы-матери, с условием отказаться от права на престол. Пылкий Константин согласился и в 1823 году в бытность в Петербурге подписал отречение1. Что он это сделал не совсем охотно, догадывались потому, что 1-го июля, быв на бале у вел. кн. Николая Павловича, он внезапно скрылся и в ту же ночь уехал в Варшаву. Для высшего круга и даже для Английского клуба в Москве это не было тайною. Потихоньку толковали немало. Кстати упомянуть об одном рассказе покойного профессора Мерзлякова для доказательства, собственно, как могут ошибаться самые приближенные к тем лицам, которых Провидение избирает орудием своих определений. Когда разнесся этот слух по Москве, — говорил Алексей Федорович, — случилось у меня быть Жуковскому; я его спросил: «Скажи, пожалуй, ты близкий человек — чего нам ждать от этой перемены?» — «Суди сам, — отвечал Василий Андревич, — я никогда не видал книги в руках; единственное занятие — фрунт и солдаты». Вообще в это время вел. князь не имел приверженцев. Строгая справедливость, которую ставим себе в закон, сколько она доступна человеку, велит сказать, что нельзя ни укорять, ни винить в этом вел. князя. Покойный государь Александр был подозрителен, имея тоже к тому сильный повод. Приобресть любовь, особливо войск, было бы со стороны в[ел.] князя более, нежели политическою ошибкою.
Чтобы факт отречения цесаревича облечь в законную форму, тогда же составлен в тайне манифест о престолонаследии, на случай смерти императора. К нему присоединены подлинное письмо цесаревича, которым просил дозволения отказаться от своих прав, в пользу брата, и копия с ответа императора, изъявляющего на то высочайшее согласие. Все эти документы в запечатанном концерте положены в Государственном совете, а другой экземпляр в Московском Успенском соборе, с повелением вскрыть по смерти.
Заметим мимоходом, что с этого события начались разные происшествия, которые причиняли особенную ажитацию в умах. Ссылка Лабзина, победа Фотия над Библейским обществом, дуэль Чернова с Новосильцовым и в особенном великолепии похороны первого — ответ оскорбленного плебеизма; затем ужасное наводнение, которое напоминало бывшее в год рождения императора и потрясло дух государя так, что из трех проектов рескрипта военному генерал-губернатору о пособии разоренным он выбрал написанный Батеньковым в духе христианского смирения; наконец смерть дочери Антоновны, сборы императора в Крым с больною императрицею; самый отъезд, сопровождаемый разными предзнаменованиями, убийство Настасьи в Грузине, поразившее первого государственного человека, оставленного почти правителем государства, так что он бросил все и уехал из столицы исполненный мести. Все это было чем-то необыкновенным, зловещим! Можно себе представить, в каком напряжении были умы, когда разнеслось: «Государь болен!» Фельдъегери от начальника Главного штаба Дибича приезжали каждодневно2. Публика в Петербурге не подозревала еще опасности, как вдруг вел. князь из своего Аничковского дворца перешел в Зимний дворец и занял комнаты императора, со всеми формами охранения караулом. Это заставило уже подозревать нечто необыкновенное. Вдруг 27 ноября раннею повесткою Совет, Сенат и весь генералитет приглашены были к обедне и к молебну о здравии его императорского величества в Александровскую лавру3. Это значило, что в 4 часа утра прискакавший фельдъегерь привез известие, что в жизни государя императора отчаялись. Обедню совершал митрополит, и только начали херувимскую песнь, к велик[ому] князю подошел начальник штаба Гвардейского корпуса Нейдгардт, шепнул что-то, и его высочество тотчас потихоньку вышел, а за ним и все отправились во дворец. Тут узнали, что другой курьер привез роковую весть: «Государь скончался!»4 Преднамеренный молебен д[олжен] б[ыл] замениться панихидой. Граф Милорадович, как военный генер[ал]-губернатор, имел роковую неосторожность сказать вел. князю, что он не ручается за спокойствие столицы, если будет объявлена присяга его высочеству, примолвил: «Вы сами изволите знать, как Вас не любят». Великий князь тотчас предложил присягнуть цесаревичу. Но кн. Лопухин доложил его высочеству, что надобно прежде исполнить свой долг — выполнить волю покойного государя и распечатать хранящийся в Совете пакет. Вел. князь согласился, и все члены Совета с ним отправились в присутствие. Пакет был распечатан, манифест с приложениями прочтены, и все обратились к вел. князю с изъявлением готовности признать его своим государем и принесть ему присягу. «Нет, нет, — отвечал вел. князь, — я не готов, я не могу, я не хочу взять на совесть свою — лишить старшего брата его права. Я уступаю ему и первый присягну». Кн. Лопухин хотел еще убеждать, но адмирал Мордвинов сказал: «Мы исполнили свою обязанность, признали его высочество своим государем; но его высочество повелевает присягать цесаревичу, мы должны повиноваться». Все согласились. Вел. князь взял за плечо военного министра и со словами: пойдем, пойдем! повел его в церковь. Все присягнули императору Константину5. От Сената б[ыл] издан тотчас указ, повелевающий на основании постановления об императорской фамилии присягнуть старшему брату покойного императора, и гвардия в тот же день присягнула очень охотно. Во все концы империи разосланы были курьеры, а в Варшаву отправлен обер-прокурор Никитин, известный Петербургу более в качестве игрока. Начались толки, разглагольствия, стрепенулись и зашевелились члены тайного общества. Разномыслие с Южным обществом их было охладило. Они оставались до этого в бездействии. Отвлеченные службою и частными делами, они как бы оставили всякое помышление о цели, к которой стремились. С самого первого слуха квартира незабвенного, благородного автора Дум и Войнаровского — К. Ф. Рылеева6 доме Российской Американской компании, и главном правлении которой он б[ыл] правителем дел, сделалась центром всех сношений, известий и совещаний. Через полковника Ф. Н. Глинку, бывшего при графе Милорадовиче и заведовавшего секретною частию, могли знать все, что делало со своей стороны правительство по распоряжениям вел. князя, который в столице был представителем высочайшей власти de facto.
На другой же день после присяги во многих магазинах на Невском проспекте допущена была выставка на продажу литографированных портретов «Константина I императора и самодержца Всероссийского». Пред ними толпились прохожие, обращая более внимания на физиономию, напоминающую Павла I. Между искренними не было недостатка в сарказмах. Для успокоения столицы дня через четыре выдали афишу, что государыня императрица получила письмо от государя императора, в котором его величество обещает вскоре прибыть в столицу. Чрез несколько дней в изданной афише было сказано, что его в[ысочест]во в[ел.] кн. Михаил Павлович отправился навстречу государю императору. Между тем как занимали таким образом внимание публики новым императором, экстра-почта, приходившая ежедневно из Варшавы в контору Мраморного дворца, принадлежавшего цесаревичу, была от заставы препровождаема в Зимний дворец и тут вскрываема7. Хотели из частных писем знать, что там делается. Приказано было солдат не выпускать из казарм, даже в баню, и наблюдать строго, чтобы не было никаких разговоров между ними. Полковым и батальонным командирам лично было сказано, чтоб на случай отказа цесаревича приуготовили людей к перемене присяги; обещано генерал-адъютантство и флигель-адъютантство. Все это известно было у Рылеева, и, следовательно, всем членам тайного общества. Он уже не дремал и старался каждого одушевить собою. Брошенное им слово: «теперь или никогда!» казалось, воспламенило всех. Нельзя было не понять важности и благоприятства настоящего момента. Некоторые молодые люди, а их была большая часть, с энтузиазмом готовы были на все. Не то встретил Рылеев от тех, которые были постарее и починовнее: они увлеклись приманкою и расчетами. Несмотря на это, надеялись чрез ротных командиров и офицеров иметь на своей стороне значительную часть гвардейских полков и даже артиллерию. Александр Бестужев, известный Марлинский, адъютант принца Александра Виртембергского, отвечал за Московский полк; лейтенант Арбузов — за Гвардейский экипаж.
