Сочинение ЕГЭ с проблемой по тексту Гаршина художник рябинин самый способный ученик, которого за большие, 2 примера готового проверенного сочинения по данному тексту для задания 27 ЕГЭ по русскому языку.
Пример сочинения ЕГЭ №1
Невозможно не согласиться с тем, что искусство – великий инструмент, способный заставить людей взглянуть на привычные вещи с новой стороны и пробудить в них чувства. Но зачастую людям не так уж и сложно сойтись на том, каким целям должно служить искусство и какие чувства пробуждать в человеке. Именно о проблеме несовпадения взглядов на сущность искусство и говорит русский писатель В.М. Гаршин в своем тексте.
Решая данный вопрос, автор создает двух различных героев, взгляды которых на этот вопрос абсолютно противоположны.
Рассказчик текста, художник, от лица которого ведется повествование, считает, что художникам следует избавиться от «поэзии в грязи», ведь «мужичья полоса в искусстве – чистое уродство». По его мнению, искусство должно быть посвящено возвышенным темам, пробуждающим в человеке чувство прекрасного. Нравственное воздействие не так важно, как «красота, гармония, изящество». В пример этому повествователь приводит свою собственную картину «Майское утро», которая «настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость». Рассказчик отказывает картинам, посвященным суровой прозе жизни, в праве на существования.
Другой герой текст – молодой, но очень талантливый художник Рябинин. Его картины посвящены острым социальным темам. Очень показателен эпизод, когда герой видит рабочего, держащего заклепки внутри котла и страдающего от ударов молота, и задается целью написать его. Несмотря на то, что образ рабочего, с «этими безобразными тряпками и этими чумазыми физиономиями», может подействовать на зрителей отталкивающе из-за реализма, совершенно ясно, что Рябинин видит своим долгом написать картину с ним, чтобы пробудить в зрителях сострадание и внимание к рабочим, работающим в суровых условиях, где к ним относятся как к «мясу».
Позиция автора достаточно ясна: несмотря на то, что текст ведется от первого лица, понятно, что Гаршин находится на стороне Рябинина, считая, что искусство должно пробуждать в человеке подлинные чувства, направленные против несправедливости и страданий. Автор с очевидным презрением и неприязнью относится к самодовольному рассказчику, отвернувшемуся от человечности в сторону пустой красивости.
Я полностью согласна с мнением Гаршина. Мне кажется, что искусство должно облагораживать человеческие души. Так, например, в рассказе О.Генри «Последний лист» рассказывается о художнике, который всю жизнь мечтал создать шедевр. Таким шедевром для него стал рисунок листа, который он написал, чтобы вдохнуть в умирающую от болезни девушку жизнь. Едва ли обычный лист можно отнести к классическим шедеврам живописи, но значение и роль этого рисунка в другом – в спасении человеческой жизни.
Таким образом, искусство должно улучшать человека, пробуждать в нем неприятие насилие и сострадание, поэтому оно должно быть направлено не только на воссоздание красивых пейзажей, но и реальной жизни, в которой часто больше страдания, чем поэзии.
Пример сочинения ЕГЭ №2
Каким должно быть искусство? Вот проблема, которую ставит в тексте В. М. Гаршин.
Рассуждая над этим вопросом, рассказчик, во-первых, говорит, что искусство существует для «воспроизведения изящного в природе», поэтому художник должен рисовать такие картины, которые помогут людям расслабиться и насладиться красотой пейзажа. А все оттого, что искусство должно настраивать человека на «тихую, кроткую задумчивость», смягчать душу. Во-вторых, автор говорит, что ему был не понятен выбор талантливого художника Рябинина, решившего изобразить на картине образ рабочего, которого он увидел на металлическом заводе. И все потому, что, по мнению рассказчика, настоящее творчество должно содержать в себе красоту, гармонию, изящество, а не суровые реалии жизни.
Определить позицию автора не сложно: искусство не должно отталкивать людей и вызывать у них желание «поскорей убежать от него». Однако это не означает, что художник может изображать на своем полотне только красивые пейзажи, он может писать картины, отражающие страшные, тяжелые стороны человеческой жизни, которые не оставят равнодушным даже самого бесчувственного зрителя.
Я полностью согласна с точкой зрения В. М. Гаршина. Действительно, творчеству не только следует удовлетворять потребности человека в красоте, но и нести правду жизни, которая заставит нас проникнуться жалостью и состраданием к людям, которым выпала доля выполнять такой тяжелый труд и получать за это «гроши, потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо…».
Таким образом, искусство не только должно вызывать у людей чувство умиротворения и покоя, но и показывать им страшные картины реального мира.
Полный текст Гаршина:
(1)Художник Рябинин, самый способный ученик Художественной академии, подающий огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», выдумал такую глупость, что я не знаю, что о нём и думать.
(2)Третьего дня я, бывший инженер, а ныне волею судьбы художник, возил его на металлический завод; мы провели там целый день, осмотрели всё, причём я объяснял ему всякие особенности производства. (3)Наконец я привёл его в котельное отделение. (4)Там в это время работали над огромнейшим котлом, у которого разошёлся шов. (5)Адская работа! (6)Человек садится в котёл и держит заклёпку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклёпке молотом и выделывает шляпку. (7)Это всё равно что по груди бить! (8)Я раз попробовал было забраться в котёл, так после четырёх заклёпок еле выбрался. (9)Совсем разбило грудь. (10)А эти как-то ухитряются привыкать. (11)Правда, и мрут они как мухи: год-два вынесет, а потом если и жив, то редко куда-нибудь годен. (12)Извольте-ка целый день выносить грудью удары здоровенного молота, да ещё в котле, в духоте, согнувшись в три погибели. (13)Зимой железо мёрзнет, холод, а он сидит или лежит на железе. (14)Трудная работа этим глухарям (так их рабочие прозвали). (15)От этого трезвона они часто глохнут. (16)А получают за такую каторжную работу гроши, потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо… (17)Сколько тяжёлых впечатлений на всех этих заводах!
(18)Рябинин сказал, что не уйдёт, пока не увидит глухаря. (19)Художник влез в котёл и полчаса смотрел, как работник, согнувшись в комок, сидел в углу котла и подставлял свою грудь под удары молота. (20)В эти полчаса молот поднялся и опустился сотни раз, глухарь корчился.
(21)Рябинин вылез оттуда бледный и расстроенный, всю дорогу назад молчал. (22)А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего — глухаря. (23)Что за идея! (24)Что за поэзия в грязи! (25)Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве – чистое уродство. (26)Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? (27)Написаны они прекрасно, нет спора, но ведь и только. (28)Где здесь красота, гармония, изящное? (29)А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство?
(30)То ли дело у меня! (31)Ещё несколько дней работы, и будет кончено моё тихое «Майское утро». (32)Чуть колышется вода в пруду, ивы склонили на него свои ветви, восток загорается, мелкие перистые облачка окрасились в розовый цвет. (33)Женская фигурка идёт с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. (34)Вот и всё. (35)Кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. (36)Вот это – искусство! (37)Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчает душу. (38)А рябининский «Глухарь» ни на кого не подействует уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от него, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этой грязной рожей. (39)Странное дело. (40)Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия, отчего же у нас, в живописи, можно воспроизводить положительно безобразные, отталкивающие образы?
(41)Рябинин кончил своего «Глухаря» и сегодня позвал меня посмотреть. (42)Я шёл к нему с предвзятым мнением и, нужно сказать, должен был изменить его. (43)Очень сильное впечатление. (44)Рисунок прекрасный. (45)Лучше всего это фантастическое и в то же время высоко истинное освещение. (46)Картина, без сомнения, была бы с достоинствами, если бы не этот странный и дикий сюжет.
(47)За своё «Майское утро» я получил то, к чему стремится каждый ученик академии, — золотую медаль. (48)И теперь я еду на четыре года за границу совершенствоваться в искусстве. (49)Но Рябинин, Рябинин! (50)Сдал экзамен в учительскую семинарию! (51)Художник, талант! (52)Да он пропадёт, погибнет в деревне. (53)Ну, не сумасшедший ли это человек? (По В.М. Гаршину*)
-
80 текстов ЕГЭ 2022 для написания сочинения с заданиями 22-26
-
Тренировочные варианты ЕГЭ 2022 по русскому языку задания с ответами
ПОДЕЛИТЬСЯ МАТЕРИАЛОМ
Каким должно быть искусство?
Текст: В. Гаршин. Художник Рябинин
11.02.2021 14:55:35
Автор: Анастасия Романова
Каким должно быть искусство? Именно эта проблема находится в центре внимания В. Гаршина.
Размышляя над этим вопросом, автор приводит в пример художника Рябинина, который пишет картины на реальные сюжеты: лапти, тяжелый труд котельного рабочего. Рассказчик
не понимает такого подхода к искусству: «Что за поэзия в грязи! Здесь я могу сказать, никого и
ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса
в искусстве – чистое уродство». Это показывает, что некоторые художники предпочитают
изображать с помощью своих полотен остросоциальные проблемы.
Далее, чтобы показать, что живопись также предполагает написание гармоничных картин,
которые приятны глазу, автор приводит рассуждения рассказчика о своих творениях:
«Вот это и есть истинное искусство! Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость.
Думаю, мое полотно войдет в историю».
Оба эти примера, дополняющие друг друга, показывают разнообразие взглядов людей на
искусство, их разное отражение действительности в художественных образах.
Автор считает, что искусство может быть разным.
Я согласна с мнением В. Гаршина и считаю, что различные и непохожие друг на друга произ-
ведения составляют культурное наследие народа. Докажем это на примере.
Русский музей, находящийся в Санкт-Петербурге, хранит многочисленные коллекции скульптуры,
живописи самых разных направлений и жанров. Такое многообразие значительно обогатило достояние
нашей страны.
В заключение хочется отметить, что искусство — явление субъективное, поэтому каждый творец
имеет право создавать то, что считает нужным, даже если это не оценивается окружающими.
Количество слов — 225
Здравствуйте, Анастасия!
В соответствии с критериями проверки сочинений формата ЕГЭ 2021 ваша работа оценивается следующим образом.
К1 — Формулировка проблем исходного текста: + 1 балл
Проблема определена верно, сформулирована корректно.
K2 — Комментарий + 4 балла.
Анастасия, к сожалению, вам не удалось глубоко прочувствовать текст. Вы не увидели авторского отношения, не поняли авторской идеи. Дело в том, что позиция рассказчика не соответствует авторским представлениям об искусстве, поскольку Гаршин считает, что искусство призвано отражать боль народа, а не только услаждать взор зрителей идиллическими пейзажами. Текст понят вами поверхностно.
Пример 1 (отношение к искусству художника Рябинина) в сочинении указан, пояснен.
Пример 2 (отношение к искусству рассказчика) указан, пояснен.
Пояснения примеров очень скудные, я долго сомневалась, ставить ли за них баллы. Если вы не хотите, чтобы эксперт так же сомневался на экзамене, проверяя ваше сочинение, старайтесь писать развернутые, глубокие пояснения.
Взаимосвязь между примерами определена неверно, не проанализирована.
Примеры не дополняют друг друга, а находятся в противопоставлении.
K3 — Отражение позиции автора исходного текста: + 1 балл
Позиция автора относительно поставленной проблемы определена корректно.
K4 — Отношение к позиции автора по проблеме исходного текста: + 1 балл
Отношение к позиции автора содержит согласие, тезис, обоснование тезиса.
K5 — Смысловая цельность, речевая связность и последовательность изложения: + 1 балл.
Ошибки:
нарушена логика в изложении первого примера:
Размышляя над этим вопросом, автор приводит в пример художника Рябинина, который пишет картины на реальные сюжеты: лапти, тяжелый труд котельного рабочего. Рассказчик не понимает такого подхода к искусству: «Что за поэзия в грязи! Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса
в искусстве – чистое уродство». Это показывает, что некоторые художники предпочитают изображать с помощью своих полотен остросоциальные проблемы.
Вы приводите две позиции в первом примере, а вывод делаете только по одной из них.
K6 — Точность и выразительность речи + 1 балл.
Ошибки:
Это показывает, что некоторые художники предпочитают изображать с помощью своих полотен остросоциальные проблемы.
Художники изображают НА полотнах, а не с помощью полотен. Неточность.
K7 — Соблюдение орфографических норм: + 3 балла.
Ошибки: нет
K8 — Соблюдение пунктуационных норм: + 3 балла.
Ошибки: нет
K9 — Соблюдение грамматических норм: + 2 балла.
Ошибки: нет
K10 — Соблюдение речевых норм: + 1 балл.
Ошибки:
Оба эти примера, дополняющие друг друга, показывают разнообразие взглядов людей на искусство, их разное отражение действительности в художественных образах.
Непонятно, к чему относится притяжательное местоимение ИХ. Повтор.
K11 — Соблюдение этических норм: + 1 балл.
К12 — Соблюдение фактологической точности в фоновом материале: + 1 балл
автор приводит в пример художника Рябинина, который пишет картины на реальные сюжеты: лапти, тяжелый труд котельного рабочего.
О каких лаптях идет речь? В тексте ничего не сказано о картине с изображением лаптей. И можно ли лапти назвать сюжетом?
Общие рекомендации: следует усилить работу над комментарием проблемы, стараться глубже постигать текст. Удачи!
Баллы по критериям
К1 — Формулировка проблем исходного текста: 1
K2 — Пример 1: 1
K2 — Пояснение к примеру 1: 1
K2 — Пример 2: 1
K2 — Пояснение к примеру 2: 1
K2 — Анализ связи между примерами: 0
К2 — Комментарий к сформулированной проблеме исходного текста: 4
K3 — Отражение позиции автора исходного текста: 1
K4 — Отношение к позиции автора по проблеме исходного текста: 1
K5 — Смысловая цельность, речевая связность и последовательность изложения: 1
K6 — Точность и выразительность речи: 1
K7 — Соблюдение орфографических норм: 3
K8 — Соблюдение пунктуационных норм: 3
K9 — Соблюдение грамматических норм: 2
K10 — Соблюдение речевых норм: 1
K11 — Соблюдение этических норм: 1
К12 — Соблюдение фактологической точности: 0
Итоговый балл — 19
Возврат к списку
Каким должно быть искусство? Вот проблема, которую ставит в тексте В. М. Гаршин.
Рассуждая над этим вопросом, рассказчик, во-первых, говорит, что искусство существует для «воспроизведения изящного в природе», поэтому художник должен рисовать такие картины, которые помогут людям расслабиться и насладиться красотой пейзажа. А все оттого, что искусство должно настраивать человека на «тихую, кроткую задумчивость», смягчать душу. Во-вторых, автор говорит, что ему был не понятен выбор талантливого художника Рябинина, решившего изобразить на картине образ рабочего, которого он увидел на металлическом заводе. И все потому, что, по мнению рассказчика, настоящее творчество должно содержать в себе красоту, гармонию, изящество, а не суровые реалии жизни.
Определить позицию автора не сложно: искусство не должно отталкивать людей и вызывать у них желание «поскорей убежать от него». Однако это не означает, что художник может изображать на своем полотне только красивые пейзажи, он может писать картины, отражающие страшные, тяжелые стороны человеческой жизни, которые не оставят равнодушным даже самого бесчувственного зрителя.
Я полностью согласна с точкой зрения В. М. Гаршина. Действительно, творчеству не только следует удовлетворять потребности человека в красоте, но и нести правду жизни, которая заставит нас проникнуться жалостью и состраданием к людям, которым выпала доля выполнять такой тяжелый труд и получать за это «гроши, потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо…».
Таким образом, искусство не только должно вызывать у людей чувство умиротворения и покоя, но и показывать им страшные картины реального мира.
Полина
Текст
1)Художник Рябинин, самый способный ученик Художественной академии, подающий огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», выдумал такую глупость, что я не знаю, что о нём и думать.
(2)Третьего дня я, бывший инженер, а ныне волею судьбы художник, возил его на металлический завод; мы провели там целый день, осмотрели всё, причём я объяснял ему всякие особенности производства. (3)Наконец я привёл его в котельное отделение. (4)Там в это время работали над огромнейшим котлом, у которого разошёлся шов. (5)Адская работа! (6)Человек садится в котёл и держит заклёпку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклёпке молотом и выделывает шляпку. (7)Это всё равно что по груди бить! (8)Я раз попробовал было забраться в котёл, так после четырёх заклёпок еле выбрался. (9)Совсем разбило грудь. (10)А эти как-то ухитряются привыкать. (11)Правда, и мрут они как мухи: год-два вынесет, а потом если и жив, то редко куда-нибудь годен. (12)Извольте-ка целый день выносить грудью удары здоровенного молота, да ещё в котле, в духоте, согнувшись в три погибели. (13)Зимой железо мёрзнет, холод, а он сидит или лежит на железе. (14)Трудная работа этим глухарям (так их рабочие прозвали). (15)От этого трезвона они часто глохнут. (16)А получают за такую каторжную работу гроши, потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо… (17)Сколько тяжёлых впечатлений на всех этих заводах!
(18)Рябинин сказал, что не уйдёт, пока не увидит глухаря. (19)Художник влез в котёл и полчаса смотрел, как работник, согнувшись в комок, сидел в углу котла и подставлял свою грудь под удары молота. (20)В эти полчаса молот поднялся и опустился сотни раз, глухарь корчился.
(21)Рябинин вылез оттуда бледный и расстроенный, всю дорогу назад молчал. (22)А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего глухаря. (23)Что за идея! (24)Что за поэзия в грязи! (25)Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве – чистое уродство. (26)Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? (27)Написаны они прекрасно, нет спора, но ведь и только. (28)Где здесь красота, гармония, изящное? (29)А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство?
(30)То ли дело у меня! (31)Ещё несколько дней работы, и будет кончено моё тихое «Майское утро». (32)Чуть колышется вода в пруду, ивы склонили на него свои ветви, восток загорается, мелкие перистые облачка окрасились в розовый цвет. (33)Женская фигурка идёт с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. (34)Вот и всё. (35)Кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. (36)Вот это – искусство! (37)Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчает душу. (38)А рябининский «Глухарь» ни на кого не подействует уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от него, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этой грязной рожей. (39)Странное дело. (40)Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия, отчего же у нас, в живописи, можно воспроизводить положительно безобразные, отталкивающие образы?
(41)Рябинин кончил своего «Глухаря» и сегодня позвал меня посмотреть. (42)Я шёл к нему с предвзятым мнением и, нужно сказать, должен был изменить его. (43)Очень сильное впечатление. (44)Рисунок прекрасный. (45)Лучше всего это фантастическое и в то же время высоко истинное освещение. (46)Картина, без сомнения, была бы с достоинствами, если бы не этот странный и дикий сюжет.
(47)За своё «Майское утро» я получил то, к чему стремится каждый ученик академии, золотую медаль. (48)И теперь я еду на четыре года за границу совершенствоваться в искусстве. (49)Но Рябинин, Рябинин! (50)Сдал экзамен в учительскую семинарию! (51)Художник, талант! (52)Да он пропадёт, погибнет в деревне. (53)Ну, не сумасшедший ли это человек?
(По В.М. Гаршину*)
* Всеволод Михайлович Гаршин (1855–1888) – русский писатель, поэт, художественный критик.
метки: Гаршин, Искусство, Человек, Писать, Майский, Грудь, Академия, Ученик
Каким должно быть искусство? Вот проблема, которую ставит в тексте В. М. Гаршин.
Рассуждая над этим вопросом, рассказчик, во-первых, говорит, что искусство существует для «воспроизведения изящного в природе», поэтому художник должен рисовать такие картины, которые помогут людям расслабиться и насладиться красотой пейзажа. А все оттого, что искусство должно настраивать человека на «тихую, кроткую задумчивость», смягчать душу. Во-вторых, автор говорит, что ему был не понятен выбор талантливого художника Рябинина, решившего изобразить на картине образ рабочего, которого он увидел на металлическом заводе. И все потому, что, по мнению рассказчика, настоящее творчество должно содержать в себе красоту, гармонию, изящество, а не суровые реалии жизни.
Определить позицию автора не сложно: искусство не должно отталкивать людей и вызывать у них желание «поскорей убежать от него». Однако это не означает, что художник может изображать на своем полотне только красивые пейзажи, он может писать картины, отражающие страшные, тяжелые стороны человеческой жизни, которые не оставят равнодушным даже самого бесчувственного зрителя.
Я полностью согласна с точкой зрения В. М. Гаршина. Действительно, творчеству не только следует удовлетворять потребности человека в красоте, но и нести правду жизни, которая заставит нас проникнуться жалостью и состраданием к людям, которым выпала доля выполнять такой тяжелый труд и получать за это «гроши, потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо…».
Таким образом, искусство не только должно вызывать у людей чувство умиротворения и покоя, но и показывать им страшные картины реального мира.