Один из непринадлежащих к обществу, но знавший о нем с 1824 года, хотя и неопределенно, по одной дружеской доверенности Рылееву, представлял ему, что в России революция в республиканском духе еще невозможна; она повлекла бы за собою ужасы. В одной Москве из 250000 тогдашних жителей 90000 было крепостных людей, готовых взяться за ножи и пуститься на все неистовства. Поэтому он советовал, если хотят сделать что-нибудь в пользу политической свободы, которой тогда, казалось, жаждали, то уж лучше всего прибегнуть к революции дворцовой и провозгласить императрицею Елизавету. Наследников у нее не было; близкий к ней человек Лонгинов образовался в Англии, и самое женское царствование хранилось в памяти народной с похвалами. Рылеев не опровергал, но, дыша свободою, рвался к ниспровержению, как он говорил, ненавистного, оскорбительного для человечества деспотизма. Далеко уже то время, более четверти века кануло в вечность; не место пристрастию и увлечению, должно говорить истину, одну неумолимую истину. К несчастию8 под рукою у Рылеева находился человек, чем-то очень огорченный, одинокий, мрачный, готовый на обречение, одним словом — Каховский. Он сам предложил себя на случай надобности в сеиды. В разгары страстей размышлению не место. Рылеев объявил это другим членам общества — и из них некоторые ужаснулись самой мысли!9
Ростовцев, младший брат из трех, служивших в л[ейб]-гвар[дии] Егерском полку, адъютант генерала Бистрома, командира гвардейского корпуса10, облагодетельствованный вел. князем, в порыве благородного (?) сердца решился предупредить его высочество. Это было не легко. Доступ во дворец был затруднен. Вот как он сделал. Он написал к вел. кн. письмо, поехал с ним во дворец и при входе объявил, что послан к его высочеству от генер[ала] Бистрома. Допущенный в кабинет, подав письмо, он просил прощения, что смел обмануть его высочество, что письмо не от генерала, а от него самого. В нем он написал, что существует замысел на жизнь его высочества, но что он «не подлец» и умоляет не требовать указания лиц. Вел. князь на это сказал, что знать их не хочет, пожал ему руку и обещал не забыть его благородного поступка. По крайней мере, все это так описал сам Ростовцев на листе, с которым рано поутру 13 декабря явился к Рылееву. Принося повинную, он примолвил: «делай со мной, что хочешь». Рылеев вознегодовал сильно и в первом пылу хотел предложить, чтоб его убить как изменника; тот же, который возражал против аристократических идей, успел его утишить и урезонить, так что он сказал: «ну, черт с ним, пусть живет!»11 Но возвратимся к главному ходу 17-дневного царствования Константина 1-го.
В субботу 11-го декабря12 стало уже известно, что цесаревич не принял ни Никитина, ни донесения Сената13. В письме к вел. кн. Николаю Павловичу он подтвердил свое отречение. В Совете придумали издать манифест от нового императора Николая 1-го непосредственно. Написать его поручено было Сперанскому. В следующий день, в воскресенье 12-го числа, как в день рождения, и потому памяти покойного Александра, манифест был подписан, но все думали хранить тайну. В понедельник провозились в Сенате с напечатанием манифеста, а во дворце с распоряжениями на завтрашний день, назначенный для обнародования и приведения к присяге. Между тем на совещаниях тайного общества, из которых одно было у кн. Оболенского, составлен был план инсуррекции[вооруженного восстания]. Войска, готовые восстать, должны были идти к Сенату. Полагали, что он будет в собрании и, окруженный штыками, согласится провозгласить временное правительство. Для предводительства инсуррекции избрали князя Трубецкого, бывшего дежурн[ым] штаб-офицером 4-го корпуса14.
В столице носилось какое-то мрачное предчувствие. Самая таинственность явной хлопотливости с обеих сторон пугала всех и каждого. Встречающиеся на тротуарах и бульварах вместо приветствия говорили: «ну, что будет завтра?»
В воскресенье 12 числа15 у директора Российско-Американской компании был обед, на котором присутствовали многие литераторы, в том числе: Греч, Булгарин, Марлинский, сенатор граф Д. И. Хвостов и другие. Шумный разговор оживлял общество, особенно к концу стола, когда все присутствующие поразгорячились от клико «V. S. Р. под звездочкой», которое тогда считалось лучшим. Греч и Булгарин ораторствовали более прочих; остроты сыпались со всех сторон и в самом либеральном духе. Даже гр. Хвостов, заметив, что указывают на него из предосторожности, кричал: «не опасайтесь, не опасайтесь! я либерал, я либерал сам». Хотя большая часть знали уже о предстоящей перемене владык, но говорили гадательно, придерживаясь за «может быть». И когда кто-то сказал: «а что если император вдруг явится?» Булгарин вскричал: «как ему явиться, тень мадам Араужо остановит его на заставе»16. Из всего, что тут было говорено, просвечивала ясно общая мысль, общее чувство — нехотение оставаться под тем же деспотизмом. В тот же вечер у Рылеева, который уже знал о заготовлении манифеста, было собрание многих членов, которые беспрестанно приходили и уходили, чтобы узнать, на что решились директоры. Всем объявлено, что сборное место — площадь перед Сенатом и что явится диктатор в особе кн. Трубецкого для распоряжения. На другой день, 13-го числа, повторилось почти то же. Беспрестанно приходили из полков с известиями и уверениями о готовности восстать за свободу; по тут же узнали, что на Финляндский полк и артиллерию надежда сомнительна. В этот же вечер был поздний ужин у богатого купца Сапожникова, зятя Ростовцева Хозяин, угощая шампанским, не обинуясь говорил: «Выпьем! неизвестно, будем ли завтра живы!» Так были уже уверены, что не обойдется без восстания.
Наконец настало и роковое 14 декабря — число замечательное: оно вычеканено на медалях, с какими распущены депутаты народного собрания для составления законов в 1776 году при Екатерине II. Это было сумрачное декабрьское петербургское утро, с 8° мороза. До десяти часов весь правительствующий Сенат был уже во дворце. Тут и во всех полках гвардии производилась присяга. Беспрестанно скакали гонцы во дворец с донесениями, где как шло дело. Казалось все тихо. Некоторые таинственные лица показывались на Сенатской площади в приметном беспокойстве. Одному, знавшему о распоряжении общества и проходившему чрез площадь, против Сената, встретился издатель «Сына отечества» и «Северной пчелы» г. Греч. К вопросу: «Что ж, будет ли что?» он присовокупил фразу отъявленного карбонари. Обстоятельство не важное, но оно характеризует застольных демагогов: он и Булгарин сделались усердными поносителями погибших за то, что их не компрометировали. Вскоре после этой встречи, часов в 10 на Гороховом проспекте вдруг раздался барабанный бой и часто повторяемое «ура!». Колонна Московского полка с знаменем, предводимая штабс-капитаном кн. Щепиным-Ростовским и двумя Бестужевыми, вышла на Адмиралтейскую площадь и повернула к Сенату, где построилась в каре. Вскоре к ней быстро примкнул Гвардейский экипаж, увлеченный Арбузовым, и потом батальон лейб-Гренадеров, приведенный адъютантом Пановым17 и поручиком Сутгофом. Сбежалось много простого народа, и тотчас разобрали поленницу дров, которая стояла у заплота, окружающего постройки Исакиевского собора. Адмиралтейский бульвар наполнился зрителями. Тотчас же стало известно, что этот выход на площадь ознаменовался кровопролитием. Кн. Щепин-Ростовский, любимый в Московском полку, хотя и не принадлежавший явно к обществу, но недовольный, и знавший, что готовится восстание против вел. кн. Николая, успел внушить солдатам, что их обманывают, что они обязаны защищать присягу, принесенную Константину, и потому должны идти к Сенату. Генералы Шеншин18 и Фредерикс и полковн[ик] Хвощинский хотели их переуверить и остановить. Он зарубил первых и ранил саблею последнего, равно как одного унтер-офицера и одного гренадера, хотевшего не дать знамя, и тем увлек солдат. По счастию, они остались живы. Первою жертвою пал вскоре гр. Милорадович, невредимый в столь многих боях. Едва успели инсургенты построиться в каре, как показался он скачущим из дворца в парных санях, стоя, в одном мундире и в голубой ленте. Слышно было с бульвара, как он, держась левою рукою за плечо кучера и показывая правою, приказывал ему: «объезжай церковь и направо к казармам». Не прошло трех минут, как он вернулся верхом перед каре19 и стал убеждать солдат повиноваться и присягнуть новому императору. Вдруг раздался выстрел, граф зашатался, шляпа слетела с него; он припал к луке, и в таком положении лошадь донесла его до квартиры того офицера, которому принадлежала. Увещая солдат с самонадеянностию старого отца-командира, граф говорил, что сам охотно желал, чтобы Константин был императором20 но что же делать, если он отказался; уверял их, что он сам видел новое отречение, и уговаривал поверить ему. Один из членов тайного общества, кн. Оболенский, видя, что такая речь может подействовать, выйдя из каре, убеждал графа отъехать прочь, иначе угрожал опасностию. Заметя, что граф не обращает на это внимания, он нанес ему штыком легкую рану в бок. В это время граф сделал вольт-фас, а Каховский пустил в него из пистолета роковую пулю, накануне вылитую21. Когда у казарм сняли его с лошади и внесли в упомянутую квартиру офицера, он имел последнее утешение прочитать собственноручную записку нового своего государя, с изъявлением сожаления, и в 4-м часу дня его уже не существовало.
Тут выразилась вполне важность восстания, которою ноги инсургентов, так сказать, приковались к занимаемому ими месту. Не имев силы идти вперед, они увидели, что нет уже спасения назади. Жребий был брошен! Диктатор к ним не являлся. В каре было разногласие. Оставалось одно: стоять, обороняться и ждать развязки от судьбы. Они это сделали.
Между тем по повелениям нового императора мгновенно собрались колонны верных войск к дворцу. Государь, невзирая на убеждения императрицы, ни на представления усердных предостерегателей, вышел сам, неся на руках 7-летнего наследника престола, и вверил его охранению преображенцев. Эта сцена произвела полный эффект: восторг в войсках и приятное, многообещающее изумление в столице. Государь сел потом на белого коня и, выехав перед первый взвод, подвинул колонны от экверциргауза к углу бульвара. Его величавое, хотя несколько мрачное спокойствие обратило тогда же всеобщее внимание. В это время инсургенты минутно были польщены приближением Финляндского полка, симпатии которого еще доверяли. Полк этот шел по Исакиевскому мосту. Его вели к прочим присягнувшим, но командир 1-го взвода барон Розен, перейдя за половину моста, скомандовал: стой! Полк весь остановился, и ничто уже до конца драмы сдвинуть его не могло. Та только часть, что не взошла на мост, перешла по льду на Английскую набережную и тут примкнула к войскам, обошедшим инсургентов со стороны Крюкова канала.
Вскоре после того, как государь выехал на Адмиралтейскую площадь, к нему подошел с военным респектом статный драгунский офицер, которого чело было под шляпою повязано черным платком22 и после нескольких слов пошел в каре; но скоро возвратился ни с чем. Он вызвался уговорить бунтовщиков и получил один оскорбительный упрек. Тут же, по повелению государя, был арестован и понес общую участь осужденных. После его подъезжал к инсургентам генер[ал] Воинов, в которого Вильгельм Кюхельбекер, поэт, издатель журнала «Мнемозины» бывший тогда в каре, сделал выстрел из пистолета и тем заставил его удалиться. К лейб-гренадерам явился полковн[ик] Стюрлер, и тот же Каховский ранил его из пистолета. Наконец, подъезжал сам вел. князь Михаил, и тоже без успеха; ему отвечали, что хотят наконец царствования законов. И с этим поднятый на него пистолет рукою того же Кюхельбекера заставил его удалиться. Пистолет был уже не заряжен.
После этой неудачи из временно устроенной в Адмиралтейских зданиях Исакиевской церкви вышел митрополит Серафим в полном облачении, с крестом, в преднесении хоругвей. Подошед к каре, он начал увещание. К нему вышел другой Кюхельбекер, брат того, который заставил удалиться вел. кн. Михаила Павловича; моряк и лютеранин, он не знал высоких титлов нашего православного смирения и потому сказал просто, но с убеждением: «отойдите, батюшка, не ваше дело вмешиваться в эти дела». Митрополит обратил свое шествие к Адмиралтейству. Сперанский, смотревший на это из дворца23 сказал с ним стоявшему обер-прокурору Краснокутскому: «И эта штука не удалась!» Краснокутский сам был членом тайного общества и после умер в изгнании24. Обстоятельство это, сколь ни малозначущее, раскрывает, однако ж, тогдашнее расположение духа Сперанского. Оно и не могло быть инаково: с одной стороны, воспоминание претерпенного невинно, с другой — недоверие к будущему.
Когда таким образом совершился весь процесс укрощения мирными средствами, приступили к действию оружия. Генерал Орлов с полною неустрашимостию дважды пускался со своими конногвардейцами в атаку, но пелотонный огонь опрокидывал нападения. Не победя каре, он, однако ж, завоевал этим целое фиктивное графство. Государь, передвигая медленно свои колонны, находился уже ближе середины Адмиралтейства. На северо-восточном углу Адмиралтейского бульвара появилась ultima ratio [последнйи довод] — орудия гвардейской артиллерии. Командующий ими генер[ал] Сухозанет подъехал к каре и кричал, чтобы положили ружье, иначе будет стрелять картечью. В него самого прицелились ружьем, но из каре послышался презрительно-повелительный голос: «Не троньте этого… он не стоит пули»25. Это, естественно, оскорбило его до чрезвычайности. Отскакав к батарее, он приказал сделать залп холостыми зарядами; но не подействовало! Тогда засвистали картечи; тут все дрогнуло и рассыпалось В разные стороны, кроме павших. Можно было этим уже и ограничиться; но Сухозанет сделал еще несколько выстрелов вдоль узкого Галерного переулка и поперек Невы, к Академии художеств, куда бежали более из толпы любопытных!
Так обагрилась кровию и это восшествие на престол. В окраины царствования Александра стали вечными терминами [им. в виду — пределами, границами] — ненаказанность допущенного гнусного цареубийства и беспощадная кара вынужденного, благородного восстания — явного и с полным самоотвержением.