Полина
Текст
1)Художник Рябинин, самый способный ученик Художественной академии, подающий огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», выдумал такую глупость, что я не знаю, что о нём и думать.
(2)Третьего дня я, бывший инженер, а ныне волею судьбы художник, возил его на металлический завод; мы провели там целый день, осмотрели всё, причём я объяснял ему всякие особенности производства. (3)Наконец я привёл его в котельное отделение. (4)Там в это время работали над огромнейшим котлом, у которого разошёлся шов. (5)Адская работа! (6)Человек садится в котёл и держит заклёпку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклёпке молотом и выделывает шляпку. (7)Это всё равно что по груди бить! (8)Я раз попробовал было забраться в котёл, так после четырёх заклёпок еле выбрался. (9)Совсем разбило грудь. (10)А эти как-то ухитряются привыкать. (11)Правда, и мрут они как мухи: год-два вынесет, а потом если и жив, то редко куда-нибудь годен. (12)Извольте-ка целый день выносить грудью удары здоровенного молота, да ещё в котле, в духоте, согнувшись в три погибели. (13)Зимой железо мёрзнет, холод, а он сидит или лежит на железе. (14)Трудная работа этим глухарям (так их рабочие прозвали).
11 стр., 5401 слов
Роль искусства в жизни человека по произведениям Пушкина, Гоголя, Куприна
… существование, если он полезен людям в удовлетворении «нужд низкой жизни». Моцарт противопоставляет нужды низкой жизни и вольное искусство; труд, заботы и счастливую праздность творца. Но мир не может … традицией, — как считают художники-ремесленники типа Сальери всех последующих эпох. Пушкинский Моцарт создаёт искусство, новые законы и правила которого не может понять и принять Сальери — в …
(15)От этого трезвона они часто глохнут. (16)А получают за такую каторжную работу гроши, потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо… (17)Сколько тяжёлых впечатлений на всех этих заводах!
(18)Рябинин сказал, что не уйдёт, пока не увидит глухаря. (19)Художник влез в котёл и полчаса смотрел, как работник, согнувшись в комок, сидел в углу котла и подставлял свою грудь под удары молота. (20)В эти полчаса молот поднялся и опустился сотни раз, глухарь корчился.
(21)Рябинин вылез оттуда бледный и расстроенный, всю дорогу назад молчал. (22)А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего глухаря. (23)Что за идея! (24)Что за поэзия в грязи! (25)Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве – чистое уродство. (26)Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? (27)Написаны они прекрасно, нет спора, но ведь и только. (28)Где здесь красота, гармония, изящное? (29)А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство?
(30)То ли дело у меня! (31)Ещё несколько дней работы, и будет кончено моё тихое «Майское утро». (32)Чуть колышется вода в пруду, ивы склонили на него свои ветви, восток загорается, мелкие перистые облачка окрасились в розовый цвет. (33)Женская фигурка идёт с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. (34)Вот и всё. (35)Кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. (36)Вот это – искусство! (37)Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчает душу. (38)А рябининский «Глухарь» ни на кого не подействует уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от него, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этой грязной рожей. (39)Странное дело. (40)Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия, отчего же у нас, в живописи, можно воспроизводить положительно безобразные, отталкивающие образы?
(41)Рябинин кончил своего «Глухаря» и сегодня позвал меня посмотреть. (42)Я шёл к нему с предвзятым мнением и, нужно сказать, должен был изменить его. (43)Очень сильное впечатление. (44)Рисунок прекрасный. (45)Лучше всего это фантастическое и в то же время высоко истинное освещение. (46)Картина, без сомнения, была бы с достоинствами, если бы не этот странный и дикий сюжет.
12 стр., 5917 слов
По по Истории культуры и искусства : «Театрально-декорационная …
… «Мира искусства» сыграли выдающуюся роль, значение которой не ограничено пределами национальной изобразительной культуры. В данной курсовой работе будет … что С.Мамонтов опекал, сейчас бы мы сказали – спонсировал, многих художников, и русское искусство многим ему обязано. В это … сотрудниками журнала. Сергей Дягилев проявлял себя как гений, по словам соратников, «прорубивший культурное окно в Европу». …
(47)За своё «Майское утро» я получил то, к чему стремится каждый ученик академии, золотую медаль. (48)И теперь я еду на четыре года за границу совершенствоваться в искусстве. (49)Но Рябинин, Рябинин! (50)Сдал экзамен в учительскую семинарию! (51)Художник, талант! (52)Да он пропадёт, погибнет в деревне. (53)Ну, не сумасшедший ли это человек?
(По В.М. Гаршину*)
* Всеволод Михайлович Гаршин (1855–1888) – русский писатель, поэт, художественный критик.
Текст Гаршина В.
(1)Рябинин – талантливая натура, но зато лентяй ужасный. (2)Я не думаю, чтобы из него вышло что-нибудь серьезное, хотя все молодые художники – его поклонники. (3)Особенно мне кажется странным его пристрастие к так называемым реальным сюжетам: пишет лапти да полушубки, как будто бы мы не довольно насмотрелись на них в натуре.
(4)А что главное, он почти не работает. (5)Когда безделье его покидает, Рябинин садится за мольберт и за месяц пишет картинку, о которой все кричат, как о чуде, находя, впрочем, что техника оставляет желать лучшего. (6)А потом бросит писать даже этюды, ходит мрачный и ни с кем не заговаривает. (7)Странный юноша! (8)Выдумал такую ерунду, что я не знаю, что о нем и думать. (9)Третьего дня я возил его на металлический завод. (10)Мы пробыли там целый день, осмотрели все, причем я объяснял ему всякие производства (к удивлению моему, я не забыл многое из своей прежней профессии). (11)Наконец я привел его в котельное отделение. (12)Там в это время работали над огромнейшим котлом. (13)Рябинин влез в котел и полчаса смотрел, как работник держит заклепки изнутри клещами.
(14)Вылез оттуда бледный и расстроенный, всю дорогу назад молчал. (15)А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего.
(16)Что за идея! (17)Что за поэзия в грязи! (18)Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве – чистое уродство. (19)Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? (20)Написаны они по-рябинински – так себе. (21)Конечно, картина производит сильное нравственное воздействие, но где здесь красота, гармония, изящное? (22)А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство? (23) Уверен: потомки забудут о «Бурлаках» очень скоро.
(24)То ли дело у меня! (25)Еще несколько дней работы, и будет кончено моё тихое «Майское утро». (26)Чуть дышит вода в пруде, ивы, покрытые молодыми листиками, склонили на него свои ветви. (27)Восток загорается румянцем, мелкие перистые облачка окрасились в нежный, чуть розовый цвет. (28)Женская фигурка идет с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. (29)Вот и все.
(30)Кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. (31)Вот это и есть истинное искусство! (32)Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость. (33)Думаю, мое полотно войдет в историю.
(34)А рябининский рабочий или репинские «Бурлаки» ни на кого не подействуют уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от них, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этими чумазыми физиономиями. (35)Странное дело! (36)Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия! (37)Отчего ж у нас, в живописи, можно громоздить отталкивающие образы?
*Всеволод Михайлович Гаршин (1855–1888) – русский писатель, художественный критик.
1) Прочитайте текст и выполните задание.
Показать текст. ⇓
Напишите сочинение по прочитанному тексту.
Сформулируйте одну из проблем, поставленных автором текста.
Прокомментируйте сформулированную проблему. Включите в комментарий два примера-иллюстрации из прочитанного текста, которые важны для понимания проблемы исходного текста (избегайте чрезмерного цитирования). Дайте пояснение к каждому примеру-иллюстрации. Проанализируйте смысловую связь между примерами-иллюстрациями.
Сформулируйте позицию автора (рассказчика).
Сформулируйте и обоснуйте своё отношение к позиции автора (рассказчика) по проблеме исходного текста.
Объём сочинения – не менее 150 слов.
Работа, написанная без опоры на прочитанный текст (не по данному тексту), не оценивается. Если сочинение представляет собой пересказанный или полностью переписанный исходный текст без каких бы то ни было комментариев, то такая работа оценивается 0 баллов.
Сочинение пишите аккуратно, разборчивым почерком.
метки: Искусство, Гаршин, Рассказ, Истинный, Картина, Сказать, Художник, Человек
В рассказе Всеволода Михайловича Гаршина «Художники» явственно прослеживается борьба двух эстетических течений живописи русских художников.
Символами двух популярных течений в искусстве представлены два художника – Дедов и Рябинин.
Дедов – пейзажист, влюбленный в живопись, в красоту природы. Он постоянно пишет пейзажи, не уставая вдохновляться красотой багряных закатов и выползающих из-под листочка улиток.
Дедов уверен, что призвание настоящего художника в том, чтобы уметь видеть красоту абсолютно во всем, донести ее в своих работах до обывателя. Но красота и глубина человеческой души ему не интересна. В полотнах, например, «Бурлаки на волге», он не видит красоты, не видит изящества и искренне не понимает, что может, понравится в ней людям.
Рябинин же, человек с полностью противоположным мнением об искусстве и картинах в особенности. Он страшится безликой непонимающей толпы. Этот человек хочет писать свои работы душой, а не кистью, кровью и потом, а не одним из безымянных листьев, упавших с одно из таких же безымянных деревьев.
Работы его должны запоминаться, врезаться в мысль человека, поражая его воображение наполненностью чувств. Иначе, просто нет смысла в творчестве. Поэтому, он практически не пишет.
Попав однажды на завод, художники увидели картину, страшно потрясшую Рябинина. Так называемые «глухари», простые рабочие, за гроши, губившие свою жизнь на таких тяжелых работах.
Рябинин, пораженный до глубины души, решает написать картину «Глухарь» и выплеснуть все эмоции в своем творении. Он хочет кричать о несправедливости жизни, о позорно власти, позволяющей людям гробить себя за медяк и так гнусно эксплуатирующей человека.
Он не спить ночами – страшная картина рабочего стоит перед его глазами. Но, когда работа была закончена, это не принесло художнику облегчения. Он считает свою картину «созревшей болезнью» общества.
Именно эта работа имела ошеломительный успех. Эта боль, грязь и презрение, чувствующиеся в каждом мазке мастера, не восхищала легкостью восприятия, но оставляла кровавый след в душах.
I
ДЕДОВ
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы! Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот. — Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение. И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья? Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб — все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою.
9 стр., 4331 слов
Исследовательская работа «Человек искусства в представлении …
… образе человека искусства, сложившемся в литературе. Задачи: Изучить произведения, в которых героями являются люди искусства; Выявить сходные характеристики героев; Определить, как складывается судьба представителей творческих профессий в зависимости … в том, что впустил в мир зло через этот портрет, художник уходит в монастырь и после долгих лет самоотречения и затворничества пишет другую картину, …
Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я — еще не бог знает какой великий художник… Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне. — Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, — сказал я. Он бросил весла. — Ты сядь так, будто весла заносишь. Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позо. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь. Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится. — Сиди, братец, смирнее! Он усмехнулся.
— Чего ты смеешься? Он конфузливо ухмыльнулся и сказал: — Да чудно, барин! — Чего ж тебе чудно? — Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую. — Картина и будет, друг любезный. — На что ж она вам? — Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать. — Большие? — Хоть в три сажени. Он замолчал и потом серьезно спросил: — Что ж, вы поэтому и образа можете? — Могу и образа; только я пишу картины. — Так. Он задумался и снова спросил: — На что ж они? — Что такое? — Картины эти… Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
II
РЯБИНИН
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня — целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я — очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу. Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем… И так каждый день. Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно.
16 стр., 7629 слов
По картине рожь шишкина 4, 7, 8 класс
… это дорога? Куда она уходит? (Она заросла травой, убегает вдаль.) время дня Золотые переливы Что можно сказать о колосьях ? (Золотые, спелые, тучные колосья наклонились к земле. От легкого дуновения ветерка … особенность написания сочинения по картине? Что для этого нужно? Для написания сочинения нам необходимо составить план. Мы будем это делать по ходу урока. Запишите в тетрадь слово -План IV. …
Но как локомотиву с открытою паропроводного трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное — спора нет, но что это деятельность… Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов. Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его.
Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть? Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь? Вот уже четыре месяца прошло с тех пор, как я продал свою последнюю картинку, а у меня еще нет никакой мысли для новой. Если бы выплыло что-нибудь в голове, хорошо было бы… Несколько времени полного забвения: ушел бы в картину, как в монастырь, думал бы только о ней одной.
14 стр., 6760 слов
Урок развития речи в 6 классе « по картине Н.П.Крымова «Зимний вечер»
… Описание темы Простое сочинение Передо мной картина Н. Крымова “Зимний вечер“. Разглядываю её, и всё изображённое на ней кажется мне знакомым. На большей части картины художник … Видно, что художник написал картину с большой любовью. Для 6 класса Эти бедные … https://uchim.org/sochineniya/po-kartine-krymova-zimnij-vecher – uchim.org Картина Крымова “Зимний вечер” – это пейзаж, но на нем не просто …
Вопросы: куда? зачем? во время работы исчезают; в голове одна мысль, одна цель, и приведение ее в исполнение доставляет наслаждение. Картина — мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь. Здесь исчезает житейская нравственность: ты создаешь себе новую в своем новом мире и в нем чувствуешь свою правоту, достоинство или ничтожество и ложь по-своему, независимо от жизни. Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто бы где-нибудь в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься в другой мир сна, в котором живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне. — Что вы не работаете, Рябинин? — громко спросил меня сосед. Я так задумался, что вздрогнул, когда услыхал этот вопрос. Рука с палитрой опустилась; пола сюртука попала в краски и вся вымазалась; кисти лежали на полу. Я взглянул на этюд; он был кончен, и хорошо кончен: Тарас стоял на полотне, как живой. — Я кончил, — ответил я соседу. Кончился и класс. Натурщик сошел с ящика и одевался; все, шумя, собирали свои принадлежности. Поднялся говор. Подошли ко мне, похвалили. — Медаль, медаль… Лучший этюд, — говорили некоторые. Другие молчали: художники не любят хвалить друг друга.
III
ДЕДОВ
Кажется мне, я пользуюсь между моими товарищами-учениками уважением. Конечно, не без того, чтобы на это не оказывал влияния мой, сравнительно с ними, солидный возраст: во всей академии один только Вольский старше меня. Да, искусство обладает удивительной притягательной силой! Этот Вольский — отставной офицер, господин лет сорока пяти, с совершенно седою головой; поступить в таких летах в академию, снова начать учиться — разве это не подвиг? Но он упорно работает: летом с утра до вечера пишет этюды во всякую погоду, с каким-то самоотвержением; зимою, когда светло, — постоянно пишет, а вечером рисует. В два года он сделал большие успехи, несмотря на то, что судьба не наградила его особенно большим талантом. Вот Рябинин — другое дело: чертовски талантливая натура, но зато лентяй ужасный. Я не думаю, чтобы из него вышло что-нибудь серьезное, хотя все молодые художники — его поклонники. Особенно мне кажется странным его пристрастие к так называемым реальным сюжетам: пишет лапти, онучи и полушубки, как будто бы мы не довольно насмотрелись на них в натуре. А что главное, он почти не работает. Иногда засядет и в месяц окончит картинку, о которой все кричат, как о чуде, находя, впрочем, что техника оставляет желать лучшего (по-моему, техника у него очень и очень слаба), а потом бросит писать даже этюды, ходит мрачный и ни с кем не заговаривает, даже со мной, хотя, кажется, от меня он удаляется меньше, чем от других товарищей.
9 стр., 4343 слов
Сочинения по картинам решетникова
… далее «Сочинение по картине Решетникова Опять двойка» Сочинение по картине «Опять двойка» Решетникова Ф. П. … за уроки, а братишка катался по квартире. Но приход мальчика словно остановил мирное течение их жизни. Таким образом, картина … свое суждение. Начать писать заключение можно со … за рукой рассказчика и старается понять все то, что говорит его друг. А другой, подняв светловолосую голову, кажется, …
Странный юноша! Удивительными мне кажутся эти люди, не могущие найти полного удовлетворения в искусстве. Не могут они понять, что ничто так не возвышает человека, как творчество. Вчера я кончил картину, выставил, и сегодня уже спрашивали о цене. Дешевле 300 не отдам. Давали уже 250. Я такого мнения, что никогда не следует отступать от раз назначенной цены. Это доставляет уважение. А теперь тем более не уступлю, что картина наверно продастся; сюжет — из ходких и симпатичный: зима, закат; черные стволы на первом плане резко выделяются на красном зареве. Так пишет К., и как они идут у него! В одну эту зиму, говорят, до двадцати тысяч заработал. Недурно! Жить можно. Не понимаю, как это ухитряются бедствовать некоторые художники. Вот у К. ни один холстик даром не пропадает: все продается. Нужно только прямее относиться к делу: пока ты пишешь картину — ты художник, творец; написана она — ты торгаш; и чем ловче ты будешь вести дело, тем лучше. Публика часто тоже норовит надуть нашего брата.
IV
РЯБИНИН
Я живу в Пятнадцатой линии на Среднем проспекте и четыре раза в день прохожу по набережной, где пристают иностранные пароходы. Я люблю это место за его пестроту, оживление, толкотню и шум и за то, что оно дало мне много материала. Здесь, смотря на поденщиков, таскающих кули, вертящих ворота и лебедки, возящих тележки со всякой кладью, я научился рисовать трудящегося человека. Я шел домой с Дедовым, пейзажистом… Добрый и невинный, как сам пейзаж, человек и страстно влюблен в свое искусство. Вот для него так уж нет никаких сомнений; пишет, что видит: увидит реку — и пишет реку, увидит болото с осокою — и пишет болото с осокою. Зачем ему эта река и это болото? — он никогда не задумывается. Он, кажется, образованный человек; по крайней мере кончил курс инженером. Службу бросил, благо явилось какое-то наследство, дающее ему возможность существовать без труда. Теперь он пишет и пишет: летом сидит с утра до вечера на поле или в лесу за этюдами, зимой без устали компонует закаты, восходы, полдни, начала и концы дождя, зимы, весны и прочее. Инженерство свое забыл и не жалеет об этом. Только когда мы проходим мимо пристани, он часто объясняет мне значение огромных чугунных и стальных масс: частей машин, котлов и разных разностей, выгруженных с парохода на берег. — Посмотрите, какой котлище притащили, — сказал он мне вчера, ударив тростью в звонкий котел. — Неужели у нас не умеют их делать? — спросил я. — Делают и у нас, да мало, не хватает. Видите, какую кучу привезли. И скверная работа; придется здесь чинить: видите, шов расходится? Вот тут тоже заклепки расшатались. Знаете ли, как эта штука делается? Это, я вам скажу, адская работа. Человек садится в котел и держит заклепку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклепке молотом и выделывает вот такую шляпку. Он показал мне на длинный ряд выпуклых металлических кружков, идущий по шву котла. — Дедов, ведь это все равно, что по груди бить! — Все равно. Я раз попробовал было забраться в котел, так после четырех заклепок еле выбрался. Совсем разбило грудь. А эти как-то ухитряются привыкать. Правда, и мрут они, как мухи: год-два вынесет, а потом если и жив, то редко куда-нибудь годен. Извольте-ка целый день выносить грудью удары здоровенного молота, да еще в котле, в духоте, согнувшись в три погибели. Зимой железо мерзнет, холод, а он сидит или лежит на железе. Вон в том котле — видите, красный, узкий — так и сидеть нельзя: лежи на боку да подставляй грудь. Трудная работа этим глухарям. — Глухарям? — Ну да, рабочие их так прозвали. От этого трезвона они часто глохнут. И вы думаете, много они получают за такую каторжную работу? Гроши! Потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо… Сколько тяжелых впечатлений на всех этих заводах, Рябинин, если бы вы знали! Я так рад, что разделался с ними навсегда. Просто жить тяжело было сначала, смотря на эти страдания… То ли дело с природою. Она не обижает, да и ее не нужно обижать, чтобы эксплуатировать ее, как мы, художники… Поглядите-ка, поглядите, каков сероватый тон! — вдруг перебил он сам себя, показывая на уголок неба: — пониже, вон там, под облачком… прелесть! С зеленоватым оттенком. Ведь вот напиши так, ну точно так — не поверят! А ведь недурно, а? Я выразил свое одобрение, хотя, по правде сказать, не видел никакой прелести в грязно-зеленом клочке петербургского неба, и перебил Дедова, начавшего восхищаться еще каким-то «тонком» около другого облачка. — Скажите мне, где можно посмотреть такого глухаря? — Поедемте вместе на завод; я вам покажу всякую штуку. Если хотите, даже завтра! Да уж не вздумалось ли вам писать этого глухаря? Бросьте, не стоит. Неужели нет ничего повеселее? А на завод, если хотите, хоть завтра. Сегодня мы поехали на завод и осмотрели все. Видели и глухаря. Он сидел, согнувшись в комок, в углу котла и подставлял свою грудь под удары молота. Я смотрел на него полчаса; в эти полчаса молот поднялся и опустился сотни раз. Глухарь корчился. Я его напишу.