Войска были распущены. Исакиевская и Петровская площади обставлены ведетами. Разложены были многие огни, при свете которых всю ночь убирали раненых и убитых и обмывали с площади пролитую кровь. Но со страниц неумолимой истории пятна этого рода невыводимы. Все делалось в тайне, и подлинное число лишившихся жизни и раненых осталось неизвестным. Молва, как обыкновенно, присвоила право на преувеличения. Тела бросали в проруби; утверждали, что многие утоплены полуживыми.
В тот же вечер произведены арестования многих. Из первых взяты: Рылеев, кн. Оболенский и двое Бестужевых; все они посажены в крепость. Большая часть в последующие дни арестованных приводимы были во дворец, иные даже с связанными руками, и лично предстанлены императору, что и подало повод Никол[аю] Бестужеву26 сказать впоследствии одному из дежурных генерал-адъютантов, что из дворца сделали съезжую.
На другое утро после кровавой драмы издана была прокламация, в которой описано происшествие, с обращением всего ужасного, отвратительного, преступного и даже безбожного на сторону побежденных. Сказано было, что в восставших и воспротивившихся присяге были все люди с отвратительными лицами. И где ж при вражде, когда всякое здравомыслие устраняется, бывает иначе? Мы видели пример тому разительный: самое просвещеннейшее правительство Европы — английское унизилось до того, что противника своего, гениального героя, которого будут чтить в отдаленнейших веках, дозволило изображать на дне ночных горшков, чтобы возбуждать озлобление и презрение народа. В 1807 году русский свят[ейший] Синод в изданном увещании к народу говорил о Наполеоне: «Это тварь, сожженная своею собственною совестию, от которой и благость божия отступила»; а чрез несколько месяцев Александр должен б[ыл| обняться с этой тварью… и потом разыгрывать роль друга! Вопрос! кого обманывают во всех подобных случаях? Ответ самый верный: самих себя, для того, что и обманутое невежество очень скоро в таких случаях переуверяется и платит за обман потерею уважения и доверия.
Начались аресты в обеих столицах. На юге они уже производились вследствие доноса Майбороды и Шервуда27.
Тотчас же был назначен Комитет для раскрытия тайных обществ вообще под председательством военного Министра, из генерал-адъютантов, в том числе и вел. кн. Михаила Павловича. Всего замечательнее, что тут же заседал и генер[ал]-адъютант Кутузов Павел Васильевич, участвовавший в ночной экспедиции гр. фон дер Палена Против Михайловского замка. С гражданской стороны был и не один только кн. Ал[ександр] Николаевич] Голицын, главноначальствующий тогда над почтовым департаментом. Тут же заседал, не как член, но как соглядатай, новый флигель-адъютант Адлерберг, имевший обязанность, по окончании присутствия, доносить императору, что и как в Комитете происходило. Для разобрания и рассмотрения всех отобранных при арестовании бумаг была составлена особая Комиссия, в которую военный Министр Татищев и граф уже назначил не без особенных видов своего комиссариатского чиновника Боровкова28, впоследствии сенатора.
Между тем как это происходило в столице, весть о возмущении 14 декабря — на юге в Василькове была поводом к восстанию Черниговского пехотного полка, в котором батальонным командиром был Муравьев-Апостол, один из благороднейших людей армии. Окруженные гусарами, они д[олжны] б[ыли] уступить силе. Муравьев-Апостол был ранен; меньшой брат его застрелился. Арестованные пленники отправлены в Петербург, где Комитет был уже в полном действии.
Монарх, задернув этот Комитет с его действиями непроницаемой для публики завесою крепостного, всегда страшного секрета, предоставил себе непосредственное право быть полным распорядителем судьбы тех, на кого розыск укажет пальцем. Это, конечно, не язык бироновcких времен, но при направлении мстительного преследования всегда столько же страшный.
Жертвы скоро свозились отовсюду. Многих привозили прямо во дворец, где ген[ерал-] адъютант гр. Левашов снимал первый допрос и носил докладывать по нем государю. К некоторым монарх выходил сам. Гнев еще преобладал в нем: укоризны, сарказмы напоминали слова царя-пророка: «прещение царево подобно рыканию львову» и заставляли сожалеть о забвении продолжения этих слов: «яко трава злаку, тако тихость его есть». Судя по важности прикосновения, привезенный арестант отсылался с фельдъегерем или в дом Генерального штаба, где были отведены особые комнаты, или прямо к коменданту Петропавловской крепости, которым был тогда самый черствый человек генер[ал]-адъютант Сукин. Плац-майор отводил жертву в каземат и, совершив в назначенном для нее номере обряд раздевания и облачения в затрапезный халат, оставлял несчастного всей тяжести первых, быстро переходных и столь ужасных впечатлений. Дом Генерального штаба некоторым образом походил тогда на чистилище, а крепость представляла тартар Данте. Всякому ввозимому, конечно, мечталась та же ужасная мысль, какая выражена поэтом в «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate!»[«Оставь надежду, всяк сюда входящий»] Таким образом крепость вскоре наполнилась так, что недоставало места. Прибавили номеров пригородкою временных, из брусьев сырого леса. Занят был даже секретный Алексеевский равелин, в садике которого похоронена несчастная принцесса Тараканова, дочь Елизаветы I, похищенная из Ливорно гр. Орловым-Чесменским и утонувшая во время наводнения в 1777 году.
Слуги нового властителя всегда бывают чрезмерно усердны в угодливости порывам гнева его: уськнет — и рвать готовы! В XIX веке комитет генер[ал]-адъютантов, вмещавший царского брата, принял обряды инквизиции! Присутствие в доме коменданта открывалось ночью. К допросам водили под покрывалом, накидывая на лице платок. По приводе в передний зал сажали за ширмы, поставленные в двух углах, со словами: «можете теперь открыться». В этом ожидании за ширмами было слышно, как расхаживали по залу плац-адъютанты, жандармы, аудиторы, вообще вся военная субалтерия; стучали шпорами, рассказывали анекдоты дня, театральные замечания и хохотали, показывая полное безучастие к страдальцам. Может быть, так было и приказано; а никакой приказ подобными людьми так хорошо не исполняется. Пишущий это чрез 27 лет — с трепетным сердцем вспоминает, как в один из таких сеансов мог видеть чрез замеченную в ширмах дырочку, что из-за других ширм вывели за руку товарища страдания с завязанными назад руками и с наножным железным прутом, так что он едва мог двигаться. Едва ли то был не Рылеев. Когда надобно было весть в присутствие, плац-майор опять накидывал платок на голову и вводил за руку, как слепого. При том царствовала глубокая тишина. Когда введенного останавливали, раздавался бас: «откройтесь!» и приведенный видел себя пред самым столом этого ареопага.
Думали поражать важностию заседающего сонма и Производили впечатление совсем тому противное. Надо отдать справедливость, что не употребляли пыток, какими славилась омерзительной памяти «тайная канцелярия» с ее Шешкивскими. Но дозволяли себе для вынуждения сознания налагать железа на руки и на ноги и определять в диету хлеб и воду, как будто это не то же29. Прибавьте к этому помещение некоторых в смрадных испитых «номерах», наполненных всякого рода насекомыми. В них страдальца отделяла одна брусяная со сквозными пазами перегородка от инвалидов, на ночь тоже запираемых, так что он должен был слышать мерзости, и скажите, что это не пытка! Каков был этот способ дознания так называемой истины, можно судить по тому, что один из содержавшихся, полковник Булатов, убил себя, разбивши голову об стену; другой думал лишить себя жизни, глотая осколки разбитого стекла.
Когда таким образом из одних готовили род гекатомбы30 тени Александра, других спасали по уважениям фамильным, даже с сокрытием их прикосновенности. Отсюда вышло то, что 20-летние прапорщики, 18-летние мичмана явились ужасными государственными злодеями, дышавшими цареубийством, ниспровержением престола; а люди уже солидные, участвовавшие обдуманно, оказались невинными и отпущены без огласки: одни из дворца, другие из штаба, третьи даже из крепости, просидевшие в ней до окончания процесса31.
Упомянем случай, разительно доказывающий, как эти тайные, вынудительные меры к исторжению сознания могут губить людей невинных. Подполковник штаба 2-й армии Фаленберг был арестован, когда только что успел жениться. Жена его была очень больна в это время. Чтобы ее не убить, арестование было произведено со всею предосторожностию. Он мог уверить больную, что уезжает в Бессарабию и вскоре возвратится. Всю дорогу мучила его одна мысль: «что станется с нею, если узнает?» По доставлении его во дворец и по снятии допроса, как малозамешанного его посадили в штаб вместе С полков[ником] Харьк[овского] драгун[ского] полка Канчияловым. Терзаемому разлукой дни казались месяцами. Наконец его уже предварили о признаках скорого освобождения, как вдруг к Канчиялову пришел восторженный полковник Раевский, только что выпущенный из-под ареста. Заметив третье лицо в комнате, он спросил: «кто с ним?» Узнав, что это по жене его родственник, которого он лично не знал, Раевский подошел к нему с рекомендацией и между прочим в утешение имел неосторожность сказать, что «государь чрезмерно милостив! Требуется одно только искреннее сознание, и тотчас будете выпущены». Самого себя притом поставил примером. Расстроенная голова Фаленберга закружилась от такого легкого способа отделаться скорее и лететь к обожаемой своей половине32. В тот же вечер он написал гр. Левашову записку, что «желает признаться». Его позвали. Он показал, что знал о преднамеренном цареубийстве от кн. Барятинского. Его тотчас же отправили в крепость. В Комитете чрез несколько мучительных дней дали ему очную ставку. Кн. Барятинский с жаром убеждал его, что никогда ничего подобного ему он не говорил. Фаленберг, не понимая его благонамеренности, с сердцем выговорил ему: «что ж вы хотите меня представить лжецом!» и кн. Барятинский вынужден был сказать: «ну как хотите, по крайней мере, я не помню». Видя, что и тут признание нисколько никого не жалобит, он объявил Комитету истину, что ничего ни о каком цареубийстве не знал и не слыхал до самого издания объявления и показал на себя вздор, чтобы только скорее освободиться. Но уже поздно, ему не поверили и ответили осуждением на 15 лет в каторжную работу.
Другие обвинения достигались не лучшими средствами. То убеждали показывать все, что знают, обольщая милосердием государя; то восстановляли одного против другого, объявляя, будто бы тот показывает в его обвинение; то уверяли, что все уже знают и только хотят видеть степень искренности сознания; то, наконец, как и выше уже замечено, вымогали сознание угрозами и самою жестокостию, отчего после и вышло, что некоторые из тех, которых принуждены были признать невинными И выпустить, понесли уже наказание — держанием в железах, что по закону считается наказанием телесным. Поэтому их все-таки удалили и под надзор полиции, чтоб не встречать укора. Как хотеть после этого, чтобы верили святости законов? Так всякое отступление от правого пути и беспристрастия порождает нравственную уродливость. Некоторые, посредством услужливости плац-майора, могли иметь предостережение и советы родных и внать, что с ними хотят делать; но другие, с предубеждением в характере нового государя, явно предоставившего себе распорядиться их судьбою, были оставлены при своем раздражительном положении совершенно самим себе, которым никто не отвечал ни на один вопрос ни одним словом, близко были к отчаянию и, увлекшись мыслию: не даром, по крайней мере, отдать жизнь свою, писали дерзкие ответы и тем еще более раздражали против себя. Общий, всем заданный вопрос: «что вас заставило восстать против правительства?» давал повод каждому высказывать все, что мог, в осуждение существовавшего порядка вещей и лиц, игравших судьбою России33. Дано было право писать из казематов в собственные руки государя. Некоторые воспользовались им. Один писал беглый очерк всего минувшего царствования, разделяя его на три периода: филантропический, марциальный и мистический. Особенно представил в последнем обманутое ожидание России, после ее великодушных и огромных пожертвований «за веру и царя»; коснулся поселений, рабства и скандалезного перехода от библеизма и мистицизма к так называемому православию в лице Фотия! Читано ли это, произвело ли какое-либо действие, и какое? Это известно держащему в длани сердца царей. Люди читают в одних последующих событиях. Другой, бывший адъютант морского министра кап[итан]-лейтенант Торсон, представил все недостатки и злоупотребления по флоту. Это представление рассмотрено после особым комитетом, и настоящее положение флота и портов свидетельствует, как оно было полезно. Самый разбор захваченных бумаг, конечно, не вовсе остался бесполезным. Идея почетного гражданства едва ли не оттуда возникла. Последующее издание законов есть следствие сильно представленного беззакония. Одним словом, обреченные на жертву, по крайней мере, как умели, старались погибнуть с пользою для отечества. Отстрадая, они перемрут в утешительной надежде, что потомство отдаст им хотя эту справедливость.
Таким образом инквизиционные действия Комитета продолжались до июня месяца. Заключенные в казематы дважды слышали над собою ужасный гром и треск, с каким опущены в землю смертные останки венценосных супругов, которых жизнь вся была подтверждением той истины, что от царского венца часто распадается брачный пир и что слезы, проливаемые втайне на порфиру, столько же, если не более, горьки, как и проливаемые на рубище.
По окончании следствия поднесен был его величеству от Комитета доклад, составленный под редакцией) статс-секретаря Блудова. Он вышел точно таким, каким непременно должен выйти всякий обвинительный акт, когда обвиняемые заперты и безгласны и когда обвинители, в видах обеспечения будущности, интересованы представить дело сколько возможно презрительно-ужасным и с тем вместе хотят облечь свои действия искусною тканию лжей, с отливами яркого беспристрастия. За докладом тотчас последовал укаа о назначении Верховного уголовного суда над «государственными преступниками». Он составлен был иа членов Государственного совета, св[ятейшего] Синода и правит[ельствующего] Сената, с исключением некоторых и с прибавлением других. Заседание было открыто в правительствующем Сенате. Первый вопрос, по выслушании высочайшего указа и доклада Комита, был о том: «призывать ли подсудимых к подтвердительному допросу, как то велит законный судебный порядок?». Большинство голосов решило этот вопрос отрицательно, поставя побудительною причиною «затруднение». Признано достаточным назначить из членов комиссию, которая бы опросила подсудимых в самой Крепости. При этой явной несправедливости достопоченный старец адмирал Ал[ександр] Семенович] Шишков подал голос34, которым отказался от присутствия и от участия в осуждении обречённых предварительно на жертву. Действительно, когда в том же комендантском доме, только в другой комнате избранная комиссия открыла заседание, никто из содержавшихся не знал и даже не подозревал, что уже состоит под судом страшным35. Плац-адъютанты извещали каждого обыкновенного формою: «Вас попросят в Комитет сегодня». При входе всякий поражался изменением большей части лиц. На месте Татищева сидел гр. Головкин, вместо кн. Голицына кн. Куракин и т. д. Из членов Комитета находился один гр. Бенкендорф. Первый вопрос при показании тетради с прежними вопросами был: «вы ли это писали?» Затем спрашивали: «подтверждаете ли все, показанное вами?» и наконец заключали предложением: «вот подписка, заготовленная в этом смысле; прочтите и подпишите». Всякий исполнял, не понимая — для чего это все требуется. На вопрос: что это значит? плац-адъютанты отвечали: «Государю угодно поверить беспристрастие действий Комитета». Отобрав так[им] образом подписки, Верховный суд приступил к приговору, в котором разделил подсудимых на 11 категорий или разрядов, за исключением пятерых, обреченных на мучительную смерть «четвертованием»! Из этих разрядов 1-й осужден был на отсечение головы, очевидно — с предварительным уверением, что они не подвергнутся этой казни. Изрубить 30 человек, как капусту, было бы нечто необычайное для XIX века. Последним, т. е. 31-м, к этому разряду причислен бывший статс-секретарь Тургенев — существенно за то только, что из Англии не явился к оправданию. Прочие разряды, до 7-го включительно, осуждены в каторжную работу, от вечной до 4-х лет; затем 8-й и 9-й разряды к. ссылке в Сибирь, 10-й и 11-й — в солдаты с выслугою и последний притом с сохранением дворянства.