10 стр., 4503 слов
Грабарь игорь «февральская лазурь» описание картины, анализ,
… кажется, что они кружатся в хороводе. Пейзаж чудесен. Картина долго не отпускает нас. Она создает радостное настроение. Всё для учебы » Сочинения » Сочинение по картине Грабаря … — uchim.org Сверху, над березовой рощей, раскинулось чистое небо, … картиной, которую он потом считал важнейшей в своем творчестве, проходила очень своеобразно: этюд был написан из траншеи, которую Грабарь …
V
ДЕДОВ
Рябинин выдумал такую глупость, что я не знаю, что о нем и думать. Третьего дня я возил его на металлический завод; мы провели там целый день, осмотрели все, причем я объяснял ему всякие производства (к удивлению моему, я забыл очень немногое из своей профессии); наконец я привел его в котельное отделение. Там в это время работали над огромнейшим котлом. Рябинин влез в котел и полчаса смотрел, как работник держит заклепки клещами. Вылез оттуда бледный и расстроенный; всю дорогу назад молчал. А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего-глухаря. Что за идея! Что за поэзия в грязи! Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве — чистое уродство. Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? Написаны они прекрасно, нет спора; но ведь и только. Где здесь красота, гармония, изящное? А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство? То ли дело у меня! Еще несколько дней работы, и будет кончено мое тихое «Майское утро». Чуть колышется вода в пруде, ивы склонили на него свои ветви; восток загорается; мелкие перистые облачка окрасились в розовый цвет. Женская фигурка идет с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. Вот и все; кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. Вот это — искусство! Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчает душу. А рябининский «Глухарь» ни на кого не подействует уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от него, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этой грязной рожей. Странное дело! Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия; отчего ж у нас, в живописи, можно воспроизводить положительно безобразные, отталкивающие образы? Нужно поговорить об этом с Л., он напишет статейку и кстати прокатит Рябинина за его картину. И стоит.
16 стр., 7587 слов
По картине крымова «зимний вечер» (6 класс)
… Сочинение по картине Крымова «Зимний вечер» Передо мной картина Н. Крымова “Зимний вечер“. Разглядываю её, и всё изображённое на ней кажется … надежды. Видно, что художник написал картину с большой любовью. Для 6 класса Эти бедные селенья, Эта … картина добрая и немного идеалистичная. Просто каждый знает, что зима отличается многоликостью. Она может потрепать путника в страшнейшей метели, а потом …
VI
РЯБИНИН
Уже две недели, как я перестал ходить в академию: сижу дома и пищу. Работа совершенно измучила меня, хотя идет успешно. Следовало бы сказать не хотя, а тем более, что идет успешно. Чем ближе она подвигается к концу, тем все страшнее и страшнее кажется мне то, что я написал. И кажется мне еще, что это — моя последняя картина. Вот он сидит передо мною в темном углу котла, скорчившийся в три погибели, одетый в лохмотья, задыхающийся от усталости человек. Его совсем не было бы видно, если бы не свет, проходящий сквозь круглые дыры, просверленные для заклепок. Кружки этого света пестрят его одежду и лицо, светятся золотыми пятнами на его лохмотьях, на всклоченной и закопченной бороде и волосах, на багрово-красном лице, по которому струится пот, смешанный с грязью, на жилистых надорванных руках и на измученной широкой и впалой груди. Постоянно повторяющийся страшный удар обрушивается на котел и заставляет несчастного глухаря напрягать все свои силы, чтобы удержаться в своей невероятной позе. Насколько можно было выразить это напряженное усилие, я выразил. Иногда я кладу палитру и кисти и усаживаюсь подальше от картины, прямо против нее. Я доволен ею; ничто мне так не удавалось, как эта ужасная вещь. Беда только в том, что это довольство не ласкает меня, а мучит. Это — не написанная картина, это — созревшая болезнь. Чем она разрешится, я не знаю, но чувствую, что после этой картины мне нечего уже будет писать. Птицеловы, рыболовы, охотники со всякими экспрессиями и типичнейшими физиономиями, вся эта «богатая область жанра» — на что мне теперь она? Я ничем уже не подействую так, как этим глухарем, если только подействую… Сделал опыт: позвал Дедова и показал ему картину. Он сказал только: «ну, батенька», и развел руками. Уселся, смотрел полчаса, потом молча простился и ушел. Кажется, подействовало… Но ведь он все-таки — художник. И я сижу перед своей картиной, и на меня она действует. Смотришь и не можешь оторваться, чувствуешь за эту измученную фигуру. Иногда мне даже слышатся удары молота… Я от него сойду с ума. Нужно его завесить. Полотно покрыло мольберт с картиной, а я все сижу перед ним, думая все о том же неопределенном и страшном, что так мучит меня. Солнце заходит и бросает косую желтую полосу света сквозь пыльные стекла на мольберт, завешенный холстом. Точно человеческая фигура. Точно Дух Земли в «Фаусте», как его изображают немецкие актеры. …Wer ruft mich? [Кто зовет меня? (нем.)] Кто позвал тебя? Я, я сам создал тебя здесь. Я вызвал тебя, только не из какой-нибудь «сферы», а из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силою моей власти прикованный к полотну, смотри с него на эти фраки и трэны, крикни им: я — язва растущая! Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое… Да, как бы не так!.. Картина кончена, вставлена в золотую раму, два сторожа потащат ее на головах в академию на выставку. И вот она стоит среди «полдней» и «закатов», рядом с «девочкой с кошкой», недалеко от какого-нибудь трехсаженного «Иоанна Грозного, вонзающего посох в ногу Васьки Шибанова». Нельзя сказать, чтобы на нее не смотрели; будут смотреть и даже хвалить. Художники начнут разбирать рисунок. Рецензенты, прислушиваясь к ним, будут чиркать карандашиками в своих записных книжках. Один г. В. С. выше заимствований; он смотрит, одобряет, превозносит, пожимает мне руку. Художественный критик Л. с яростью набросится на бедного глухаря, будет кричать: но где же тут изящное, скажите, где тут изящное? И разругает меня на все корки. Публика… Публика проходит мимо бесстрастно или с неприятной гримасой; дамы — те только скажут: «ah, comme il est laid, се глухарь» [Ах, как он уродлив, этот глухарь (фр.)], и проплывут к следующей картине, к «девочке с кошкой», смотря на которую, скажут: «очень, очень мило» или что-нибудь подобное. Солидные господа с бычьими глазами поглазеют, потупят взоры в каталог, испустят не то мычание, не то сопенье и благополучно проследуют далее. И разве только какой-нибудь юноша или молодая девушка остановятся со вниманием и прочтут в измученных глазах, страдальчески смотрящих с полотна, вопль, вложенный мною в них… Ну, а дальше? Картина выставлена, куплена и увезена. Что ж будет со мною? То, что я пережил в последние дни, погибнет ли бесследно? Кончится ли все только одним волнением, после которого наступит отдых с исканием невинных сюжетов?.. Невинные сюжеты! Вдруг вспомнилось мне, как один знакомый хранитель галереи, составляя каталог, кричал писцу: — Мартынов, пиши! ? 112. Первая любовная сцена: девушка срывает розу. — Мартинов, еще пиши! ? 113. Вторая любовная сцена: девушка нюхает розу. Буду ли я по-прежнему нюхать розу? Или сойду с рельсов?
29 стр., 14403 слов
Описание картин великих художников
… Сочинение: описание картины Г.Г. Мясоедова «Страдная пора. Косцы.» Мясоедов Григорий Григорьевич был одним из самых самобытных и оригинальных, истинно самобытных русских художников. … старика, далее широкоплечего крестьянина в белой рубахе, потом молодого кудрявого юношу, который пока еще с … Вот почему лица на картине выглядят так живо, убедительно. Репин хорошо знал бурлацкую жизнь, несколько раз …
VII
ДЕДОВ
Рябинин почти кончил своего «Глухаря» и сегодня позвал меня посмотреть. Я шел к нему с предвзятым мнением и, нужно сказать, должен был изменить его. Очень сильное впечатление. Рисунок прекрасный. Лепка рельефная. Лучше всего это фантастическое и в то же время высоко истинное освещение. Картина, без сомнения, была бы с достоинствами, если бы только не этот странный и дикий сюжет. Л. совершенно согласен со мною, и на будущей неделе в газете появится его статья. Посмотрим, что скажет тогда Рябинин. Л — у, конечно, будет трудно разобрать его картину со стороны техники, но он сумеет коснуться ее значения как произведения искусства, которое не терпит, чтобы его низводили до служения каким-то низким и туманным идеям. Сегодня Л. был у меня. Очень хвалил. Сделал несколько замечаний относительно разных мелочей, но в общем очень хвалил. Если бы профессора взглянули на мою картину его глазами! Неужели я не получу, наконец, того, к чему стремится каждый ученик академии, — золотой медали? Медаль, четыре года жизни за границей, да еще на казенный счет, впереди — профессура… Нет, я не ошибся, бросив эту печальную будничную работу, грязную работу, где на каждом шагу натыкаешься на какого-нибудь рябининского глухаря.
VIII
РЯБИНИН
Картина продана и увезена в Москву. Я получил за нее деньги и, по требованию товарищей, должен был устроить им увеселение в «Вене». Не знаю, с каких пор это повелось, но почти все пирушки молодых художников происходят в угольном кабинете этой гостиницы. Кабинет этот — большая высокая комната с люстрой, с бронзовыми канделябрами, с коврами и мебелью, почерневшими от времени и табачного дыма, с роялем, много потрудившимся на своем веку под разгулявшимися пальцами импровизированных пианистов; одно только огромное зеркало ново, потому что оно переменяется дважды или трижды в год, всякий раз, как вместо художников в угольном кабинете кутят купчики. Собралась целая куча народа: жанристы, пейзажисты и скульпторы, два рецензента из каких-то маленьких газет, несколько посторонних лиц. Начали пить и разговаривать. Через полчаса все уже говорили разом, потому что все были навеселе. И я тоже. Помню, что меня качали и я говорил речь. Потом целовался с рецензентом и пил с ним брудершафт. Пили, говорили и целовались много и разошлись по домам в четыре часа утра. Кажется, двое расположились на ночлег в том же угОльном номере гостиницы «Вена». Я едва добрался домой и нераздетый бросился на постель, причем испытал что-то вроде качки на корабле: казалось, что комната качается и кружится вместе с постелью и со мною. Это продолжалось минуты две; потом я уснул. Уснул, спал и проснулся очень поздно. Голова болит; в тело точно свинцу налили. Я долго не могу раскрыть глаз, а когда раскрываю их, то вижу мольберт — пустой, без картины. Он напоминает мне о пережитых днях, и вот все снова, сначала… Ах боже мой, да надо же это кончить! Голова болит больше и больше, туман наплывает на меня. Я засыпаю, просыпаюсь и снова засыпаю. И я не знаю, мертвая ли тишина вокруг меня или оглушительный шум, хаос звуков, необыкновенный, страшный для уха. Может быть, это и тишина, но в ней что-то звонит и стучит, вертится и летает. Точно огромный тысячесильный насос, выкачивающий воду из бездонной пропасти, качается и шумит, и слышатся глухие раскаты падающей воды и удары машины. И над всем этим одна нота, бесконечная, тянущаяся, томящая. И мне хочется открыть глаза, встать, подойти к окну, раскрыть его, услышать живые звуки, человеческий голос, стук дрожек, собачий лай и избавиться от этого вечного гама. Но сил нет. Я вчера был пьян. И я должен лежать и слушать, слушать без конца. И я просыпаюсь и снова засыпаю. Снова стучит и гремит где-то резче, ближе и определеннее. Удары приближаются и бьют вместе с моим пульсом. Во мне они, в моей голове, или вне меня? Звонко, резко, четко… раз-два, раз-два… Бьет но металлу и еще по чему-то. Я слышу ясно удары по чугуну; чугун гудит и дрожит. Молот сначала тупо звякает, как будто падает в вязкую массу, а потом бьет звонче и звонче, и, наконец, как колокол, гудит огромный котел. Потом остановка, потом скова тихо; громче и громче, и опять нестерпимый, оглушительный звон. Да, это так: сначала бьют по вязкому, раскаленному железу, а потом оно застывает. И котел гудит, когда головка заклепки уже затвердела. Понял. Но те, другие звуки… Что это такое? Я стараюсь понять, что это такое, но дымка застилает мне мозг. Кажется, что так легко при-, помнить, так и вертится в голове, мучительно близко вертится, а что именно — не знаю. Никак не схватить… Пусть стучит, оставим это. Я знаю, но только не помню. И шум увеличивается и уменьшается, то разрастаясь до мучительно чудовищных размеров, то будто бы совсем исчезая. И кажется мне, что не он исчезает, а я сам в это время исчезаю куда-то, не слышу ничего, не могу шевельнуть пальцем, поднять веки, крикнуть. Оцепенение держит меня, и ужас охватывает меня, и я просыпаюсь весь в жару. Просыпаюсь не совсем, а в какой-то другой сон. Чудится мне, что я опять на заводе, только не на том, где был с Дедовым. Этот гораздо громаднее и мрачнее. Со всех сторон гигантские печи чудной, невиданной формы. Снопами вылетает из них пламя и коптит крышу и стены здания, уже давно черные, как уголь. Машины качаются и визжат, и я едва прохожу между вертящимися колесами и бегущими и дрожащими ремнями; нигде ни души. Где-то стук и грохот: там-то идет работа. Там неистовый крик и неистовые удары; мне страшно идти туда, но меня подхватывает и несет, и удары все громче, и крики страшнее. И вот все сливается в рев, и я вижу… Вижу: странное, безобразное существо корчится на земле от ударов, сыплющихся на него со всех сторон. Целая толпа бьет, кто чем попало. Тут все мои знакомые с остервенелыми лицами колотят молотами, ломами, палками, кулаками это существо, которому я не прибрал названия. Я знаю, что это — все он же… Я кидаюсь вперед, хочу крикнуть: «перестаньте! за что?» — и вдруг вижу бледное, искаженное, необыкновенно страшное лицо, страшное потому, что это — мое собственное лицо. Я вижу, как я сам, другой я сам, замахивается молотом, чтобы нанести неистовый удар. Тогда молот опустился на мой череп. Все исчезло; некоторое время я сознавал еще мрак, тишину, пустоту и неподвижность, а скоро и сам исчез куда-то… —————
1 стр., 495 слов
Алеша Пешков в доме деда
… странным человеком по прозвищу Хорошее Дело. Несмотря на строгий запрет деда, Алеша завел дружеские отношения с тремя братьями из соседнего дома. Страшная правда … во взрослую жизнь: «А иди-ка ты в люди…». На этом детство мальчика и его жизнь в дедовском доме закончились. … стариком. Дед попросил у Алеши прощения и долго рассказывал ему о своей нелегкой жизни. А потом дед учил его грамоте. На фоне …
Рябинин лежал в совершенном беспамятстве до самого вечера. Наконец хозяйка-чухонка, вспомнив, что жилец сегодня не выходил из комнаты, догадалась войти к нему, и, увидев бедного юношу, разметавшегося в сильнейшем жару и бормотавшего всякую чепуху, испугалась, испустила какое-то восклицание на своем непонятном диалекте и послала девочку за доктором. Доктор приехал, посмотрел, пощупал, послушал, помычал, присел к столу и, прописав рецепт, уехал, а Рябинин продолжал бредить и метаться.
IX
ДЕДОВ
Бедняга Рябинин заболел после вчерашнего кутежа. Я заходил к нему и застал его лежащим без памяти. Хозяйка ухаживает за ним. Я должен был дать ей денег, потому что в столе у Рябинина не оказалось ни копейки; не знаю, стащила ли все проклятая баба или, может быть, все осталось в «Вене». Правда, кутнули вчера порядочно; было очень весело; мы с Рябининым пили брудершафт. Я пил также с Л. Прекрасная душа этот Л. и как понимает искусство! В своей последней статье он так тонко понял, что я хотел сказать своей картиной, как никто, за что я ему глубоко благодарен. Нужно бы написать маленькую вещицу, так, что-нибудь а lа Клевер, и подарить ему. Да, кстати, его зовут Александр; не завтра ли его именины? Однако бедному Рябинину может прийтись очень плохо; его большая конкурсная картина еще далеко не кончена, а срок уже не за горами. Если он проболеет с месяц, то не получит медали. Тогда — прощай заграница! Я очень рад одному, что, как пейзажист, не соперничаю с ним, а его товарищи, должно быть, таки потирают руки. И то сказать: одним местом больше. А Рябинина нельзя бросить на произвол судьбы; нужно свезти его в больницу.
X
РЯБИНИН
Сегодня, очнувшись после многих дней беспамятства, я долго соображал, где я. Сначала даже не мог понять, что этот длинный белый сверток, лежащий перед моими глазами, — мое собственное тело, обернутое одеялом. С большим трудом повернув голову направо и налево, отчего у меня зашумело в ушах, я увидел слабо освещенную длинную палату с двумя рядами постелей, на которых лежали закутанные фигуры больных, какого-то рыцаря в медных доспехах, стоявшего между больших окон с опущенными белыми шторами и оказавшегося просто огромным медным умывальником, образ спасителя в углу с слабо теплившейся лампадкою, две колоссальные кафельные печи. Услышал я тихое, прерывистое дыхание соседа, клокотавшие вздохи больного, лежавшего где-то подальше, еще чье-то мирное сопенье и богатырский храп сторожа, вероятно приставленного дежурить у постели опасного больного, который, может быть, жив, а может быть, уже и умер и лежит здесь так же, как и мы, живые. Мы, живые… «Жив», — подумал я и даже прошептал это слово. И вдруг то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывал с самого детства, нахлынуло на меня вместе с сознанием, что я далек от смерти, что впереди еще целая жизнь, которую я, наверно, сумею повернуть по-своему (о! наверно сумею), и я, хотя с трудом, повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей матери, когда в окно стучит ветер, и в трубе жалобно воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь сон поцелует и перекрестит, и, успокоенный, свертываешься калачиком и засыпаешь с отрадой в маленькой душе. Боже мой, как я ослабел! Сегодня попробовал встать и пройти от своей кровати к кровати моего соседа напротив, какого-то студента, выздоравливающего от горячки, и едва не свалился на полдороге. Но голова поправляется скорее тела. Когда я очнулся, я почти ничего не помнил, и приходилось с трудом вспоминать даже имена близких знакомых. Теперь все вернулось, но не как прошлая действительность, а как сон. Теперь он меня не мучает, нет. Старое прошло безвозвратно. Дедов сегодня притащил мне целый ворох газет, в которых расхваливаются мой «Глухарь» и его «Утро». Один только Л. не похвалил меня. Впрочем, теперь это все равно. Это так далеко, далеко от меня. За Дедова я очень рад; он получил большую золотую медаль и скоро уезжает за границу. Доволен и счастлив невыразимо; лицо сияет, как масленый блин. Он спросил меня: намерен ли я конкурировать в будущем году, после того как теперь мне помешала болезнь? Нужно было видеть, как он вытаращил глаза, когда я сказал ему «нет». — Серьезно? — Совершенно серьезно, — ответил я. — Что же вы будете делать? — А вот посмотрю. Он ушел от меня в совершенном недоумении.
XI
ДЕДОВ
Эти две недели я прожил в тумане, волнении, нетерпении и успокоился только сейчас, сидя в вагоне Варшавской железной дороги. Я сам себе не верю: я — пенсионер академии, художник, едущий на четыре года за границу совершенствоваться в искусстве. Vivat Academia! Но Рябинин, Рябинин! Сегодня я виделся с ним на улице, усаживаясь в карету, чтобы ехать на вокзал. «Поздравляю, говорит, и меня тоже поздравьте». — С чем это? — Сейчас только выдержал экзамен в учительскую семинарию. В учительскую семинарию!! Художник, талант! Да он пропадет, погибнет в деревне. Ну, не сумасшедший ли это человек? На этот раз Дедов был прав: Рябинин действительно не преуспел. Но об этом — когда-нибудь после.
1879 г.
❅Всеволод Гаршин. Произведения.❅
Рассказ «Художники» (1879) может восприниматься как своего рода художественный манифест писателя. Перед нами снова привычная структура психологической новеллы, строящейся на чередовании двух самосознаний, исповедальных самоотчётов. Но здесь предметом размышления становится не война или социальный абсурд, а искусство, его сущность, его назначение. Два ведущих героя рассказа — художники, олицетворяющие разные концепции искусства.