Всех осужденных по разрядам было 120 человек. Члены Синода изъявили на приговор свое согласие; но как духовные, уклонились от подписания. Что ж бы прибавило это подписание? Дело в том, что таков дан пример архиереями, бывшими при осуждении царевича Алексея Петровича. Как тогда, так теперь — кого думали убедить этим замечанием Пилатовского умытия рук? Конечно, не господа, сказавшего: «Не хочу смерти грешника».
В подлинном докладе Верховный суд позволил себе представить убедительный довод, что государь, если б и желал, не должен щадить осужденных на смерть.
Высочайший указ, с последовавшею конфирмациею, подписан 10 июля, в день воспоминания Кучук-Кайнарджинского мира, в который церковь празднует положение ризы господней. Но риза небесного страдальца не напомнила, что он молился о раздравших ее. В высочайшей конфирмации, изложенной в 13 пунктах этого указа, приговор найден существу дела и силе закона сообразным; по чтоб силу законов и долг правосудия согласить с чувствами милосердия», признано за благо определенные преступникам казни и наказания смягчить ограничениями. Это смягчение выразилось в следующем:
Первому разряду дарована жизнь с заменою казни для 25 человек вечною каторжною работою, а для 6 человек, по уважению совершенного и чистосердечного раскаяния, и для одного в том числе по ходатайству в[ел.]кн. Михаила36 — каторжною работою на 20 лет.
Второму разряду отменено положение головы на плаху и двоим, именно братьям Бестужевым, назначена каторжная работа вечно, 14 другим на 20 лет и одному подполк[овнику] Норову на 15 лет и потом на поселение.
Третьему разряду вечность каторжной работы ограничена 20 годами и, стало, сравнена со 2-м разрядом.
Четвертому разряду из 15 лет каторжной работы сбавлено три года.
Из пятого разряда двум сбавлено два года, одному — именно мичману Бодиско 2-му — каторжная работа заменена крепостною, и двоим не явлено никакого смягчения.
Из шестого разряда одному — отставному полк[овнику] Александру Муравьеву, по уважению совершенного и искреннего раскаяния37, сказано почти полное помилование — избавлением от работы и лишения чинов и ссылкою только на житье в Сибирь; другому сбавлен один год работы.
Седьмого разряда 13 человекам сбавлено два года работы и двум — старику, артиллерии полковн[ику] Берстелю, и подпор[учику] гр. Булгари, по уважению молодости лет, работа каторжная заменена крепостною, тоже с убавлением двух лет.
Для осьмого разряда утвержден приговор Верховного суда, кроме лейт[енанта] Бодиско 1-го, которого повелено написать в матросы.
Для девятого разряда ссылка в Сибирь заменена написанием в солдаты — в дальние гарнизоны.
Десятому и одиннадцатому разрядам не оказано было никакого изменения. Напротив, об одном сказано: «Поручика Цебрикова, по важности вредного примера, поданного им присутствием его в толпе бунтовщиков, в виду его полка, как недостойного благородного имени, разжаловать в солдаты без выслуги и с лишением дворянства».
Судьба несчастных, обреченных на смерть, в последнем XIII пункте, предана решению Верховн[ого] уголовн[ого] суда и «тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится».
На другой же день, 11 числа, Верхов[ный] уголов[ный] суд, постановленным протоколом, сообразуясь с высокомонаршим милосердием, по представленной ему власти приговорил, вместо мучительной смертной казни четвертованием — Павла Пестеля, Кондратия Рылеева, Сергея Муравьева-Апостола, Михайлу Бестужева-Рюмина и Петра Каховского повесить!
На следующий день, 12 июля, Верх[овный] угол[овный] суд открыл последнее заседание свое в Сенате, решившись предварительно не призывать осужденных для объявления сентенции в Сенате, но самому поехать для этого [в] крепость. Когда все собрались, митрополит, краткою речью представив важность настоящего действия, предложил испытать: «все ли чисты в совести своей?», потому что еще есть время обратиться к милосердию монарха. По утвердительном ответе, он сказал: «Ну, так помолимся!» Встали, ознаменовались крестом и поехали процессионально длинною вереницею карет в крепость, в сопровождении двух жандармских эскадронов. В среднем салоне комендантского дома было уже все приготовлено к открытию заседания. В глубине комнаты столы, накрытые красным сукном, были расставлены покоем, внутри которого поставлен особый небольшой стол для обер-секретаря и пульпет для министра юстиции. Этим высшим блюстителем правосудия тогда был известный горячкою, доходившею иногда до бешенства, кн. Дм[итрий] Ив[анович] Лобанов-Ростовский, отличный полковник екатерининского времени, когда держались относительно выправки рекрут известного правила: «девять забей, десятого поставь!»
По открытии заседания из всех казематов вывели затворников и провели чрез задний двор и заднее крыльцо в дом коменданта.
Такое для большей части разобщенных узников свидание произвело самое сильное, радостное впечатление. Обнимались, целовались, как в воскресение, спрашивая друг друга: «что это значит?» Знавшие объясняли, что будут объявлять сентенцию. «Как, разве нас судили?» — «Уж осудили!» — был ответ. Но первое впечатление так преобладало, что этим никто сильно не поразился. Все видели, по крайней мере, конец мучительному заточению. Ведомых на поражение разместили по комнатам, следуя порядку разрядов. Потом начали вводить одними дверями в присутствие и по прочтении сентенции и конфирмации обор-секретарем выпускали в другие. Тут в ближайшей комнат стояли священник протоиерей Петр Мысловский, общий увещеватель и духовник, с ним лекарь и два цирульника с препаратами кровопускания. Их человеколюбивой помощи ни для кого не потребовалось: все были выше понесенного удара. Во время прочтения сентенции в членах Верхов[ного] суда не было заметно никакого сострадания, одно любопытство. Некоторые с искривлением лорнетовали и вообще смотрели, как на зверей. Легко понять, какое чувство возбуждалось этим в осужденных. Один, именно подполков[ник] Лунин, многих этих господ знавший близко, крутя усы, громко усмехнулся, когда прочли осуждение на 20 лет в каторжную работу38. По объявлении сентенции всех развели нас по другим казематам.
13 ночь на 13-е число на гласисе крепости устроили виселицу и осужденных моряков отправили в Кронштадт. В 2 часа ночи в крепости и около ее было уже полное движение. Всех узников вывели на двор и разместили в два каре; в одно принадлежавших к гвардейским полкам, в другое прочих. В то же время выводимые полки гвардии строились вокруг эспланады. Утро было мрачное, туманное. Разложены были костры огня около мест, назначенных для каре. В 3 часа осужденных вывели на экзекуцию. Во втором каре исполнили ее над всеми вместе, из первого разводили по полкам, кто к которому принадлежал. Срывая эполеты и мундиры, бросали в огонь. Таким образом оборванным странно было видеть между себя одного, оставшегося с орденами. Это был полков[ник] Алекс[андр] Ник[олаевич] Муравьев. Помилованного государем забыли пощадить от вывода на экзекуцию39. Когда второе каре уводили обратно в крепость, раздался в нем хохот. Это после приписали бесчувственности, ожесточению; ничего не бывало: предмет смеха был Якубович в высокой офицерской шляпе с султаном, в ботфортах и в затрапезном коротеньком до колен халате, выступающий с комическою важностию.
Пять жертв, с которыми не допустили и пред объявлением сентенции никому видеться, провели по фронту войск с надписями на груди: «злодеи-цареубийцы». Под виселицами с ними простился и благословил их напутствовавший их протоиерей Мысловский. Пестель подошел к нему последний и сказал: «хотя я и лютеранин, батюшка, но такой же христианин; благословите и меня». Когда по наложении покрывал и петель отняли подмосток И страдальцы всею тяжестию своею повисли, трое: Муравьев, Бестужев и Каховский оборвались. Сейчас подскакал один из генералов (Чернышев), крича: «скорей! скорей!» Между тем Муравьев успел сказать: «Боже мой! и повесить порядочно в России не умеют!» Надобно отдать полную справедливость духовнику — мы назвали его выше, — что он от этой казни унес глубокое чувство уважения к страдальцам. Он после без боязни, не обинуясь, говорил и писал к своим друзьям, что они умерли, как святые! дорожил данными от них вещами на память и до кончины своей поминал и молил о упокоении душ их пред престолом божиим. Тела погибших в следующую ночь тайно отвезены на остров Голодай и там зарыты скрытно. Так совершилась казнь несчастных жертв.
Во время всей этой процессии чрез каждые полчаса отправлялись в Царское Село, где находился государь, фельдъегери с извещением, что совершается все «благополучно». И в этот же самый вечер офицеры Кавалергардского полка дали праздник на Елагином острову Своему новому шефу — царствующей императрице, с великолепным фейерверком. Быть может, хотели показать, что несчастные не достойны ни участия, ни сожалении, и думали треском потешных огней заглушить стенание и плач глубоко огорченных родных.
Над моряками в Кронштадте в то же утро экзекуция исполнена на флагманском корабле адмирала Кроуна. Порванные эполеты и мундиры брошены в воду. Можно сказать, что первое проявление либерализма старались истреблять всеми четырьмя стихиями: огнем, водою, воздухом и землею).
Чтобы все это событие представить народу сколько возможно важным и ужасным а принесенных в жертву лишить всякого сострадания Синоду поручено было составить особенный молебен и «Святейший» издал брошюру под названием сицевым «Последование благодарственного молебного пения ко господу богу, даровавшему свою помощь благочестивейшему государю нашему императору Николаю Павловичу, на испровержение крамолы, угрожавшия междоусобием и бедствиями государству Российскому» (в Синодальной типографии 1826 года).
В последней эктенье этого молебна вот какие слова обращены к всеведущему, испытующему сердца и утробы Богу: «Еще молимся о еже прияти господу спасителю нашему исповедание и благодарение нас недостойных рабов своих, яко от неиствующия крамолы, злоумышлявшия на испровержение веры православныя (!) и престола и на разорение царства Российского, явил есть нам заступление и спасение свое40 ».
Такой молебен вскоре был отправлен пред парадом Гвардейского корпуса на Исакиевской площади, а также в Москве и во всей России41. Этим священно-торжественным актом завершилась разыгранная официально пред народом и пред современным светом драма кары тайного общества в России.
В таком виде попала она и в «Annuaire Historique». За скальпель истины возьмется будущий век.
Невольно представляется вопрос: при всех тех обстоятельствах, в каких внезапная смерть Александра застала Россию, могла ли не быть эта ужасная драма? Не желаем вовсе быть чьим-либо обвинителем, — понимаем очень, что нет сильнее деспотизма, с каким властвуют обстоятельства: ими и самые гениальные умы сбиваются с прямого пути, самые мягкие сердца побуждаются к жестокости, прославляемая добродетель творит злодеяния. За всем тем, мы по совести пред богом думаем сказать истину, ответив на этот вопрос положительно.
Правда, существование тайного общества было уже открыто двумя доносами в устрашающем виде; начались уже на юге аресты; но в столице самой возмутительные элементы были в совершенной инерции, и они остались бы в ней, если б не дано было ни повода, ни времени к возбуждению, к совещаниям, к замыслам.
Присяга у нас, по всеобщему признанию, не выполнима. Все это знают и говорят, что она не согласна ни с религиозными понятиями, ни с законами, ни с общественною нравственностию, ни с духом народным. За всем тем, она существует со времен Петра, и переменить ее почитается, по-видимому, таким же святотатственным помышлением, как перестроить Успенский собор. По такому понятию о святости присяги Государствен[ный] сонет и сам вел. князь пред тению Александра и пред Россиею имели священную обязанность тотчас исполнить завещанный акт, как скоро вскрыли и прочли его. 27 ноября все присягнуло бы «назначенному» наследнику Александра, по точному смыслу присяги, повторяемой 24 года! Вступивши на престол, новому государю с самого первого дня также было бы легко обаять всех милостями и надеждами, как и после кровавой катастрофы, и еще легче, гораздо легче!.. Все тогда разобщилось бы, все бы распалось, что было как-нибудь способно к противодействию.
Этого не сделали, дозволили себе, с одной стороны — отрицаясь, с другой — угодливо рассуждая, не исполнить воли своего усопшего монарха и даже затаить самый акт, котором она изъявлена. Правительствующий Сенат заставили провозгласить Константина по закону Павла I-го, как бы назначения не существовало. От этой первой неправоты пролегла дорога к кровавой развязке. Цесаревич не поступил так, как следовало бы поступить при уважении к своему отечеству, буде не к Сенату. Должно было принять донесение Сената и отречься От престола манифестом от своего имени, поблагодарив Россию за преданность и разрешив ее от принесенной Присяги. По строптивости характера, очень естественно, что мысль эта не могла быть объята ни умом, ни сердцем его42.
Затем оставалось поправить это, по крайней мере, предоставлением Сенату же вывести Россию из заблуждения. Он должен был указом же обвестить ее обо всем происшедшем, разрешить от принесенной присяги и повелеть по манифесту Александра 1-го присягнуть назнаенному наследнику, как уже законному государю. В обоих этих случаях манифест с возгласом: «Божиею милостию мы Николай первый» не мог бы никому показаться внезапным проявлением скрытой интриги и вторжением в права Константина I-го, начавшего царствовать в умах как солдат, ему преданных, так и народа, хотя очень равнодушного. Тогда Московский полк трудно было бы, при сопротивлении генералов и полковников, увлечь двум штабс-капитанам, кн. Щепину и Бестужеву, которыми существенно все возбуждено, все поднято, что явилось на площади43. Но сделанного несделанным сам господь не сделает! а причины его попущений непостижимы для ума смертных.