Дедов защищает так называемое «чистое искусство», «искусство ради искусства», которое считает недопустимым подчинение творчества сиюминутным интересам, какую-то социальную ангажированность. Здесь утверждается необходимость служения вечному, идеальному. В живописи того времени это предполагало исключительный интерес к пейзажу. Предметом становится не запутанный человеческий мир, а красота, умиротворённость природы, в этот мир можно уйти от сложностей жизни.
Рябинин олицетворяет искусство социального служения, посвященное людям и их страданию. Гаршин отдаёт меру справедливости обеим сторонам: Дедов до некоторой степени имеет право уходить от проблем жизни в сферу эстетской гармонии и умиротворённости, потому что в собственной жизни сталкивался со многими трудностями и знает о человеческом страдании не понаслышке. Рябинин, напротив, слишком легко шёл по жизни, всё ему давалось само собой (мы говорили выше о двух позициях в мире Гаршина: страдающий человек и интеллигент, не способный пройти мимо страдания; Рябинин соотносим со второй позицией).
Однако симпатии автора всё-таки обозначены недвусмысленно, он на стороне Рябинина. Дедов скомпрометирован, служение высокому вечному идеалу красоты причудливым образом переплетается с коммерческой направленностью его искусства. Во время прогулки гребцу, представителю народа, не верящего в нужность живописи, если она не «духовная» (т.е. если рисуются не иконы), Дедов говорит, что за картины платят тысячами, чем мгновенно возвращает уважение гребца. «Не буду же я с ним разговаривать о высоком предназначении искусства», — думает художник, но это самооправдание героя недействительно в авторском кругозоре.
Это противопоставление двух концепций искусства соотносимо с полемикой, давно идущей в русской культуре. Вспомним, например, спор некрасовского поколения с пушкинским (кстати, Пушкин, сторонник чистого искусства, первым стал зарабатывать деньги писательским трудом). Такого рода расстановка акцентов, которую мы видим в рассказе Гаршина, конечно, искажает сущность «чистой поэзии», но у сторонников социально ангажированного творчества действительно есть внешние фактические основания для аргументации. Тем более что наряду с теми, кто, пренебрегая злободневными проблемами, всерьёз служит высокому и вечному, в чистом искусстве всегда есть и те, для кого творчество — это не более чем эстетская игра.
Рябинин посвящает свою живопись миру реальных людей с их трудностями. Ярче всего это реализовано в его центральном произведении — картине «Глухарь». Этим словом на профессиональном жаргоне называют человека, удерживающего внутри металлической емкости заклепки, по которым бьют снаружи. Он принимает удары молота, по сути, на свою грудь — работа, которая обрекает человека на очень быструю смерть. Но всегда находятся люди, положение которых настолько безвыходно, что им приходится браться за эту работу. Такой человек и становится героем картины Рябинина. Задача такого произведения, по мысли героя, — будить людей, в том числе причиняя боль. «Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком. Убей их спокойствие, как ты убил моё!» — обращается художник к герою своей картины.
Такова же установка и самого Гаршина. В это же время Г.И. Успенский пишет: «Терзаюсь и мучаюсь и хочу терзать и мучить читателя» («Волей-неволей»).
Всеволод Михайлович Гаршин
Художники
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
– Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение.
И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб – все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я – еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
– Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, – сказал я.
Он бросил весла.
– Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позе. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
– Сиди, братец, смирнее!
Он усмехнулся.
– Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
– Да чудно, барин!
– Чего ж тебе чудно?
– Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
– Картина и будет, друг любезный.
– На что ж она вам?
– Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
– Большие?
– Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
– Что ж, вы поэтому и образа можете?
– Могу и образа; только я пишу картины.
Он задумался и снова спросил:
– На что ж они?
– Что такое?
– Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня – целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я – очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводною трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное – спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как
поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?
Вот уже четыре месяца прошло с тех пор, как я продал свою последнюю картинку, а у меня еще нет никакой мысли для новой. Если бы выплыло что-нибудь в голове, хорошо было бы… Несколько времени полного забвения: ушел бы в картину, как в монастырь, думал бы только о ней одной. Вопросы: куда? зачем? – во время работы исчезают; в голове одна мысль, одна цель, и приведение ее в исполнение доставляет наслаждение. Картина – мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь. Здесь исчезает житейская нравственность: ты создаешь себе новую в своем новом мире и в нем чувствуешь свою правоту, достоинство или ничтожество и ложь по-своему, независимо от жизни.
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто бы где-нибудь в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься в другой мир сна, в котором живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне.
– Что вы не работаете, Рябинин? – громко спросил меня сосед.
Я так задумался, что вздрогнул, когда услыхал этот вопрос. Рука с палитрой опустилась; пола сюртука попала в краски и вся вымазалась; кисти лежали на полу. Я взглянул на этюд; он был кончен, и хорошо кончен: Тарас стоял на полотне, как живой.
– Я кончил, – ответил я соседу.
Кончился и класс. Натурщик сошел с ящика и одевался; все, шумя, собирали свои принадлежности. Поднялся говор. Подошли ко мне, похвалили.
– Медаль, медаль… Лучший этюд, – говорили некоторые. Другие молчали: художники не любят хвалить друг друга.
Кажется мне, я пользуюсь между моими товарищами-учениками уважением. Конечно, не без того, чтобы на это не оказывал влияния мой, сравнительно с ними, солидный возраст: во всей академии один только Вольский старше меня. Да, искусство обладает удивительной притягательной силой! Этот Вольский – отставной офицер, господин лет сорока пяти, с совершенно седою головой; поступить в таких летах в академию, снова начать учиться – разве это не подвиг? Но он упорно работает: летом с утра до вечера пишет этюды во всякую погоду, с каким-то самоотвержением; зимою, когда светло, – постоянно пишет, а вечером рисует. В два года он сделал большие успехи, несмотря на то, что судьба не наградила его особенно большим талантом.
Гаршин Всеволод Михайлович
Художники
Гаршин Всеволод Михайлович
Художники
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение. И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб — все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я — еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, — сказал я. Он бросил весла.
Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позо. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
Сиди, братец, смирнее! Он усмехнулся.
Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
Да чудно, барин!
Чего ж тебе чудно?
Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
Картина и будет, друг любезный.
На что ж она вам?
Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
Большие?
Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
Что ж, вы поэтому и образа можете?
Могу и образа; только я пишу картины.
Он задумался и снова спросил:
На что ж они?
Что такое?
Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня — целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я — очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводного трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное — спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?
Вот уже четыре месяца прошло с тех пор, как я продал свою последнюю картинку, а у меня еще нет никакой мысли для новой. Если бы выплыло что-нибудь в голове, хорошо было бы… Несколько времени полного забвения: ушел бы в картину, как в монастырь, думал бы только о ней одной. Вопросы: куда? зачем? во время работы исчезают; в голове одна мысль, одна цель, и приведение ее в исполнение доставляет наслаждение. Картина — мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь. Здесь исчезает житейская нравственность: ты создаешь себе новую в своем новом мире и в нем чувствуешь свою правоту, достоинство или ничтожество и ложь по-своему, независимо от жизни.
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто бы где-нибудь в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься в другой мир сна, в котором живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне.
Что вы не работаете, Рябинин? — громко спросил меня сосед.
Я так задумался, что вздрогнул, когда услыхал этот вопрос. Рука с палитрой опустилась; пола сюртука попала в краски и вся вымазалась; кисти лежали на полу. Я взглянул на этюд; он был кончен, и хорошо кончен: Тарас стоял на полотне, как живой.
Я кончил, — ответил я соседу.
Кончился и класс. Натурщик сошел с ящика и одевался; все, шумя, собирали свои принадлежности. Поднялся говор. Подошли ко мне, похвалили.
Медаль, медаль… Лучший этюд, — говорили некоторые. Другие молчали: художники не любят хвалить друг друга.
Кажется мне, я пользуюсь между моими товарищами-учениками уважением. Конечно, не без того, чтобы на это не оказывал влияния мой, сравнительно с ними, солидный возраст: во всей академии один только Вольский старше меня. Да, искусство обладает удивительной притягательной силой! Этот Вольский отставной офицер, господин лет сорока пяти, с совершенно седою головой; поступить в таких летах в академию, снова начать учиться — разве это не подвиг? Но он упорно работает: летом с утра до вечера пишет этюды во всякую погоду, с каким-то самоотвержением; зимою, когда светло, — постоянно пишет, а вечером рисует. В два года он сделал большие успехи, несмотря на то, что судьба не наградила его особенно большим талантом.
Повествование ведётся поочерёдно от имени двух художников — Дедова и Рябинина, контрастно противопоставленных друг другу.
Дедов, молодой инженер, получив небольшое наследство, оставляет службу, чтобы целиком посвятить себя живописи.
Он упорно работает, пишет и пишет пейзажи и совершенно счастлив, если ему удаётся запечатлеть на картине эффектную игру света. Кому и зачем будет нужен написанный им пейзаж — такого вопроса он себе не задаёт.
Товарищ Дедова по Петербургской академии художеств Рябинин, напротив, все время мучается вопросом, нужна ли кому-нибудь его живопись, да и вообще — искусство?
Дедов и Рябинин часто возвращаются вместе после занятий в академии. Путь их лежит мимо пристани, загромождённой частями различных металлических конструкций и механизмов, и Дедов часто объясняет товарищу их назначение. Как-то он обращает внимание Рябинина на огромный котёл с разошедшимся швом. Заходит разговор о том, как его чинить. Дедов объясняет, как делаются заклёпки: человек садится в котёл и держит заклёпку изнутри клещами, напирая на них грудью, а снаружи что есть силы мастер колотит по заклёпке молотом. «Ведь это все равно что по груди бить», — волнуется Рябинин. «Все равно», — соглашается Дедов, объясняя, что рабочие эти быстро глохнут (за что и прозваны глухарями), долго не живут и получают гроши, потому что для этой работы «ни навыка, ни искусства не требуется».
Рябинин просит Дедова показать ему такого глухаря. Дедов соглашается свести его на завод, приводит в котельное отделение, и Рябинин сам влезает в огромный котёл посмотреть, как работает глухарь. Вылезает он оттуда совершенно бледный.
Через несколько дней он решает писать глухаря. Дедов решения приятеля не одобряет — зачем умножать безобразное?
Рябинин меж тем исступлённо работает. Чем ближе к концу подвигается картина, тем страшнее кажется художнику то, что он создал. Измождённый, скорчившийся в углу котла человек болезненно действует на Рябинина. Окажет ли он такое же действие на публику? «Убей их спокойствие, как ты убил моё», — заклинает художник своё создание.
Наконец картина Рябинина выставлена и куплена. По традиции, живущей среди художников, Рябинин должен устроить пирушку для товарищей. Все поздравляют его с успехом. Кажется, впереди у него блестящее будущее. Скоро — окончание академии, он бесспорный кандидат на золотую медаль, дающую право на четырёхлетнее совершенствование за границей.
Ночью после пирушки Рябинину становится плохо. В бреду ему кажется, что он снова на том заводе, где видел глухаря, что он сам что-то вроде глухаря и все его знакомые колотят по нему молотами, палками, кулаками, так что он физически чувствует, как страшный удар обрушивается на его череп.
Рябинин теряет сознание. Лежащего без памяти, его обнаруживает квартирная хозяйка. Дедов отвозит Рябинина в больницу и навещает его. Рябинин постепенно выздоравливает. Медаль упущена — Рябинин не успел представить конкурсную работу. Дедов же свою медаль получил и искренне сочувствует Рябинину — как пейзажист, он с ним не конкурировал. На вопрос Дедова, намерен ли Рябинин участвовать в конкурсе на будущий год, Рябинин отвечает отрицательно.
Дедов уезжает за границу — совершенствоваться в живописи. Рябинин же бросает живопись и поступает в учительскую семинарию.
Шрифт:
100%
+
I
Дедов
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
– Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение.
И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб – все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я – еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
– Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, – сказал я.
Он бросил весла.
– Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позе. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
– Сиди, братец, смирнее!
Он усмехнулся.
– Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
– Да чудно, барин!
– Чего ж тебе чудно?
– Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
– Картина и будет, друг любезный.
– На что ж она вам?
– Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
– Большие?
– Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
– Что ж, вы поэтому и образа можете?
– Могу и образа; только я пишу картины.
Он задумался и снова спросил:
– На что ж они?
– Что такое?
– Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
II
Рябинин
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня – целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я – очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводною трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное – спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как
поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?
Текст Гаршина В.
(1)Рябинин – талантливая натура, но зато лентяй ужасный. (2)Я не думаю, чтобы из него вышло что-нибудь серьезное, хотя все молодые художники – его поклонники. (3)Особенно мне кажется странным его пристрастие к так называемым реальным сюжетам: пишет лапти да полушубки, как будто бы мы не довольно насмотрелись на них в натуре.
(4)А что главное, он почти не работает. (5)Когда безделье его покидает, Рябинин садится за мольберт и за месяц пишет картинку, о которой все кричат, как о чуде, находя, впрочем, что техника оставляет желать лучшего. (6)А потом бросит писать даже этюды, ходит мрачный и ни с кем не заговаривает. (7)Странный юноша! (8)Выдумал такую ерунду, что я не знаю, что о нем и думать. (9)Третьего дня я возил его на металлический завод. (10)Мы пробыли там целый день, осмотрели все, причем я объяснял ему всякие производства (к удивлению моему, я не забыл многое из своей прежней профессии). (11)Наконец я привел его в котельное отделение. (12)Там в это время работали над огромнейшим котлом. (13)Рябинин влез в котел и полчаса смотрел, как работник держит заклепки изнутри клещами.
(14)Вылез оттуда бледный и расстроенный, всю дорогу назад молчал. (15)А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего.
(16)Что за идея! (17)Что за поэзия в грязи! (18)Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве – чистое уродство. (19)Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? (20)Написаны они по-рябинински – так себе. (21)Конечно, картина производит сильное нравственное воздействие, но где здесь красота, гармония, изящное? (22)А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство? (23) Уверен: потомки забудут о «Бурлаках» очень скоро.
(24)То ли дело у меня! (25)Еще несколько дней работы, и будет кончено моё тихое «Майское утро». (26)Чуть дышит вода в пруде, ивы, покрытые молодыми листиками, склонили на него свои ветви. (27)Восток загорается румянцем, мелкие перистые облачка окрасились в нежный, чуть розовый цвет. (28)Женская фигурка идет с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. (29)Вот и все.
(30)Кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. (31)Вот это и есть истинное искусство! (32)Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость. (33)Думаю, мое полотно войдет в историю.
(34)А рябининский рабочий или репинские «Бурлаки» ни на кого не подействуют уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от них, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этими чумазыми физиономиями. (35)Странное дело! (36)Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия! (37)Отчего ж у нас, в живописи, можно громоздить отталкивающие образы?
*Всеволод Михайлович Гаршин (1855–1888) – русский писатель, художественный критик.
Реальный ЕГЭ 2017
Я живу в Пятнадцатой линии на Среднем проспекте и четыре раза в день прохожу по набережной, где пристают иностранные пароходы. Я люблю это место за его пестроту, оживление, толкотню и шум и за то, что оно дало мне много материала. Здесь, смотря на поденщиков, таскающих кули, вертящих ворота и лебедки, возящих тележки со всякой кладью, я научился рисовать трудящегося человека.
Наш мир переполнен книгами, картинами и музыкой. Нам удается часто наблюдать на берегу реки одиноко стоящего художника, рисующего очередной пейзаж, слушать музыкантов в переходе и поэтов, гласящих свои стихи в парке – все это кричащее, обволакивающее наши дни искусство. Но каково его прямое назначение? О роли искусства в жизни человека рассуждает в своем тексте В.М. Гаршин.
Писатель раскрывает проблему через разговор двух художников. Один из них «Добрый и невинный, как сам пейзаж, человек и страстно влюблен в свое искусство», а другой – реалист, испытывающий потребность в том, чтобы запечатлеть реальность такой, какая она есть. Автор обращает наше внимание на возникший между ними спор: один считал, что искусство должно быть невинным, красивым, вдохновляющим, без мрачных оттенков и кривых линий, а другой пожелал во всех красках изобразить «поэзию в грязи» — «глухарей», работающих в котлах, круглый год ощущающих на своей груди удары молота. Акцент этого разговора ложится на рассуждения первого художника о том, что в написании картин не должно быть жестокого реализма, «безобразных тряпок и грязных рож», как не должно быть в музыке режущих ухо нот и неприятных созвучий.
В тексте присутствует несколько позиций и сторон рассмотрения проблемы, однако мысль прослеживается очень понятно. Писатель считает, что искусство – это способ отражения реальности, которую каждый творец воспринимает по-своему. Другими словами, любая картина, любая мелодия – это продукт восприятия автором окружающей реальности. Пугающие, мрачные, отталкивающие детали в нем – это не фальшивые, режущие ухо ноты, это то же, что лазурный берег и розовые восходы, только с другой стороны восприятия.
Нельзя не согласиться с мыслью автора. Действительно, каждый творческий человек создает то, что видит и чувствует. Окружающая реальность проходит через душу поэта – и он выплескивает с помощью лирики то, что чувствует. Художник, как и все, видит одинокую березу в сквере и осенний лес, но целый мир, по его мнению, может быть воплощен в образе грязного, усталого рабочего, и право его в том, чтобы донести это до людей.
Истории известно множество талантливых личностей, имеющих свой взгляд на бытие и мир и мастерски передающих это в своих произведениях. Так, например, существует огромное множество различных описаний Петербурга – им вдохновляются, его воспевают, им восхищаются, его любят. Но совершенно иным образом подавал этот город в своих произведениях Ф.М. Достоевский. Реальность этого писателя не имела нежно-розовых оттенков, он не олицетворял все окружающее со сказкой. В романе «Преступление и наказание» Ф.М. Достоевский описал Санкт-Петербург как «среду», в которой формируется общество со всеми его пороками. Писатель использовал преимущественно мрачные тона, создавал у читателя ощущение духоты и неприятных запахов. Тут же – теснота и бедность, нищета и болезни, пьянство и разврат, серость грязь и спертый воздух. Все это как нельзя лучше раскрывает мысль автора, вложенную в роман. «Поэзия в грязи»? Горькое послевкусие? Да, но таков наш мир со всем из него вытекающим, и Ф.М. Достоевскому дан талант раскрывать его именно с такой стороны восприятия.
В романе А.П. Чехова «Скрипка Ротшильда» мы знакомимся с тем, как Яков Матвеевич, главный герой, выражает свою тяжелую судьбу через игру на скрипке. Герой жил настолько нелепо и глупо, так грустно и трагично сложилась его жизнь, что даже собственная смерть казалась ему спасением. Гибель ребенка, неудачи в работе, отчаянное, даже больное накопительство – все это Яков долго переживал внутри себя, и после смерти жены он пишет мелодию, которая настолько ярко переживала восприятие жизни, что каждый слышащий её человек проливал слезы. Музыка эта, безусловно, была искусством, ведь она являлась одновременно переживаниями, эмоциями и мировоззрением героя, его тяжелой реальностью, которую каждый мог прочувствовать, пропустив через себя эту мелодию.
Внутренний мир каждого из нас прекрасен, и только художникам дан талант обрекать это в разнообразные формы с красочным содержанием. «Задача искусства — волновать сердца», — Гельвеций К.
Анализ рассказа Художники Гаршина
В рассказе Всеволода Михайловича Гаршина «Художники» явственно прослеживается борьба двух эстетических течений живописи русских художников.
Символами двух популярных течений в искусстве представлены два художника – Дедов и Рябинин.
Дедов – пейзажист, влюбленный в живопись, в красоту природы. Он постоянно пишет пейзажи, не уставая вдохновляться красотой багряных закатов и выползающих из-под листочка улиток.
Дедов уверен, что призвание настоящего художника в том, чтобы уметь видеть красоту абсолютно во всем, донести ее в своих работах до обывателя. Но красота и глубина человеческой души ему не интересна. В полотнах, например, «Бурлаки на волге», он не видит красоты, не видит изящества и искренне не понимает, что может, понравится в ней людям.
Рябинин же, человек с полностью противоположным мнением об искусстве и картинах в особенности. Он страшится безликой непонимающей толпы. Этот человек хочет писать свои работы душой, а не кистью, кровью и потом, а не одним из безымянных листьев, упавших с одно из таких же безымянных деревьев.
Работы его должны запоминаться, врезаться в мысль человека, поражая его воображение наполненностью чувств. Иначе, просто нет смысла в творчестве. Поэтому, он практически не пишет.
Попав однажды на завод, художники увидели картину, страшно потрясшую Рябинина. Так называемые «глухари», простые рабочие, за гроши, губившие свою жизнь на таких тяжелых работах.
Рябинин, пораженный до глубины души, решает написать картину «Глухарь» и выплеснуть все эмоции в своем творении. Он хочет кричать о несправедливости жизни, о позорно власти, позволяющей людям гробить себя за медяк и так гнусно эксплуатирующей человека.
Он не спить ночами – страшная картина рабочего стоит перед его глазами. Но, когда работа была закончена, это не принесло художнику облегчения. Он считает свою картину «созревшей болезнью» общества.
Именно эта работа имела ошеломительный успех. Эта боль, грязь и презрение, чувствующиеся в каждом мазке мастера, не восхищала легкостью восприятия, но оставляла кровавый след в душах.
Также читают:
Картинка к сочинению Анализ рассказа Художники Гаршина
Популярные сегодня темы
Алексей Иванов, 35-летний капитан гвардии, возвращался домой после войны. На станции он увидел знакомую молодую девушку Машу и провел с ней ночь.
Главными героями комедии Гоголя «Ревизор» являются городничий Антон Антонович Сквозник-Дмухановский и Иван Хлестаков, которого по ошибке принимают за ревизора. Эти герои очень похожи, но также имеют и принципиальные отличии.
Школьные сочинения для 9 класса и ОГЭ
Каждый в школьные годы думает о выборе профессии. Выбор профессии не легкая задача. От выбора профессии зависит дальнейшая наша жизнь. В современном мире огромное количество разных профессий. Это кондукторы и врачи
Сразу начну свое сочинение с того, в мире современных технологий, невозможно представить свою жизнь без виртуальной реальности. Сейчас, у каждого из нас есть мобильный телефон с выходом в интернет
Источники:
http://saharina.ru/metod/ege/text/?name=text333
http://4ege.ru/sochineniya/55055-realnyy-ege-2017.html
http://sochinimka.ru/sochinenie/po-literature/drugie/analiz-rasskaza-hudozhniki-garshina
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Всеволод Михайлович Гаршин
Художники
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
– Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение.
И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб – все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я – еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
– Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, – сказал я.
Он бросил весла.
– Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позе. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
– Сиди, братец, смирнее!
Он усмехнулся.
– Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
– Да чудно, барин!
– Чего ж тебе чудно?
– Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
– Картина и будет, друг любезный.
– На что ж она вам?
– Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
– Большие?
– Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
– Что ж, вы поэтому и образа можете?
– Могу и образа; только я пишу картины.
Он задумался и снова спросил:
– На что ж они?
– Что такое?
– Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня – целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я – очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводною трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное – спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как
поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?
Вот уже четыре месяца прошло с тех пор, как я продал свою последнюю картинку, а у меня еще нет никакой мысли для новой. Если бы выплыло что-нибудь в голове, хорошо было бы… Несколько времени полного забвения: ушел бы в картину, как в монастырь, думал бы только о ней одной. Вопросы: куда? зачем? – во время работы исчезают; в голове одна мысль, одна цель, и приведение ее в исполнение доставляет наслаждение. Картина – мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь. Здесь исчезает житейская нравственность: ты создаешь себе новую в своем новом мире и в нем чувствуешь свою правоту, достоинство или ничтожество и ложь по-своему, независимо от жизни.
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто бы где-нибудь в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься в другой мир сна, в котором живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне.
– Что вы не работаете, Рябинин? – громко спросил меня сосед.
Я так задумался, что вздрогнул, когда услыхал этот вопрос. Рука с палитрой опустилась; пола сюртука попала в краски и вся вымазалась; кисти лежали на полу. Я взглянул на этюд; он был кончен, и хорошо кончен: Тарас стоял на полотне, как живой.
– Я кончил, – ответил я соседу.
Кончился и класс. Натурщик сошел с ящика и одевался; все, шумя, собирали свои принадлежности. Поднялся говор. Подошли ко мне, похвалили.
– Медаль, медаль… Лучший этюд, – говорили некоторые. Другие молчали: художники не любят хвалить друг друга.
Кажется мне, я пользуюсь между моими товарищами-учениками уважением. Конечно, не без того, чтобы на это не оказывал влияния мой, сравнительно с ними, солидный возраст: во всей академии один только Вольский старше меня. Да, искусство обладает удивительной притягательной силой! Этот Вольский – отставной офицер, господин лет сорока пяти, с совершенно седою головой; поступить в таких летах в академию, снова начать учиться – разве это не подвиг? Но он упорно работает: летом с утра до вечера пишет этюды во всякую погоду, с каким-то самоотвержением; зимою, когда светло, – постоянно пишет, а вечером рисует. В два года он сделал большие успехи, несмотря на то, что судьба не наградила его особенно большим талантом.
Вот Рябинин – другое дело: чертовски талантливая натура, но зато лентяй ужасный. Я не думаю, чтобы из него вышло что-нибудь серьезное, хотя все молодые художники – его поклонники. Особенно мне кажется странным его пристрастие к так называемым реальным сюжетам: пишет лапти, онучи и полушубки, как будто бы мы не довольно насмотрелись на них в натуре. А что главное, он почти не работает. Иногда засядет и в месяц окончит картинку, о которой все кричат, как о чуде, находя, впрочем, что техника оставляет желать лучшего (по-моему, техника у него очень и очень слаба), а потом бросит писать даже этюды, ходит мрачный и ни с кем не заговаривает, даже со мной, хотя, кажется, от меня он удаляется меньше, чем от других товарищей. Странный юноша! Удивительными мне кажутся эти люди, не могущие найти полного удовлетворения в искусстве. Не могут они понять, что ничто так не возвышает человека, как творчество.
Вчера я кончил картину, выставил, и сегодня уже спрашивали о цене. Дешевле 300 не отдам. Давали уже 250. Я такого мнения, что никогда не следует отступать от раз назначенной цены. Это доставляет уважение. А теперь тем более не уступлю, что картина наверно продастся; сюжет – из ходких и симпатичный: зима, закат; черные стволы на первом плане резко выделяются на красном зареве. Так пишет К., и как они идут у него! В одну эту зиму, говорят, до двадцати тысяч заработал. Недурно! Жить можно. Не понимаю, как это ухитряются бедствовать некоторые художники. Вот у К. ни один холстик даром не пропадает: все продается. Нужно только прямее относиться к делу: пока ты пишешь картину – ты художник, творец; написана она – ты торгаш; и чем ловче ты будешь вести дело, тем лучше. Публика часто тоже норовит надуть нашего брата.
Я живу в Пятнадцатой линии на Среднем проспекте и четыре раза в день прохожу по набережной, где пристают иностранные пароходы. Я люблю это место за его пестроту, оживление, толкотню и шум и за то, что оно дало мне много материала. Здесь, смотря на поденщиков, таскающих кули, вертящих ворота и лебедки, возящих тележки со всякой кладью, я научился рисовать трудящегося человека.
Я шел домой с Дедовым, пейзажистом… Добрый и невинный, как сам пейзаж, человек и страстно влюблен в свое искусство. Вот для него так уж нет никаких сомнений; пишет, что видит: увидит реку – и пишет реку, увидит болото с осокою – и пишет болото с осокою. Зачем ему эта река и это болото? – он никогда не задумывается. Он, кажется, образованный человек; по крайней мере кончил курс инженером. Службу бросил, благо явилось какое-то наследство, дающее ему возможность существовать без труда. Теперь он пишет и пишет: летом сидит с утра до вечера на поле или в лесу за этюдами, зимой без устали компонует закаты, восходы, полдни, начала и концы дождя, зимы, весны и прочее. Инженерство свое забыл и не жалеет об этом. Только когда мы проходим мимо пристани, он часто объясняет мне значение огромных чугунных и стальных масс: частей машин, котлов и разных разностей, выгруженных с парохода на берег.
– Посмотрите, какой котлище притащили, – сказал он мне вчера, ударив тростью в звонкий котел.
– Неужели у нас не умеют их делать? – спросил я.
– Делают и у нас, да мало, не хватает. Видите, какую кучу привезли. И скверная работа; придется здесь чинить: видите, шов расходится? Вот тут тоже заклепки расшатались. Знаете ли, как эта штука делается? Это, я вам скажу, адская работа. Человек садится в котел и держит заклепку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклепке молотом и выделывает вот такую шляпку.
Он показал мне на длинный ряд выпуклых металлических кружков, идущий по шву котла.
– Дедов, ведь это все равно, что по груди бить!
– Все равно. Я раз попробовал было забраться в котел, так после четырех заклепок еле выбрался. Совсем разбило грудь. А эти как-то ухитряются привыкать. Правда, и мрут они, как мухи: год-два вынесет, а потом если и жив, то редко куда-нибудь годен. Извольте-ка целый день выносить грудью удары здоровенного молота, да еще в котле, в духоте, согнувшись в три погибели. Зимой железо мерзнет, холод, а он сидит или лежит на железе. Вон в том котле – видите, красный, узкий – так и сидеть нельзя: лежи на боку да подставляй грудь. Трудная работа этим глухарям.
– Глухарям?
– Ну да, рабочие их так прозвали. От этого трезвона они часто глохнут. И вы думаете, много они получают за такую каторжную работу? Гроши! Потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо… Сколько тяжелых впечатлений на всех этих заводах, Рябинин, если бы вы знали! Я так рад, что разделался с ними навсегда. Просто жить тяжело было сначала, смотря на эти страдания… То ли дело с природою. Она не обижает, да и ее не нужно обижать, чтобы эксплуатировать ее, как мы, художники… Поглядите-ка, поглядите, каков сероватый тон! – вдруг перебил он сам себя, показывая на уголок неба. – Пониже, вон там, под облачком… прелесть! С зеленоватым оттенком. Ведь вот напиши так, ну точно так – не поверят! А ведь недурно, а?
Я выразил свое одобрение, хотя, по правде сказать, не видел никакой прелести в грязно-зеленом клочке петербургского неба, и перебил Дедова, начавшего восхищаться еще каким-то «тонком» около другого облачка.
– Скажите мне, где можно посмотреть такого глухаря?
– Поедемте вместе на завод; я вам покажу всякую штуку. Если хотите, даже завтра! Да уж не вздумалось ли вам писать этого глухаря? Бросьте, не стоит. Неужели нет ничего повеселее? А на завод, если хотите, хоть завтра.
Сегодня мы поехали на завод и осмотрели все. Видели и глухаря. Он сидел, согнувшись в комок, в углу котла и подставлял свою грудь под удары молота. Я смотрел на него полчаса; в эти полчаса молот поднялся и опустился сотни раз. Глухарь корчился. Я его напишу.
Рябинин выдумал такую глупость, что я не знаю, что о нем и думать. Третьего дня я возил его на металлический завод; мы провели там целый день, осмотрели все, причем я объяснял ему всякие производства (к удивлению моему, я забыл очень немногое из своей профессии); наконец я привел его в котельное отделение. Там в это время работали над огромнейшим котлом. Рябинин влез в котел и полчаса смотрел, как работник держит заклепки клещами. Вылез оттуда бледный и расстроенный; всю дорогу назад молчал. А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего-глухаря. Что за идея! Что за поэзия в грязи! Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве – чистое уродство. Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? Написаны они прекрасно, нет спора; но ведь и только. Где здесь красота, гармония, изящное? А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство?
То ли дело у меня! Еще несколько дней работы, и будет кончено мое тихое «Майское утро». Чуть колышется вода в пруде, ивы склонили на него свои ветви; восток загорается; мелкие перистые облачка окрасились в розовый цвет. Женская фигурка идет с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. Вот и все; кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. Вот это – искусство! Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчает душу. А рябининский «Глухарь» ни на кого не подействует уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от него, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этой грязной рожей. Странное дело! Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия; отчего ж у нас, в живописи, можно воспроизводить положительно безобразные, отталкивающие образы? Нужно поговорить об этом с Л., он напишет статейку и кстати прокатит Рябинина за его картину. И стоит.
Уже две недели, как я перестал ходить в академию: сижу дома и пишу. Работа совершенно измучила меня, хотя идет успешно. Следовало бы сказать не хотя
, а тем более
, что идет успешно. Чем ближе она подвигается к концу, тем все страшнее и страшнее кажется мне то, что я написал. И кажется мне еще, что это – моя последняя картина.
Вот он сидит передо мною в темном углу котла, скорчившийся в три погибели, одетый в лохмотья, задыхающийся от усталости человек. Его совсем не было бы видно, если бы не свет, проходящий сквозь круглые дыры, просверленные для заклепок. Кружки этого света пестрят его одежду и лицо, светятся золотыми пятнами на его лохмотьях, на всклоченной и закопченной бороде и волосах, на багрово-красном лице, по которому струится пот, смешанный с грязью, на жилистых надорванных руках и на измученной широкой и впалой груди. Постоянно повторяющийся страшный удар обрушивается на котел и заставляет несчастного глухаря напрягать все свои силы, чтобы удержаться в своей невероятной позе. Насколько можно было выразить это напряженное усилие, я выразил.
Иногда я кладу палитру и кисти и усаживаюсь подальше от картины, прямо против нее. Я доволен ею; ничто мне так не удавалось, как эта ужасная вещь. Беда только в том, что это довольство не ласкает меня, а мучит. Это – не написанная картина, это – созревшая болезнь. Чем она разрешится, я не знаю, но чувствую, что после этой картины мне нечего уже будет писать. Птицеловы, рыболовы, охотники со всякими экспрессиями и типичнейшими физиономиями, вся эта «богатая область жанра» – на что мне теперь она? Я ничем уже не подействую так, как этим глухарем, если только подействую…
Сделал опыт: позвал Дедова и показал ему картину. Он сказал только: «ну, батенька», и развел руками. Уселся, смотрел полчаса, потом молча простился и ушел. Кажется, подействовало… Но ведь он все-таки – художник.
И я сижу перед своей картиной, и на меня она действует. Смотришь и не можешь оторваться, чувствуешь за эту измученную фигуру. Иногда мне даже слышатся удары молота… Я от него сойду с ума. Нужно его завесить.
Полотно покрыло мольберт с картиной, а я все сижу перед ним, думая все о том же неопределенном и страшном, что так мучит меня. Солнце заходит и бросает косую желтую полосу света сквозь пыльные стекла на мольберт, завешенный холстом. Точно человеческая фигура. Точно Дух Земли в «Фаусте», как его изображают немецкие актеры.
Кто позвал тебя? Я, я сам создал тебя здесь. Я вызвал тебя, только не из какой-нибудь «сферы», а из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силою моей власти прикованный к полотну, смотри с него на эти фраки и трэны, крикни им: я – язва растущая! Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое…
Да, как бы не так!.. Картина кончена, вставлена в золотую раму, два сторожа потащат ее на головах в академию на выставку. И вот она стоит среди «полдней» и «закатов», рядом с «девочкой с кошкой», недалеко от какого-нибудь трехсаженного «Иоанна Грозного, вонзающего посох в ногу Васьки Шибанова». Нельзя сказать, чтобы на нее не смотрели; будут смотреть и даже хвалить. Художники начнут разбирать рисунок. Рецензенты, прислушиваясь к ним, будут чиркать карандашиками в своих записных книжках. Один г. В. С. выше заимствований; он смотрит, одобряет, превозносит, пожимает мне руку. Художественный критик Л. с яростью набросится на бедного глухаря, будет кричать: но где же тут изящное, скажите, где тут изящное? И разругает меня на все корки. Публика… Публика проходит мимо бесстрастно или с неприятной гримасой; дамы – те только скажут: «ah, comme il est laid, се глухарь» , и проплывут к следующей картине, к «девочке с кошкой», смотря на которую, скажут: «очень, очень мило» или что-нибудь подобное. Солидные господа с бычьими глазами поглазеют, потупят взоры в каталог, испустят не то мычание, не то сопенье и благополучно проследуют далее. И разве только какой-нибудь юноша или молодая девушка остановятся со вниманием и прочтут в измученных глазах, страдальчески смотрящих с полотна, вопль, вложенный мною в них…
Ну, а дальше? Картина выставлена, куплена и увезена. Что ж будет со мною? То, что я пережил в последние дни, погибнет ли бесследно? Кончится ли все только одним волнением, после которого наступит отдых с исканием невинных сюжетов?.. Невинные сюжеты! Вдруг вспомнилось мне, как один знакомый хранитель галереи, составляя каталог, кричал писцу:
– Мартынов, пиши! № 112. Первая любовная сцена: девушка срывает розу.
– Мартынов, еще пиши! № 113. Вторая любовная сцена: девушка нюхает розу.
Буду ли я по-прежнему нюхать розу? Или сойду с рельсов?
Гаршин Всеволод Михайлович
Художники
Гаршин Всеволод Михайлович
Художники
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение. И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб — все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я — еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, — сказал я. Он бросил весла.
Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позо. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
Сиди, братец, смирнее! Он усмехнулся.
Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
Да чудно, барин!
Чего ж тебе чудно?
Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
Картина и будет, друг любезный.
На что ж она вам?
Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
Большие?
Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
Что ж, вы поэтому и образа можете?
Могу и образа; только я пишу картины.
Он задумался и снова спросил:
На что ж они?
Что такое?
Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня — целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я — очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводного трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное — спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?
Всеволод Михайлович Гаршин
Художники
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
– Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение.
И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб – все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я – еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
– Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, – сказал я.
Он бросил весла.
– Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позе. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
– Сиди, братец, смирнее!
Он усмехнулся.
– Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
– Да чудно, барин!
– Чего ж тебе чудно?
– Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
– Картина и будет, друг любезный.
– На что ж она вам?
– Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
– Большие?
– Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
– Что ж, вы поэтому и образа можете?
– Могу и образа; только я пишу картины.
Он задумался и снова спросил:
– На что ж они?
– Что такое?
– Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня – целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я – очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводною трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное – спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как
поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?
Вот уже четыре месяца прошло с тех пор, как я продал свою последнюю картинку, а у меня еще нет никакой мысли для новой. Если бы выплыло что-нибудь в голове, хорошо было бы… Несколько времени полного забвения: ушел бы в картину, как в монастырь, думал бы только о ней одной. Вопросы: куда? зачем? – во время работы исчезают; в голове одна мысль, одна цель, и приведение ее в исполнение доставляет наслаждение. Картина – мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь. Здесь исчезает житейская нравственность: ты создаешь себе новую в своем новом мире и в нем чувствуешь свою правоту, достоинство или ничтожество и ложь по-своему, независимо от жизни.
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто бы где-нибудь в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься в другой мир сна, в котором живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне.
– Что вы не работаете, Рябинин? – громко спросил меня сосед.
Я так задумался, что вздрогнул, когда услыхал этот вопрос. Рука с палитрой опустилась; пола сюртука попала в краски и вся вымазалась; кисти лежали на полу. Я взглянул на этюд; он был кончен, и хорошо кончен: Тарас стоял на полотне, как живой.
– Я кончил, – ответил я соседу.
Кончился и класс. Натурщик сошел с ящика и одевался; все, шумя, собирали свои принадлежности. Поднялся говор. Подошли ко мне, похвалили.
– Медаль, медаль… Лучший этюд, – говорили некоторые. Другие молчали: художники не любят хвалить друг друга.
Кажется мне, я пользуюсь между моими товарищами-учениками уважением. Конечно, не без того, чтобы на это не оказывал влияния мой, сравнительно с ними, солидный возраст: во всей академии один только Вольский старше меня. Да, искусство обладает удивительной притягательной силой! Этот Вольский – отставной офицер, господин лет сорока пяти, с совершенно седою головой; поступить в таких летах в академию, снова начать учиться – разве это не подвиг? Но он упорно работает: летом с утра до вечера пишет этюды во всякую погоду, с каким-то самоотвержением; зимою, когда светло, – постоянно пишет, а вечером рисует. В два года он сделал большие успехи, несмотря на то, что судьба не наградила его особенно большим талантом.
Автор данного текста В.М Гаршин хотел донести до нас, до своих читателей мысль о том, что любое творчество идет глубоко из сердца создателя, что главное – это те эмоции и чувства, которые оно вызывает в нас. Поэтому не стоит сильно зацикливаться на технике, на исполнении.
Если ты смотришь на картину и у тебя возникает непередаваемое чувство наслаждения, легкости, возвышенности, то совершенно неважно, что скажут критики или другие профессиональные художники о технике нанесения мазков, о самой идее, о том, как подобраны цвета по их мнению. Мнение профессионалов всегда будет несколько разниться с мнением простых обывателей. Ведь в их обязанности входит оценка творчества «мозгом», а мы простые люди из толпы всегда должны оценивать понравившиеся нам вещи сердцем и душой.