С нашею близорукостию можем сказать, что России нужны были жертвы этого рода, чтобы в глазах Европы перестать казаться варварскою и сколько-нибудь возвыситься во мнении своих обладателей, высказав, что она начинает всматриваться и понимать, что ее теснит.
С другой стороны, история убеждает нас, что из бедственных и кровавых событий вырождаются всегда благие последствия: новые силы, новая деятельность. Кто не видит теперь, как энергиею своего характера и многими знаменитыми делами, соделавшими самое царствование приснопамятным, монарх России возвысил ее до страшно колоссальной высоты, на которую «с трудом взирают очи»… А что еще будет? Завеса непроницаема!
Обратимся к нашему сказанию. Ожидали осужденные, что их так же, как обыкновенных преступников, без пощады пошлют в ссылку по этапам и что потому должны будут явиться еще на позор в губерн[ское] правление. Этого не случилось; обозначилась промыслительная рука самодержца. Осьмерых из 1-го разряда44 тотчас отправили в Нерчинские рудники с фельдъегерем и жандармами, закованных в железа; прочих разослали — назначенных в каторжную работу — по разным крепостям в Финляндии, в Шлиссельбург45 и даже в Ревель; других, по назначению, в Сибирь на поселение и на Кавказ. Выезд из крепости совершался ночью. В железа при этом не заковывали. За двумя из ссыльных, отвезенных первыми, последовали великодушно их супруги: княгини Трубецкая и Волконская. Хотя подвиг не беспримерный, но не менее высокий! Предоставляем себе возвратиться после к этому предмету.
Вообще пред отправлением из крепости дозволяемо было родным видеться и проститься в присутствии коменданта. Легко понять, как это присутствие было тягостно для разлучающихся навеки! Один отец семейства, после благословения детей и прощания с супругою, с глубоко расстроенным сердцем сошел с комендантского Крыльца, сопровождаемый штыком. Обернувшись на восклицание «прости!», он увидел, что жена и дети вышли на крыльцо и, плача, смотрят ему вслед. С середины двора он закричал им твердым голосом: «Не скорбите!, я теперь вещь, могут меня перекладывать, куда хотят; могут колотить даже, но помните, что самого апост[ола] Павла трижды били палками, а мы ему молимся». Никто не остановил его, так самые привычные к грубостям были разжалоблены подобными сценами. Если были с одном стороны примеры равнодушия и угодливой жестокости, не менее были же с другой проявления скрытного участия и сострадания. Из нескольких примеров вот один с благородною матерью семейства, о которой сейчас была речь. Она приехала нарочно из Москвы и наняла с намерением домик неподалеку на Большом проспекте. Узким на третий день после прощания, что мужа ее увезли — куда? неизвестно, она возвратилась домой и села в слезах у растворенного окна. Вдруг пролетевшая мимо ее головы бумажка падает на посреди комнаты. Она всакивает, подымает и читает имя одной из крепостей финляндских. Бросается к окошку, сострадательное существо уже скрылось, но, конечно, не от взора вечной благости.
Когда отправление из крепости прекратилось46 и говор, возбужденный поразившею всех развязкою, умолк, государь выехал в древнюю столицу для восприятия священного коронования и миропомазания. Первою встречею там была эпиграмма на счет происходившей казни, и приуготовление к венчанию на царство должно было начаться арестованием нескольких молодых людей и огорчением нескольких семейств. В университете оказались семена либерализма, и несколько студентов отправлены также в финляндские крепости.
По совершении коронации в изданном милостивом манифесте не забыты были и осужденные Верховным уголовным судом. Вечная каторжная работа ограничена временностию 20 лет; 20-летняя сокращена в 15, и постепенно последний 6-летний срок превратился в годовой. Умеренность в этой милости вознаграждена другою, вовсе нового небывалого рода: государь проявил идею отеческого назидания над теми, которых принес в жертву первой своей идее, необходимой, строгой, устрашающей кары. Ой не допустил смешать их с злодеями47, предначертав особенный ход для осуществления определенного им наказания. К исполнению своей благотворной мысли государь назначил генер[ал]-майора Лепарского, человека лично ему известного. Лепарский полковником командовал его Конно-егерским полком (Севским). С этим назначением Лепарский был наименован комендантом Нерчинских заводов с 20000 жалованья, с тем, чтобы удержанием половины в 6 лет мог уплатить 60 000 рублей, одолженных им по сдаче полка48. Ему в штаб приданы были плац-майор Лепарский же, его племянник, и два плац-адъютанта: Куломзин, тоже его племянник по сестре, и Розенберг. Впоследствии из Иркутска прикомандированы штаб-лекарь Ильинский и священник Петр Громов. Снабженный особенною инструкцией генерал Лепарский тотчас же отправился в Hepминский край для приуготовления особых казематов, где найдет удобным.
Принадлежавшая В. Штейнгелю тряпка
с надписью «тряпка».
Музей декабристов в Петровском заводе.
По обозрении Нерчинского края Лепарский избрал для временного приюта осужденных Читу49 — село при впадении реки Читы в Ингоду, где находилось депо заводское и заводский] комиссионер50. Тут скуплены были места и некоторые дома. В одном из них по обнесении его тыном тотчас же устроена временная тюрьма, получившая после название малого каземата, и в то же время начато новое здание в 4-х отделениях для большого Каземата. Это приуготовительное устройство было причиною томительного задержания осужденных в крепостях; говорим: томительного потому, что неизвестность причины видимого изменения назначенной по приговору ссылки заставляла узников почитать себя навсегда заключенными, или, говоря другими словами, погребенными заживо. Но как скоро малый каземат в Чите был готов, все задержанные в Петропавловской крепости были той же осенью отправлены за Байкал.
Содержание в финляндских крепостях продолжалось гораздо долее и до декабря месяца 1826 г. было самое строгое: не выпускали не только пользоваться воздухом, но даже и баню; каждый был заперт, в полном смысле, в carcero-duro. Но после обозрения всех заключенных финляндским генерал-губернатором Закревским положение их по многом изменилось. Дозволено стало прогуливаться поодиночке по валу, видеться друг с другом в казематах и разрешено водить в баню. Вообще личное обращение генер[ал]-губернатора было очень успокоительное по оказанному вниманию и особенной вежливости, в совершенный контраст — с принятою формою в официальных предписаниях, где узников называли просто «каторжными»51, тогда как в инструкциях предписано было соблюдать в обращении вежливость.
В исходе июня 1827 года начались последовательные отправления из крепости в Читу с фельдъегерями и жандармами. При отправлении предписано было заковывать в железа52. Обыкновенно возили по три человека в разных повозках. Тракт был назначен на Ярославль, Кострому, Вятку и Пермь. На станциях запрещено было пускать с кем-либо видеться. Но, к чести низшего слоя исполнителей в России, надобно сказать, что их сердца всегда мягче суровости их высших распорядителей. Убийцы, отъявленные злодеи везде находят сострадание в народе и помощь. Это отличная, истинно религиозная черта в народе. Отчасти тут мешается недоверие к осуждению и сознание в ненадежности собственного ограждения от подобной участи, при существовании пословицы; с тюрьмой да с сумой не ссорься! Диво ли, что благородные страдальцы всюду встречали участие?