Если заглянуть глубоко в себя, то каждый сможет вспомнить такое произведения искусства, от которого на глазах наворачиваются слезы от красоты и умиления, от того, что оно пробудило в тебе, возможно, давно забытые чувство, чувство прикосновения к прекрасному и уникальному. В истории имеются массы примеров, когда люди не могли сдержать эмоций от увиденной красоты. Например, картина Леонардо да Винчи «Мона Лиза» вызывала не раз слезы радости у посетителей Лувра, некоторые же даже не могли спокойной стоять и наслаждаться ее красотой, а находились в предобморочном состоянии. На мой взгляд, такой великий художник, как Леонардо да Винчи даже не мог ожидать, какой фурор произведет его картина в далеком будущем.
И посетителем со всего мира совершенно не важно, что портрет в некоторых местах покрыт трещинами, ведь когда — то давно красоту этой прекрасной Моны Лизы не признали, и она долгое время весела в ванной комнате знатных особ Италии. Поэтому она находиться в не самом лучшем состоянии с технической стороны, но какие эмоции она открывает каждый день перед посетителями Лувра – это гораздо важнее. Итак, профессиональные художники и критики довольно низко оценили картину да Винчи, но насколько высоко оценили ее простые люди. Именно это признание, на мой взгляд, гораздо важнее для художников и любых творческих людей.
Ведь все идет от души, от самого сердца. И когда человек созерцает великое произведение искусства и находит именно те чувства, которые закладывались творцом при создании, то непременно и сам творец испытывает непередаваемые чувства гордости за свое творение и радость за то, что смог донести до простых людей те хорошие, теплые и душевные чувства, которые в момент творения переполняли его душу. На мой взгляд, именно это хотел донести до нас В.М. Гаршин. Я полностью разделяю его точку зрения, и мне кажется, творческих людей было бы гораздо больше, если бы все сначала оценивали творческое произведение именно душой и сердцем, а потом уже делали свои колкие и веские замечания о технике, если она не безупречна.
План1. Осенью в лесу.2. Лес — наше богатство:а) лес — источник вдохновения и здоровья;б) лес — это чудесная сказка;в) угроза уничтожения зеленых насаждений.3. Защищайте леса!Охранять природу — значит охранять Родину. М. ПришвинНет, наверное, такого человека, который бы не был в лесу. В лесу красиво круглый год. Но особенно он поражает своим величием осенью. Пурпурный и багряный, желтый и кое-где зеленый. Осень — это грустная, но в то же самое время и прекрасная пора. В лесу можно понять, как прощается природа с осенью. Шелестят под ногами опавшие листья. Еще кое-где цветут за
В 1934 году в связи с пятисотым спектаклем “Дней Турбиных” друг М. Булгакова П. С. Попов писал: “»Дни Турбиных» — одна из тех вещей, которые как-то входят в собственную жизнь и становятся эпохой для самого себя”. Ощущение, выраженное Поповым, испытали едва ли не все люди, которые имели счастье видеть спектакль, шедший в Художественном театре с 1926 по 1941 год. Ведущей темой этого произведения стала судьба интеллигенции в обстановке гражданской войны и всеобщего одичания. Окружающему хаосу здесь, в этой пьесе, противопоставлялось упорное стремление сохранить нормальный быт, “бронзовую лампу п
Тема “Вишневого сада” — тема гибели старых дворянских усадеб, переход их в руки буржуазии и судьба последней в связи с появлением на арене общественной жизни России новой социальной силы — передовой интеллигенции. В пьесе показана неизбежность ухода с исторической сцены дворянства — уже отжившего, неприспособленного класса. Центральное место в пьесе занимают образы помещиков-дворян Раневской и Гаева. Они — потомки богатых владельцев великолепного поместья с прекрасным вишневым садом. В былые времена их имение приносило доход, на который жили его праздные хозяева. Привычка жить трудами других,
Автор данного текста В.М Гаршин хотел донести до нас, до своих читателей мысль о том, что любое творчество идет глубоко из сердца создателя, что главное – это те эмоции и чувства, которые оно вызывает в нас. Поэтому не стоит сильно зацикливаться на технике, на исполнении.
Если ты смотришь на картину и у тебя возникает непередаваемое чувство наслаждения, легкости, возвышенности, то совершенно неважно, что скажут критики или другие профессиональные художники о технике нанесения мазков, о самой идее, о том, как подобраны цвета по их мнению. Мнение профессионалов всегда будет несколько разниться с мнением простых обывателей. Ведь в их обязанности входит оценка творчества «мозгом», а мы простые люди из толпы всегда должны оценивать понравившиеся нам вещи сердцем и душой.
Если заглянуть глубоко в себя, то каждый сможет вспомнить такое произведения искусства, от которого на глазах наворачиваются слезы от красоты и умиления, от того, что оно пробудило в тебе, возможно, давно забытые чувство, чувство прикосновения к прекрасному и уникальному. В истории имеются массы примеров, когда люди не могли сдержать эмоций от увиденной красоты. Например, картина Леонардо да Винчи «Мона Лиза» вызывала не раз слезы радости у посетителей Лувра, некоторые же даже не могли спокойной стоять и наслаждаться ее красотой, а находились в предобморочном состоянии. На мой взгляд, такой великий художник, как Леонардо да Винчи даже не мог ожидать, какой фурор произведет его картина в далеком будущем.
И посетителем со всего мира совершенно не важно, что портрет в некоторых местах покрыт трещинами, ведь когда — то давно красоту этой прекрасной Моны Лизы не признали, и она долгое время весела в ванной комнате знатных особ Италии. Поэтому она находиться в не самом лучшем состоянии с технической стороны, но какие эмоции она открывает каждый день перед посетителями Лувра – это гораздо важнее. Итак, профессиональные художники и критики довольно низко оценили картину да Винчи, но насколько высоко оценили ее простые люди. Именно это признание, на мой взгляд, гораздо важнее для художников и любых творческих людей.
Ведь все идет от души, от самого сердца. И когда человек созерцает великое произведение искусства и находит именно те чувства, которые закладывались творцом при создании, то непременно и сам творец испытывает непередаваемые чувства гордости за свое творение и радость за то, что смог донести до простых людей те хорошие, теплые и душевные чувства, которые в момент творения переполняли его душу. На мой взгляд, именно это хотел донести до нас В.М. Гаршин. Я полностью разделяю его точку зрения, и мне кажется, творческих людей было бы гораздо больше, если бы все сначала оценивали творческое произведение именно душой и сердцем, а потом уже делали свои колкие и веские замечания о технике, если она не безупречна.
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Гаршин Всеволод Михайлович
Художники
Гаршин Всеволод Михайлович
Художники
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
– Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение. И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб – все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я – еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
– Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, – сказал я. Он бросил весла.
– Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позо. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
– Сиди, братец, смирнее! Он усмехнулся.
– Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
– Да чудно, барин!
– Чего ж тебе чудно?
– Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
– Картина и будет, друг любезный.
– На что ж она вам?
– Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
– Большие?
– Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
– Что ж, вы поэтому и образа можете?
– Могу и образа; только я пишу картины.
Он задумался и снова спросил:
– На что ж они?
– Что такое?
– Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня – целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я – очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводного трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное – спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?
Вот уже четыре месяца прошло с тех пор, как я продал свою последнюю картинку, а у меня еще нет никакой мысли для новой. Если бы выплыло что-нибудь в голове, хорошо было бы… Несколько времени полного забвения: ушел бы в картину, как в монастырь, думал бы только о ней одной. Вопросы: куда? зачем? во время работы исчезают; в голове одна мысль, одна цель, и приведение ее в исполнение доставляет наслаждение. Картина – мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь. Здесь исчезает житейская нравственность: ты создаешь себе новую в своем новом мире и в нем чувствуешь свою правоту, достоинство или ничтожество и ложь по-своему, независимо от жизни.
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто бы где-нибудь в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься в другой мир сна, в котором живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне.
– Что вы не работаете, Рябинин? – громко спросил меня сосед.
Я так задумался, что вздрогнул, когда услыхал этот вопрос. Рука с палитрой опустилась; пола сюртука попала в краски и вся вымазалась; кисти лежали на полу. Я взглянул на этюд; он был кончен, и хорошо кончен: Тарас стоял на полотне, как живой.
– Я кончил, – ответил я соседу.
Кончился и класс. Натурщик сошел с ящика и одевался; все, шумя, собирали свои принадлежности. Поднялся говор. Подошли ко мне, похвалили.
– Медаль, медаль… Лучший этюд, – говорили некоторые. Другие молчали: художники не любят хвалить друг друга.
Кажется мне, я пользуюсь между моими товарищами-учениками уважением. Конечно, не без того, чтобы на это не оказывал влияния мой, сравнительно с ними, солидный возраст: во всей академии один только Вольский старше меня. Да, искусство обладает удивительной притягательной силой! Этот Вольский отставной офицер, господин лет сорока пяти, с совершенно седою головой; поступить в таких летах в академию, снова начать учиться – разве это не подвиг? Но он упорно работает: летом с утра до вечера пишет этюды во всякую погоду, с каким-то самоотвержением; зимою, когда светло, – постоянно пишет, а вечером рисует. В два года он сделал большие успехи, несмотря на то, что судьба не наградила его особенно большим талантом.
Вот Рябинин – другое дело: чертовски талантливая натура, но зато лентяй ужасный. Я не думаю, чтобы из него вышло что-нибудь серьезное, хотя все молодые художники – его поклонники. Особенно мне кажется странным его пристрастие к так называемым реальным сюжетам: пишет лапти, онучи и полушубки, как будто бы мы не довольно насмотрелись на них в натуре. А что главное, он почти не работает. Иногда засядет и в месяц окончит картинку, о которой все кричат, как о чуде, находя, впрочем, что техника оставляет желать лучшего (по-моему, техника у него очень и очень слаба), а потом бросит писать даже этюды, ходит мрачный и ни с кем не заговаривает, даже со мной, хотя, кажется, от меня он удаляется меньше, чем от других товарищей. Странный юноша! Удивительными мне кажутся эти люди, не могущие найти полного удовлетворения в искусстве. Не могут они понять, что ничто так не возвышает человека, как творчество.
Вчера я кончил картину, выставил, и сегодня уже спрашивали о цене. Дешевле 300 не отдам. Давали уже 250. Я такого мнения, что никогда не следует отступать от раз назначенной цены. Это доставляет уважение. А теперь тем более не уступлю, что картина наверно продастся; сюжет – из ходких и симпатичный: зима, закат; черные стволы на первом плане резко выделяются на красном зареве. Так пишет К., и как они идут у него! В одну эту зиму, говорят, до двадцати тысяч заработал. Недурно! Жить можно. Не понимаю, как это ухитряются бедствовать некоторые художники. Вот у К. ни один холстик даром не пропадает: все продается. Нужно только прямее относиться к делу: пока ты пишешь картину – ты художник, творец; написана она – ты торгаш; и чем ловче ты будешь вести дело, тем лучше. Публика часто тоже норовит надуть нашего брата.
Я живу в Пятнадцатой линии на Среднем проспекте и четыре раза в день прохожу по набережной, где пристают иностранные пароходы. Я люблю это место за его пестроту, оживление, толкотню и шум и за то, что оно дало мне много материала. Здесь, смотря на поденщиков, таскающих кули, вертящих ворота и лебедки, возящих тележки со всякой кладью, я научился рисовать трудящегося человека.
Я шел домой с Дедовым, пейзажистом… Добрый и невинный, как сам пейзаж, человек и страстно влюблен в свое искусство. Вот для него так уж нет никаких сомнений; пишет, что видит: увидит реку – и пишет реку, увидит болото с осокою – и пишет болото с осокою. Зачем ему эта река и это болото? – он никогда не задумывается. Он, кажется, образованный человек; по крайней мере кончил курс инженером. Службу бросил, благо явилось какое-то наследство, дающее ему возможность существовать без труда. Теперь он пишет и пишет: летом сидит с утра до вечера на поле или в лесу за этюдами, зимой без устали компонует закаты, восходы, полдни, начала и концы дождя, зимы, весны и прочее. Инженерство свое забыл и не жалеет об этом. Только когда мы проходим мимо пристани, он часто объясняет мне значение огромных чугунных и стальных масс: частей машин, котлов и разных разностей, выгруженных с парохода на берег.
– Посмотрите, какой котлище притащили, – сказал он мне вчера, ударив тростью в звонкий котел.
– Неужели у нас не умеют их делать? – спросил я.
– Делают и у нас, да мало, не хватает. Видите, какую кучу привезли. И скверная работа; придется здесь чинить: видите, шов расходится? Вот тут тоже заклепки расшатались. Знаете ли, как эта штука делается? Это, я вам скажу, адская работа. Человек садится в котел и держит заклепку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклепке молотом и выделывает вот такую шляпку.
Он показал мне на длинный ряд выпуклых металлических кружков, идущий по шву котла.
– Дедов, ведь это все равно, что по груди бить!
– Все равно. Я раз попробовал было забраться в котел, так после четырех заклепок еле выбрался. Совсем разбило грудь. А эти как-то ухитряются привыкать. Правда, и мрут они, как мухи: год-два вынесет, а потом если и жив, то редко куда-нибудь годен. Извольте-ка целый день выносить грудью удары здоровенного молота, да еще в котле, в духоте, согнувшись в три погибели. Зимой железо мерзнет, холод, а он сидит или лежит на железе. Вон в том котле – видите, красный, узкий – так и сидеть нельзя: лежи на боку да подставляй грудь. Трудная работа этим глухарям.
– Глухарям?
– Ну да, рабочие их так прозвали. От этого трезвона они часто глохнут. И вы думаете, много они получают за такую каторжную работу? Гроши! Потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо… Сколько тяжелых впечатлений на всех этих заводах, Рябинин, если бы вы знали! Я так рад, что разделался с ними навсегда. Просто жить тяжело было сначала, смотря на эти страдания… То ли дело с природою. Она не обижает, да и ее не нужно обижать, чтобы эксплуатировать ее, как мы, художники… Поглядите-ка, поглядите, каков сероватый тон! – вдруг перебил он сам себя, показывая на уголок неба: – пониже, вон там, под облачком… прелесть! С зеленоватым оттенком. Ведь вот напиши так, ну точно так – не поверят! А ведь недурно, а?
Я выразил свое одобрение, хотя, по правде сказать, не видел никакой прелести в грязно-зеленом клочке петербургского неба, и перебил Дедова, начавшего восхищаться еще каким-то «тонком» около другого облачка.
– Скажите мне, где можно посмотреть такого глухаря?
– Поедемте вместе на завод; я вам покажу всякую штуку. Если хотите, даже завтра! Да уж не вздумалось ли вам писать этого глухаря? Бросьте, не стоит. Неужели нет ничего повеселее? А на завод, если хотите, хоть завтра.
Сегодня мы поехали на завод и осмотрели все. Видели и глухаря. Он сидел, согнувшись в комок, в углу котла и подставлял свою грудь под удары молота. Я смотрел на него полчаса; в эти полчаса молот поднялся и опустился сотни раз. Глухарь корчился. Я его напишу.
Рябинин выдумал такую глупость, что я не знаю, что о нем и думать. Третьего дня я возил его на металлический завод; мы провели там целый день, осмотрели все, причем я объяснял ему всякие производства (к удивлению моему, я забыл очень немногое из своей профессии); наконец я привел его в котельное отделение. Там в это время работали над огромнейшим котлом. Рябинин влез в котел и полчаса смотрел, как работник держит заклепки клещами. Вылез оттуда бледный и расстроенный; всю дорогу назад молчал. А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего-глухаря. Что за идея! Что за поэзия в грязи! Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве – чистое уродство. Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? Написаны они прекрасно, нет спора; но ведь и только.
Где здесь красота, гармония, изящное? А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство? То ли дело у меня! Еще несколько дней работы, и будет кончено мое тихое «Майское утро». Чуть колышется вода в пруде, ивы склонили на него свои ветви; восток загорается; мелкие перистые облачка окрасились в розовый цвет. Женская фигурка идет с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. Вот и все; кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. Вот это – искусство! Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчает душу. А рябининский «Глухарь» ни на кого не подействует уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от него, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этой грязной рожей. Странное дело! Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия; отчего ж у нас, в живописи, можно воспроизводить положительно безобразные, отталкивающие образы? Нужно поговорить об этом с Л., он напишет статейку и кстати прокатит Рябинина за его картину. И стоит.
Уже две недели, как я перестал ходить в академию: сижу дома и пищу. Работа совершенно измучила меня, хотя идет успешно. Следовало бы сказать не хотя, а тем более, что идет успешно. Чем ближе она подвигается к концу, тем все страшнее и страшнее кажется мне то, что я написал. И кажется мне еще, что это – моя последняя картина.
Вот он сидит передо мною в темном углу котла, скорчившийся в три погибели, одетый в лохмотья, задыхающийся от усталости человек. Его совсем не было бы видно, если бы не свет, проходящий сквозь круглые дыры, просверленные для заклепок. Кружки этого света пестрят его одежду и лицо, светятся золотыми пятнами на его лохмотьях, на всклоченной и закопченной бороде и волосах, на багрово-красном лице, по которому струится пот, смешанный с грязью, на жилистых надорванных руках и на измученной широкой и впалой груди. Постоянно повторяющийся страшный удар обрушивается на котел и заставляет несчастного глухаря напрягать все свои силы, чтобы удержаться в своей невероятной позе. Насколько можно было выразить это напряженное усилие, я выразил.
Иногда я кладу палитру и кисти и усаживаюсь подальше от картины, прямо против нее. Я доволен ею; ничто мне так не удавалось, как эта ужасная вещь. Беда только в том, что это довольство не ласкает меня, а мучит. Это – не написанная картина, это – созревшая болезнь. Чем она разрешится, я не знаю, но чувствую, что после этой картины мне нечего уже будет писать. Птицеловы, рыболовы, охотники со всякими экспрессиями и типичнейшими физиономиями, вся эта «богатая область жанра» – на что мне теперь она? Я ничем уже не подействую так, как этим глухарем, если только подействую…
Сделал опыт: позвал Дедова и показал ему картину. Он сказал только: «ну, батенька», и развел руками. Уселся, смотрел полчаса, потом молча простился и ушел. Кажется, подействовало… Но ведь он все-таки – художник.
И я сижу перед своей картиной, и на меня она действует. Смотришь и не можешь оторваться, чувствуешь за эту измученную фигуру. Иногда мне даже слышатся удары молота… Я от него сойду с ума. Нужно его завесить.
Полотно покрыло мольберт с картиной, а я все сижу перед ним, думая все о том же неопределенном и страшном, что так мучит меня. Солнце заходит и бросает косую желтую полосу света сквозь пыльные стекла на мольберт, завешенный холстом. Точно человеческая фигура. Точно Дух Земли в «Фаусте», как его изображают немецкие актеры.
Wer ruft mich?
[Кто зовет меня? (нем.)]
Кто позвал тебя? Я, я сам создал тебя здесь. Я вызвал тебя, только не из какой-нибудь «сферы», а из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силою моей власти прикованный к полотну, смотри с него на эти фраки и трэны, крикни им: я язва растущая! Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое…
Да, как бы не так!.. Картина кончена, вставлена в золотую раму, два сторожа потащат ее на головах в академию на выставку. И вот она стоит среди «полдней» и «закатов», рядом с «девочкой с кошкой», недалеко от какого-нибудь трехсаженного «Иоанна Грозного, вонзающего посох в ногу Васьки Шибанова». Нельзя сказать, чтобы на нее не смотрели; будут смотреть и даже хвалить. Художники начнут разбирать рисунок. Рецензенты, прислушиваясь к ним, будут чиркать карандашиками в своих записных книжках. Один г. В. С. выше заимствований; он смотрит, одобряет, превозносит, пожимает мне руку. Художественный критик Л. с яростью набросится на бедного глухаря, будет кричать: но где же тут изящное, скажите, где тут изящное? И разругает меня на все корки. Публика… Публика проходит мимо бесстрастно или с неприятной гримасой; дамы – те только скажут: «ah, comme il est laid, се глухарь» [Ах, как он уродлив, этот глухарь (фр.)], и проплывут к следующей картине, к «девочке с кошкой», смотря на которую, скажут: «очень, очень мило» или что-нибудь подобное. Солидные господа с бычьими глазами поглазеют, потупят взоры в каталог, испустят не то мычание, не то сопенье и благополучно проследуют далее. И разве только какой-нибудь юноша или молодая девушка остановятся со вниманием и прочтут в измученных глазах, страдальчески смотрящих с полотна, вопль, вложенный мною в них…
Ну, а дальше? Картина выставлена, куплена и увезена. Что ж будет со мною? То, что я пережил в последние дни, погибнет ли бесследно? Кончится ли все только одним волнением, после которого наступит отдых с исканием невинных сюжетов?.. Невинные сюжеты! Вдруг вспомнилось мне, как один знакомый хранитель галереи, составляя каталог, кричал писцу:
– Мартынов, пиши! Л 112. Первая любовная сцена: девушка срывает розу.
– Мартинов, еще пиши! Л 113. Вторая любовная сцена: девушка нюхает розу.
Буду ли я по-прежнему нюхать розу? Или сойду с рельсов?
Рябинин почти кончил своего «Глухаря» и сегодня позвал меня посмотреть. Я шел к нему с предвзятым мнением и, нужно сказать, должен был изменить его. Очень сильное впечатление. Рисунок прекрасный. Лепка рельефная. Лучше всего это фантастическое и в то же время высоко истинное освещение. Картина, без сомнения, была бы с достоинствами, если бы только не этот странный и дикий сюжет. Л. совершенно согласен со мною, и на будущей неделе в газете появится его статья. Посмотрим, что скажет тогда Рябинин. Л – у, конечно, будет трудно разобрать его картину со стороны техники, но он сумеет коснуться ее значения как произведения искусства, которое не терпит, чтобы его низводили до служения каким-то низким и туманным идеям.
Сегодня Л. был у меня. Очень хвалил. Сделал несколько замечаний относительно разных мелочей, но в общем очень хвалил. Если бы профессора взглянули на мою картину его глазами! Неужели я не получу, наконец, того, к чему стремится каждый ученик академии, – золотой медали? Медаль, четыре года жизни за границей, да еще на казенный счет, впереди – профессура… Нет, я не ошибся, бросив эту печальную будничную работу, грязную работу, где на каждом шагу натыкаешься на какого-нибудь рябининского глухаря.
Картина продана и увезена в Москву. Я получил за нее деньги и, по требованию товарищей, должен был устроить им увеселение в «Вене». Не знаю, с каких пор это повелось, но почти все пирушки молодых художников происходят в угольном кабинете этой гостиницы. Кабинет этот – большая высокая комната с люстрой, с бронзовыми канделябрами, с коврами и мебелью, почерневшими от времени и табачного дыма, с роялем, много потрудившимся на своем веку под разгулявшимися пальцами импровизированных пианистов; одно только огромное зеркало ново, потому что оно переменяется дважды или трижды в год, всякий раз, как вместо художников в угольном кабинете кутят купчики.
Собралась целая куча народа: жанристы, пейзажисты и скульпторы, два рецензента из каких-то маленьких газет, несколько посторонних лиц. Начали пить и разговаривать. Через полчаса все уже говорили разом, потому что все были навеселе. И я тоже. Помню, что меня качали и я говорил речь. Потом целовался с рецензентом и пил с ним брудершафт. Пили, говорили и целовались много и разошлись по домам в четыре часа утра. Кажется, двое расположились на ночлег в том же угОльном номере гостиницы «Вена».
Я едва добрался домой и нераздетый бросился на постель, причем испытал что-то вроде качки на корабле: казалось, что комната качается и кружится вместе с постелью и со мною. Это продолжалось минуты две; потом я уснул.
Уснул, спал и проснулся очень поздно. Голова болит; в тело точно свинцу налили. Я долго не могу раскрыть глаз, а когда раскрываю их, то вижу мольберт – пустой, без картины. Он напоминает мне о пережитых днях, и вот все снова, сначала… Ах боже мой, да надо же это кончить!
Голова болит больше и больше, туман наплывает на меня. Я засыпаю, просыпаюсь и снова засыпаю. И я не знаю, мертвая ли тишина вокруг меня или оглушительный шум, хаос звуков, необыкновенный, страшный для уха. Может быть, это и тишина, но в ней что-то звонит и стучит, вертится и летает. Точно огромный тысячесильный насос, выкачивающий воду из бездонной пропасти, качается и шумит, и слышатся глухие раскаты падающей воды и удары машины. И над всем этим одна нота, бесконечная, тянущаяся, томящая. И мне хочется открыть глаза, встать, подойти к окну, раскрыть его, услышать живые звуки, человеческий голос, стук дрожек, собачий лай и избавиться от этого вечного гама. Но сил нет. Я вчера был пьян. И я должен лежать и слушать, слушать без конца.
И я просыпаюсь и снова засыпаю. Снова стучит и гремит где-то резче, ближе и определеннее. Удары приближаются и бьют вместе с моим пульсом. Во мне они, в моей голове, или вне меня? Звонко, резко, четко… раз-два, раз-два… Бьет но металлу и еще по чему-то. Я слышу ясно удары по чугуну; чугун гудит и дрожит. Молот сначала тупо звякает, как будто падает в вязкую массу, а потом бьет звонче и звонче, и, наконец, как колокол, гудит огромный котел. Потом остановка, потом скова тихо; громче и громче, и опять нестерпимый, оглушительный звон. Да, это так: сначала бьют по вязкому, раскаленному железу, а потом оно застывает. И котел гудит, когда головка заклепки уже затвердела. Понял. Но те, другие звуки… Что это такое? Я стараюсь понять, что это такое, но дымка застилает мне мозг. Кажется, что так легко при-, помнить, так и вертится в голове, мучительно близко вертится, а что именно – не знаю. Никак не схватить… Пусть стучит, оставим это. Я знаю, но только не помню.
И шум увеличивается и уменьшается, то разрастаясь до мучительно чудовищных размеров, то будто бы совсем исчезая. И кажется мне, что не он исчезает, а я сам в это время исчезаю куда-то, не слышу ничего, не могу шевельнуть пальцем, поднять веки, крикнуть. Оцепенение держит меня, и ужас охватывает меня, и я просыпаюсь весь в жару. Просыпаюсь не совсем, а в какой-то другой сон. Чудится мне, что я опять на заводе, только не на том, где был с Дедовым. Этот гораздо громаднее и мрачнее. Со всех сторон гигантские печи чудной, невиданной формы. Снопами вылетает из них пламя и коптит крышу и стены здания, уже давно черные, как уголь. Машины качаются и визжат, и я едва прохожу между вертящимися колесами и бегущими и дрожащими ремнями; нигде ни души. Где-то стук и грохот: там-то идет работа. Там неистовый крик и неистовые удары; мне страшно идти туда, но меня подхватывает и несет, и удары все громче, и крики страшнее. И вот все сливается в рев, и я вижу… Вижу: странное, безобразное существо корчится на земле от ударов, сыплющихся на него со всех сторон. Целая толпа бьет, кто чем попало. Тут все мои знакомые с остервенелыми лицами колотят молотами, ломами, палками, кулаками это существо, которому я не прибрал названия. Я знаю, что это – все он же… Я кидаюсь вперед, хочу крикнуть: «перестаньте! за что?» – и вдруг вижу бледное, искаженное, необыкновенно страшное лицо, страшное потому, что это – мое собственное лицо. Я вижу, как я сам, другой я сам, замахивается молотом, чтобы нанести неистовый удар.
Тогда молот опустился на мой череп. Все исчезло; некоторое время я сознавал еще мрак, тишину, пустоту и неподвижность, а скоро и сам исчез куда-то…
Рябинин лежал в совершенном беспамятстве до самого вечера. Наконец хозяйка-чухонка, вспомнив, что жилец сегодня не выходил из комнаты, догадалась войти к нему, и, увидев бедного юношу, разметавшегося в сильнейшем жару и бормотавшего всякую чепуху, испугалась, испустила какое-то восклицание на своем непонятном диалекте и послала девочку за доктором. Доктор приехал, посмотрел, пощупал, послушал, помычал, присел к столу и, прописав рецепт, уехал, а Рябинин продолжал бредить и метаться.
Бедняга Рябинин заболел после вчерашнего кутежа. Я заходил к нему и застал его лежащим без памяти. Хозяйка ухаживает за ним. Я должен был дать ей денег, потому что в столе у Рябинина не оказалось ни копейки; не знаю, стащила ли все проклятая баба или, может быть, все осталось в «Вене». Правда, кутнули вчера порядочно; было очень весело; мы с Рябининым пили брудершафт. Я пил также с Л. Прекрасная душа этот Л. и как понимает искусство! В своей последней статье он так тонко понял, что я хотел сказать своей картиной, как никто, за что я ему глубоко благодарен. Нужно бы написать маленькую вещицу, так, что-нибудь а lа Клевер, и подарить ему. Да, кстати, его зовут Александр; не завтра ли его именины?
Однако бедному Рябинину может прийтись очень плохо; его большая конкурсная картина еще далеко не кончена, а срок уже не за горами. Если он проболеет с месяц, то не получит медали. Тогда – прощай заграница! Я очень рад одному, что, как пейзажист, не соперничаю с ним, а его товарищи, должно быть, таки потирают руки. И то сказать: одним местом больше.
А Рябинина нельзя бросить на произвол судьбы; нужно свезти его в больницу.
Сегодня, очнувшись после многих дней беспамятства, я долго соображал, где я. Сначала даже не мог понять, что этот длинный белый сверток, лежащий перед моими глазами, – мое собственное тело, обернутое одеялом. С большим трудом повернув голову направо и налево, отчего у меня зашумело в ушах, я увидел слабо освещенную длинную палату с двумя рядами постелей, на которых лежали закутанные фигуры больных, какого-то рыцаря в медных доспехах, стоявшего между больших окон с опущенными белыми шторами и оказавшегося просто огромным медным умывальником, образ спасителя в углу с слабо теплившейся лампадкою, две колоссальные кафельные печи. Услышал я тихое, прерывистое дыхание соседа, клокотавшие вздохи больного, лежавшего где-то подальше, еще чье-то мирное сопенье и богатырский храп сторожа, вероятно приставленного дежурить у постели опасного больного, который, может быть, жив, а может быть, уже и умер и лежит здесь так же, как и мы, живые. Мы, живые… «Жив», – подумал я и даже прошептал это слово. И вдруг то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывал с самого детства, нахлынуло на меня вместе с сознанием, что я далек от смерти, что впереди еще целая жизнь, которую я, наверно, сумею повернуть по-своему (о! наверно сумею), и я, хотя с трудом, повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей матери, когда в окно стучит ветер, и в трубе жалобно воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь сон поцелует и перекрестит, и, успокоенный, свертываешься калачиком и засыпаешь с отрадой в маленькой душе.
Всеволод Гаршин — Художники
I
Дедов
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
— Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение. И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб — все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я — еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
— Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, — сказал я. Он бросил весла.
— Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позо. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
— Сиди, братец, смирнее!
Он усмехнулся.
— Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
— Да чудно, барин!
— Чего ж тебе чудно?
— Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
— Картина и будет, друг любезный.
— На что ж она вам?
— Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
— Большие?
— Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
— Что ж, вы поэтому и образа можете?
— Могу и образа; только я пишу картины.
— Так.
Он задумался и снова спросил:
— На что ж они?
— Что такое?
— Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
II
Рябинин
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня — целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я — очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводного трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное — спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?
Вот уже четыре месяца прошло с тех пор, как я продал свою последнюю картинку, а у меня еще нет никакой мысли для новой. Если бы выплыло что-нибудь в голове, хорошо было бы… Несколько времени полного забвения: ушел бы в картину, как в монастырь, думал бы только о ней одной. Вопросы: куда? зачем? во время работы исчезают; в голове одна мысль, одна цель, и приведение ее в исполнение доставляет наслаждение. Картина — мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь. Здесь исчезает житейская нравственность: ты создаешь себе новую в своем новом мире и в нем чувствуешь свою правоту, достоинство или ничтожество и ложь по-своему, независимо от жизни.
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто бы где-нибудь в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься в другой мир сна, в котором живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне.
— Что вы не работаете, Рябинин? — громко спросил меня сосед.
Я так задумался, что вздрогнул, когда услыхал этот вопрос. Рука с палитрой опустилась; пола сюртука попала в краски и вся вымазалась; кисти лежали на полу. Я взглянул на этюд; он был кончен, и хорошо кончен: Тарас стоял на полотне, как живой.
— Я кончил, — ответил я соседу.
Кончился и класс. Натурщик сошел с ящика и одевался; все, шумя, собирали свои принадлежности. Поднялся говор. Подошли ко мне, похвалили.
— Медаль, медаль… Лучший этюд, — говорили некоторые. Другие молчали: художники не любят хвалить друг друга.
III
Дедов
Кажется мне, я пользуюсь между моими товарищами-учениками уважением. Конечно, не без того, чтобы на это не оказывал влияния мой, сравнительно с ними, солидный возраст: во всей академии один только Вольский старше меня. Да, искусство обладает удивительной притягательной силой! Этот Вольский — отставной офицер, господин лет сорока пяти, с совершенно седою головой; поступить в таких летах в академию, снова начать учиться — разве это не подвиг? Но он упорно работает: летом с утра до вечера пишет этюды во всякую погоду, с каким-то самоотвержением; зимою, когда светло, — постоянно пишет, а вечером рисует. В два года он сделал большие успехи, несмотря на то, что судьба не наградила его особенно большим талантом.
Вот Рябинин — другое дело: чертовски талантливая натура, но зато лентяй ужасный. Я не думаю, чтобы из него вышло что-нибудь серьезное, хотя все молодые художники — его поклонники. Особенно мне кажется странным его пристрастие к так называемым реальным сюжетам: пишет лапти, онучи и полушубки, как будто бы мы не довольно насмотрелись на них в натуре. А что главное, он почти не работает. Иногда засядет и в месяц окончит картинку, о которой все кричат, как о чуде, находя, впрочем, что техника оставляет желать лучшего (по-моему, техника у него очень и очень слаба), а потом бросит писать даже этюды, ходит мрачный и ни с кем не заговаривает, даже со мной, хотя, кажется, от меня он удаляется меньше, чем от других товарищей. Странный юноша! Удивительными мне кажутся эти люди, не могущие найти полного удовлетворения в искусстве. Не могут они понять, что ничто так не возвышает человека, как творчество.
Вчера я кончил картину, выставил, и сегодня уже спрашивали о цене. Дешевле 300 не отдам. Давали уже 250. Я такого мнения, что никогда не следует отступать от раз назначенной цены. Это доставляет уважение. А теперь тем более не уступлю, что картина наверно продастся; сюжет — из ходких и симпатичный: зима, закат; черные стволы на первом плане резко выделяются на красном зареве. Так пишет К., и как они идут у него! В одну эту зиму, говорят, до двадцати тысяч заработал. Недурно! Жить можно. Не понимаю, как это ухитряются бедствовать некоторые художники. Вот у К. ни один холстик даром не пропадает: все продается. Нужно только прямее относиться к делу: пока ты пишешь картину — ты художник, творец; написана она — ты торгаш; и чем ловче ты будешь вести дело, тем лучше. Публика часто тоже норовит надуть нашего брата.
IV
Рябинин
Я живу в Пятнадцатой линии на Среднем проспекте и четыре раза в день прохожу по набережной, где пристают иностранные пароходы. Я люблю это место за его пестроту, оживление, толкотню и шум и за то, что оно дало мне много материала. Здесь, смотря на поденщиков, таскающих кули, вертящих ворота и лебедки, возящих тележки со всякой кладью, я научился рисовать трудящегося человека.
Я шел домой с Дедовым, пейзажистом… Добрый и невинный, как сам пейзаж, человек и страстно влюблен в свое искусство. Вот для него так уж нет никаких сомнений; пишет, что видит: увидит реку — и пишет реку, увидит болото с осокою — и пишет болото с осокою. Зачем ему эта река и это болото? — он никогда не задумывается. Он, кажется, образованный человек; по крайней мере кончил курс инженером. Службу бросил, благо явилось какое-то наследство, дающее ему возможность существовать без труда. Теперь он пишет и пишет: летом сидит с утра до вечера на поле или в лесу за этюдами, зимой без устали компонует закаты, восходы, полдни, начала и концы дождя, зимы, весны и прочее. Инженерство свое забыл и не жалеет об этом. Только когда мы проходим мимо пристани, он часто объясняет мне значение огромных чугунных и стальных масс: частей машин, котлов и разных разностей, выгруженных с парохода на берег.
— Посмотрите, какой котлище притащили, — сказал он мне вчера, ударив тростью в звонкий котел.
— Неужели у нас не умеют их делать? — спросил я.
— Делают и у нас, да мало, не хватает. Видите, какую кучу привезли. И скверная работа; придется здесь чинить: видите, шов расходится? Вот тут тоже заклепки расшатались. Знаете ли, как эта штука делается? Это, я вам скажу, адская работа. Человек садится в котел и держит заклепку изнутри клещами, что есть силы напирая на них грудью, а снаружи мастер колотит по заклепке молотом и выделывает вот такую шляпку.
Он показал мне на длинный ряд выпуклых металлических кружков, идущий по шву котла.
— Дедов, ведь это все равно, что по груди бить!
— Все равно. Я раз попробовал было забраться в котел, так после четырех заклепок еле выбрался. Совсем разбило грудь. А эти как-то ухитряются привыкать. Правда, и мрут они, как мухи: год-два вынесет, а потом если и жив, то редко куда-нибудь годен. Извольте-ка целый день выносить грудью удары здоровенного молота, да еще в котле, в духоте, согнувшись в три погибели. Зимой железо мерзнет, холод, а он сидит или лежит на железе. Вон в том котле — видите, красный, узкий — так и сидеть нельзя: лежи на боку да подставляй грудь. Трудная работа этим глухарям.
— Глухарям?
— Ну да, рабочие их так прозвали. От этого трезвона они часто глохнут. И вы думаете, много они получают за такую каторжную работу? Гроши! Потому что тут ни навыка, ни искусства не требуется, а только мясо… Сколько тяжелых впечатлений на всех этих заводах, Рябинин, если бы вы знали! Я так рад, что разделался с ними навсегда. Просто жить тяжело было сначала, смотря на эти страдания… То ли дело с природою. Она не обижает, да и ее не нужно обижать, чтобы эксплуатировать ее, как мы, художники… Поглядите-ка, поглядите, каков сероватый тон! — вдруг перебил он сам себя, показывая на уголок неба: — пониже, вон там, под облачком… прелесть! С зеленоватым оттенком. Ведь вот напиши так, ну точно так — не поверят! А ведь недурно, а?
Я выразил свое одобрение, хотя, по правде сказать, не видел никакой прелести в грязно-зеленом клочке петербургского неба, и перебил Дедова, начавшего восхищаться еще каким-то «тонком» около другого облачка.
— Скажите мне, где можно посмотреть такого глухаря?
— Поедемте вместе на завод; я вам покажу всякую штуку. Если хотите, даже завтра! Да уж не вздумалось ли вам писать этого глухаря? Бросьте, не стоит. Неужели нет ничего повеселее? А на завод, если хотите, хоть завтра.
Сегодня мы поехали на завод и осмотрели все. Видели и глухаря. Он сидел, согнувшись в комок, в углу котла и подставлял свою грудь под удары молота. Я смотрел на него полчаса; в эти полчаса молот поднялся и опустился сотни раз. Глухарь корчился. Я его напишу.
V
Дедов
Рябинин выдумал такую глупость, что я не знаю, что о нем и думать. Третьего дня я возил его на металлический завод; мы провели там целый день, осмотрели все, причем я объяснял ему всякие производства (к удивлению моему, я забыл очень немногое из своей профессии); наконец я привел его в котельное отделение. Там в это время работали над огромнейшим котлом. Рябинин влез в котел и полчаса смотрел, как работник держит заклепки клещами. Вылез оттуда бледный и расстроенный; всю дорогу назад молчал. А сегодня объявляет мне, что уже начал писать этого рабочего-глухаря. Что за идея! Что за поэзия в грязи! Здесь я могу сказать, никого и ничего не стесняясь, то, чего, конечно, не сказал бы при всех: по-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве — чистое уродство. Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? Написаны они прекрасно, нет спора; но ведь и только.
Где здесь красота, гармония, изящное? А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство? То ли дело у меня! Еще несколько дней работы, и будет кончено мое тихое «Майское утро». Чуть колышется вода в пруде, ивы склонили на него свои ветви; восток загорается; мелкие перистые облачка окрасились в розовый цвет. Женская фигурка идет с крутого берега с ведром за водой, спугивая стаю уток. Вот и все; кажется, просто, а между тем я ясно чувствую, что поэзии в картине вышло пропасть. Вот это — искусство! Оно настраивает человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчает душу. А рябининский «Глухарь» ни на кого не подействует уже потому, что всякий постарается поскорей убежать от него, чтобы только не мозолить себе глаза этими безобразными тряпками и этой грязной рожей. Странное дело! Ведь вот в музыке не допускаются режущие ухо, неприятные созвучия; отчего ж у нас, в живописи, можно воспроизводить положительно безобразные, отталкивающие образы? Нужно поговорить об этом с Л., он напишет статейку и кстати прокатит Рябинина за его картину. И стоит.
VI
Рябинин
Уже две недели, как я перестал ходить в академию: сижу дома и пищу. Работа совершенно измучила меня, хотя идет успешно. Следовало бы сказать не хотя, а тем более, что идет успешно. Чем ближе она подвигается к концу, тем все страшнее и страшнее кажется мне то, что я написал. И кажется мне еще, что это — моя последняя картина.
Вот он сидит передо мною в темном углу котла, скорчившийся в три погибели, одетый в лохмотья, задыхающийся от усталости человек. Его совсем не было бы видно, если бы не свет, проходящий сквозь круглые дыры, просверленные для заклепок. Кружки этого света пестрят его одежду и лицо, светятся золотыми пятнами на его лохмотьях, на всклоченной и закопченной бороде и волосах, на багрово-красном лице, по которому струится пот, смешанный с грязью, на жилистых надорванных руках и на измученной широкой и впалой груди. Постоянно повторяющийся страшный удар обрушивается на котел и заставляет несчастного глухаря напрягать все свои силы, чтобы удержаться в своей невероятной позе. Насколько можно было выразить это напряженное усилие, я выразил.
Иногда я кладу палитру и кисти и усаживаюсь подальше от картины, прямо против нее. Я доволен ею; ничто мне так не удавалось, как эта ужасная вещь. Беда только в том, что это довольство не ласкает меня, а мучит. Это — не написанная картина, это — созревшая болезнь. Чем она разрешится, я не знаю, но чувствую, что после этой картины мне нечего уже будет писать. Птицеловы, рыболовы, охотники со всякими экспрессиями и типичнейшими физиономиями, вся эта «богатая область жанра» — на что мне теперь она? Я ничем уже не подействую так, как этим глухарем, если только подействую…
Сделал опыт: позвал Дедова и показал ему картину. Он сказал только: «ну, батенька», и развел руками. Уселся, смотрел полчаса, потом молча простился и ушел. Кажется, подействовало… Но ведь он все-таки — художник.
И я сижу перед своей картиной, и на меня она действует. Смотришь и не можешь оторваться, чувствуешь за эту измученную фигуру. Иногда мне даже слышатся удары молота… Я от него сойду с ума. Нужно его завесить.
Полотно покрыло мольберт с картиной, а я все сижу перед ним, думая все о том же неопределенном и страшном, что так мучит меня. Солнце заходит и бросает косую желтую полосу света сквозь пыльные стекла на мольберт, завешенный холстом. Точно человеческая фигура. Точно Дух Земли в «Фаусте», как его изображают немецкие актеры.
…Wer ruft mich?
Кто позвал тебя? Я, я сам создал тебя здесь. Я вызвал тебя, только не из какой-нибудь «сферы», а из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силою моей власти прикованный к полотну, смотри с него на эти фраки и трэны, крикни им: я — язва растущая! Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое…
Да, как бы не так!.. Картина кончена, вставлена в золотую раму, два сторожа потащат ее на головах в академию на выставку. И вот она стоит среди «полдней» и «закатов», рядом с «девочкой с кошкой», недалеко от какого-нибудь трехсаженного «Иоанна Грозного, вонзающего посох в ногу Васьки Шибанова». Нельзя сказать, чтобы на нее не смотрели; будут смотреть и даже хвалить. Художники начнут разбирать рисунок. Рецензенты, прислушиваясь к ним, будут чиркать карандашиками в своих записных книжках. Один г. В. С. выше заимствований; он смотрит, одобряет, превозносит, пожимает мне руку. Художественный критик Л. с яростью набросится на бедного глухаря, будет кричать: но где же тут изящное, скажите, где тут изящное? И разругает меня на все корки. Публика… Публика проходит мимо бесстрастно или с неприятной гримасой; дамы — те только скажут: «ah, comme il est laid, се глухарь», и проплывут к следующей картине, к «девочке с кошкой», смотря на которую, скажут: «очень, очень мило» или что-нибудь подобное. Солидные господа с бычьими глазами поглазеют, потупят взоры в каталог, испустят не то мычание, не то сопенье и благополучно проследуют далее. И разве только какой-нибудь юноша или молодая девушка остановятся со вниманием и прочтут в измученных глазах, страдальчески смотрящих с полотна, вопль, вложенный мною в них…
Ну, а дальше? Картина выставлена, куплена и увезена. Что ж будет со мною? То, что я пережил в последние дни, погибнет ли бесследно? Кончится ли все только одним волнением, после которого наступит отдых с исканием невинных сюжетов?.. Невинные сюжеты! Вдруг вспомнилось мне, как один знакомый хранитель галереи, составляя каталог, кричал писцу:
— Мартынов, пиши! № 112. Первая любовная сцена: девушка срывает розу.
— Мартинов, еще пиши! № 113. Вторая любовная сцена: девушка нюхает розу.
Буду ли я по-прежнему нюхать розу? Или сойду с рельсов?
VII
Дедов
Рябинин почти кончил своего «Глухаря» и сегодня позвал меня посмотреть. Я шел к нему с предвзятым мнением и, нужно сказать, должен был изменить его. Очень сильное впечатление. Рисунок прекрасный. Лепка рельефная. Лучше всего это фантастическое и в то же время высоко истинное освещение. Картина, без сомнения, была бы с достоинствами, если бы только не этот странный и дикий сюжет. Л. совершенно согласен со мною, и на будущей неделе в газете появится его статья. Посмотрим, что скажет тогда Рябинин. Л — у, конечно, будет трудно разобрать его картину со стороны техники, но он сумеет коснуться ее значения как произведения искусства, которое не терпит, чтобы его низводили до служения каким-то низким и туманным идеям.
Сегодня Л. был у меня. Очень хвалил. Сделал несколько замечаний относительно разных мелочей, но в общем очень хвалил. Если бы профессора взглянули на мою картину его глазами! Неужели я не получу, наконец, того, к чему стремится каждый ученик академии, — золотой медали? Медаль, четыре года жизни за границей, да еще на казенный счет, впереди — профессура… Нет, я не ошибся, бросив эту печальную будничную работу, грязную работу, где на каждом шагу натыкаешься на какого-нибудь рябининского глухаря.
VIII
Рябинин
Картина продана и увезена в Москву. Я получил за нее деньги и, по требованию товарищей, должен был устроить им увеселение в «Вене». Не знаю, с каких пор это повелось, но почти все пирушки молодых художников происходят в угольном кабинете этой гостиницы. Кабинет этот — большая высокая комната с люстрой, с бронзовыми канделябрами, с коврами и мебелью, почерневшими от времени и табачного дыма, с роялем, много потрудившимся на своем веку под разгулявшимися пальцами импровизированных пианистов; одно только огромное зеркало ново, потому что оно переменяется дважды или трижды в год, всякий раз, как вместо художников в угольном кабинете кутят купчики.
Собралась целая куча народа: жанристы, пейзажисты и скульпторы, два рецензента из каких-то маленьких газет, несколько посторонних лиц. Начали пить и разговаривать. Через полчаса все уже говорили разом, потому что все были навеселе. И я тоже. Помню, что меня качали и я говорил речь. Потом целовался с рецензентом и пил с ним брудершафт. Пили, говорили и целовались много и разошлись по домам в четыре часа утра. Кажется, двое расположились на ночлег в том же угОльном номере гостиницы «Вена».
Я едва добрался домой и нераздетый бросился на постель, причем испытал что-то вроде качки на корабле: казалось, что комната качается и кружится вместе с постелью и со мною. Это продолжалось минуты две; потом я уснул.
Уснул, спал и проснулся очень поздно. Голова болит; в тело точно свинцу налили. Я долго не могу раскрыть глаз, а когда раскрываю их, то вижу мольберт — пустой, без картины. Он напоминает мне о пережитых днях, и вот все снова, сначала… Ах боже мой, да надо же это кончить!
Голова болит больше и больше, туман наплывает на меня. Я засыпаю, просыпаюсь и снова засыпаю. И я не знаю, мертвая ли тишина вокруг меня или оглушительный шум, хаос звуков, необыкновенный, страшный для уха. Может быть, это и тишина, но в ней что-то звонит и стучит, вертится и летает. Точно огромный тысячесильный насос, выкачивающий воду из бездонной пропасти, качается и шумит, и слышатся глухие раскаты падающей воды и удары машины. И над всем этим одна нота, бесконечная, тянущаяся, томящая. И мне хочется открыть глаза, встать, подойти к окну, раскрыть его, услышать живые звуки, человеческий голос, стук дрожек, собачий лай и избавиться от этого вечного гама. Но сил нет. Я вчера был пьян. И я должен лежать и слушать, слушать без конца.
И я просыпаюсь и снова засыпаю. Снова стучит и гремит где-то резче, ближе и определеннее. Удары приближаются и бьют вместе с моим пульсом. Во мне они, в моей голове, или вне меня? Звонко, резко, четко… раз-два, раз-два… Бьет но металлу и еще по чему-то. Я слышу ясно удары по чугуну; чугун гудит и дрожит. Молот сначала тупо звякает, как будто падает в вязкую массу, а потом бьет звонче и звонче, и, наконец, как колокол, гудит огромный котел. Потом остановка, потом скова тихо; громче и громче, и опять нестерпимый, оглушительный звон. Да, это так: сначала бьют по вязкому, раскаленному железу, а потом оно застывает. И котел гудит, когда головка заклепки уже затвердела. Понял. Но те, другие звуки… Что это такое? Я стараюсь понять, что это такое, но дымка застилает мне мозг. Кажется, что так легко при-, помнить, так и вертится в голове, мучительно близко вертится, а что именно — не знаю. Никак не схватить… Пусть стучит, оставим это. Я знаю, но только не помню.
И шум увеличивается и уменьшается, то разрастаясь до мучительно чудовищных размеров, то будто бы совсем исчезая. И кажется мне, что не он исчезает, а я сам в это время исчезаю куда-то, не слышу ничего, не могу шевельнуть пальцем, поднять веки, крикнуть. Оцепенение держит меня, и ужас охватывает меня, и я просыпаюсь весь в жару. Просыпаюсь не совсем, а в какой-то другой сон. Чудится мне, что я опять на заводе, только не на том, где был с Дедовым. Этот гораздо громаднее и мрачнее. Со всех сторон гигантские печи чудной, невиданной формы. Снопами вылетает из них пламя и коптит крышу и стены здания, уже давно черные, как уголь. Машины качаются и визжат, и я едва прохожу между вертящимися колесами и бегущими и дрожащими ремнями; нигде ни души. Где-то стук и грохот: там-то идет работа. Там неистовый крик и неистовые удары; мне страшно идти туда, но меня подхватывает и несет, и удары все громче, и крики страшнее. И вот все сливается в рев, и я вижу… Вижу: странное, безобразное существо корчится на земле от ударов, сыплющихся на него со всех сторон. Целая толпа бьет, кто чем попало. Тут все мои знакомые с остервенелыми лицами колотят молотами, ломами, палками, кулаками это существо, которому я не прибрал названия. Я знаю, что это — все он же… Я кидаюсь вперед, хочу крикнуть: «перестаньте! за что?» — и вдруг вижу бледное, искаженное, необыкновенно страшное лицо, страшное потому, что это — мое собственное лицо. Я вижу, как я сам, другой я сам, замахивается молотом, чтобы нанести неистовый удар.
Тогда молот опустился на мой череп. Все исчезло; некоторое время я сознавал еще мрак, тишину, пустоту и неподвижность, а скоро и сам исчез куда-то…
Рябинин лежал в совершенном беспамятстве до самого вечера. Наконец хозяйка-чухонка, вспомнив, что жилец сегодня не выходил из комнаты, догадалась войти к нему, и, увидев бедного юношу, разметавшегося в сильнейшем жару и бормотавшего всякую чепуху, испугалась, испустила какое-то восклицание на своем непонятном диалекте и послала девочку за доктором. Доктор приехал, посмотрел, пощупал, послушал, помычал, присел к столу и, прописав рецепт, уехал, а Рябинин продолжал бредить и метаться.
IX
Дедов
Бедняга Рябинин заболел после вчерашнего кутежа. Я заходил к нему и застал его лежащим без памяти. Хозяйка ухаживает за ним. Я должен был дать ей денег, потому что в столе у Рябинина не оказалось ни копейки; не знаю, стащила ли все проклятая баба или, может быть, все осталось в «Вене». Правда, кутнули вчера порядочно; было очень весело; мы с Рябининым пили брудершафт. Я пил также с Л. Прекрасная душа этот Л. и как понимает искусство! В своей последней статье он так тонко понял, что я хотел сказать своей картиной, как никто, за что я ему глубоко благодарен. Нужно бы написать маленькую вещицу, так, что-нибудь а lа Клевер, и подарить ему. Да, кстати, его зовут Александр; не завтра ли его именины?
Однако бедному Рябинину может прийтись очень плохо; его большая конкурсная картина еще далеко не кончена, а срок уже не за горами. Если он проболеет с месяц, то не получит медали. Тогда — прощай заграница! Я очень рад одному, что, как пейзажист, не соперничаю с ним, а его товарищи, должно быть, таки потирают руки. И то сказать: одним местом больше.
А Рябинина нельзя бросить на произвол судьбы; нужно свезти его в больницу.
X
Рябинин
Сегодня, очнувшись после многих дней беспамятства, я долго соображал, где я. Сначала даже не мог понять, что этот длинный белый сверток, лежащий перед моими глазами, — мое собственное тело, обернутое одеялом. С большим трудом повернув голову направо и налево, отчего у меня зашумело в ушах, я увидел слабо освещенную длинную палату с двумя рядами постелей, на которых лежали закутанные фигуры больных, какого-то рыцаря в медных доспехах, стоявшего между больших окон с опущенными белыми шторами и оказавшегося просто огромным медным умывальником, образ спасителя в углу с слабо теплившейся лампадкою, две колоссальные кафельные печи. Услышал я тихое, прерывистое дыхание соседа, клокотавшие вздохи больного, лежавшего где-то подальше, еще чье-то мирное сопенье и богатырский храп сторожа, вероятно приставленного дежурить у постели опасного больного, который, может быть, жив, а может быть, уже и умер и лежит здесь так же, как и мы, живые.
Мы, живые… «Жив», — подумал я и даже прошептал это слово. И вдруг то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывал с самого детства, нахлынуло на меня вместе с сознанием, что я далек от смерти, что впереди еще целая жизнь, которую я, наверно, сумею повернуть по-своему (о! наверно сумею), и я, хотя с трудом, повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей матери, когда в окно стучит ветер, и в трубе жалобно воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь сон поцелует и перекрестит, и, успокоенный, свертываешься калачиком и засыпаешь с отрадой в маленькой душе.
Боже мой, как я ослабел! Сегодня попробовал встать и пройти от своей кровати к кровати моего соседа напротив, какого-то студента, выздоравливающего от горячки, и едва не свалился на полдороге. Но голова поправляется скорее тела. Когда я очнулся, я почти ничего не помнил, и приходилось с трудом вспоминать даже имена близких знакомых. Теперь все вернулось, но не как прошлая действительность, а как сон. Теперь он меня не мучает, нет. Старое прошло безвозвратно.
Дедов сегодня притащил мне целый ворох газет, в которых расхваливаются мой «Глухарь» и его «Утро». Один только Л. не похвалил меня. Впрочем, теперь это все равно. Это так далеко, далеко от меня. За Дедова я очень рад; он получил большую золотую медаль и скоро уезжает за границу. Доволен и счастлив невыразимо; лицо сияет, как масленый блин. Он спросил меня: намерен ли я конкурировать в будущем году, после того как теперь мне помешала болезнь? Нужно было видеть, как он вытаращил глаза, когда я сказал ему «нет».
— Серьезно?
— Совершенно серьезно, — ответил я.
— Что же вы будете делать?
— А вот посмотрю.
Он ушел от меня в совершенном недоумении.
XI
Дедов
Эти две недели я прожил в тумане, волнении, нетерпении и успокоился только сейчас, сидя в вагоне Варшавской железной дороги. Я сам себе не верю: я — пенсионер академии, художник, едущий на четыре года за границу совершенствоваться в искусстве. Vivat Academia!
Но Рябинин, Рябинин! Сегодня я виделся с ним на улице, усаживаясь в карету, чтобы ехать на вокзал. «Поздравляю, говорит, и меня тоже поздравьте».
— С чем это?
— Сейчас только выдержал экзамен в учительскую семинарию.
В учительскую семинарию!! Художник, талант! Да он пропадет, погибнет в деревне. Ну, не сумасшедший ли это человек?
На этот раз Дедов был прав: Рябинин действительно не преуспел. Но об этом — когда-нибудь после.
1879 год
Повествование ведётся поочерёдно от имени двух художников — Дедова и Рябинина, контрастно противопоставленных друг другу.
Дедов, молодой инженер, получив небольшое наследство, оставляет службу, чтобы целиком посвятить себя живописи.
Он упорно работает, пишет и пишет пейзажи и совершенно счастлив, если ему удаётся запечатлеть на картине эффектную игру света. Кому и зачем будет нужен написанный им пейзаж — такого вопроса он себе не задаёт.
Товарищ Дедова по Петербургской академии художеств Рябинин, напротив, все время мучается вопросом, нужна ли кому-нибудь его живопись, да и вообще — искусство?
Дедов и Рябинин часто возвращаются вместе после занятий в академии. Путь их лежит мимо пристани, загромождённой частями различных металлических конструкций и механизмов, и Дедов часто объясняет товарищу их назначение. Как-то он обращает внимание Рябинина на огромный котёл с разошедшимся швом. Заходит разговор о том, как его чинить. Дедов объясняет, как делаются заклёпки: человек садится в котёл и держит заклёпку изнутри клещами, напирая на них грудью, а снаружи что есть силы мастер колотит по заклёпке молотом. «Ведь это все равно что по груди бить», — волнуется Рябинин. «Все равно», — соглашается Дедов, объясняя, что рабочие эти быстро глохнут (за что и прозваны глухарями), долго не живут и получают гроши, потому что для этой работы «ни навыка, ни искусства не требуется».
Рябинин просит Дедова показать ему такого глухаря. Дедов соглашается свести его на завод, приводит в котельное отделение, и Рябинин сам влезает в огромный котёл посмотреть, как работает глухарь. Вылезает он оттуда совершенно бледный.
Через несколько дней он решает писать глухаря. Дедов решения приятеля не одобряет — зачем умножать безобразное?
Рябинин меж тем исступлённо работает. Чем ближе к концу подвигается картина, тем страшнее кажется художнику то, что он создал. Измождённый, скорчившийся в углу котла человек болезненно действует на Рябинина. Окажет ли он такое же действие на публику? «Убей их спокойствие, как ты убил моё», — заклинает художник своё создание.
Наконец картина Рябинина выставлена и куплена. По традиции, живущей среди художников, Рябинин должен устроить пирушку для товарищей. Все поздравляют его с успехом. Кажется, впереди у него блестящее будущее. Скоро — окончание академии, он бесспорный кандидат на золотую медаль, дающую право на четырёхлетнее совершенствование за границей.
Ночью после пирушки Рябинину становится плохо. В бреду ему кажется, что он снова на том заводе, где видел глухаря, что он сам что-то вроде глухаря и все его знакомые колотят по нему молотами, палками, кулаками, так что он физически чувствует, как страшный удар обрушивается на его череп.
Рябинин теряет сознание. Лежащего без памяти, его обнаруживает квартирная хозяйка. Дедов отвозит Рябинина в больницу и навещает его. Рябинин постепенно выздоравливает. Медаль упущена — Рябинин не успел представить конкурсную работу. Дедов же свою медаль получил и искренне сочувствует Рябинину — как пейзажист, он с ним не конкурировал. На вопрос Дедова, намерен ли Рябинин участвовать в конкурсе на будущий год, Рябинин отвечает отрицательно.
Дедов уезжает за границу — совершенствоваться в живописи. Рябинин же бросает живопись и поступает в учительскую семинарию.
58.
Тема искусства в произведениях В.М.
Гаршина. Произведения Гаршина пропитаны
мрачным пессимистическим калоритом.
Именно по этой причине там ясно ощущается
желание «терзать и мучить» читателя
сложными вопросами. Все герои рассказов
Гаршина одиноки, ищут выхода из тупика,
обдумывают свою жизнь, жизнь вокруг,
думают, чем они могут помочь другим?
Восприятие мира Гаршина во многом было
субъективно, отвечало новым требованиям
исторического и литературного времени.
Тематический и жанровый диапазон
произведений Гаршина широк. Но все его
рассказы, статьи, стихотворения объединяет
пафос борьбы с социальной несправедливостью.
Особое место в творчестве писателя
занимает тема искусства и его роли в
жизни общества. В.М.Гаршин стал рьяным
посетителем собраний художников, где
шли горячие споры об искусстве и
литературе. Уже тогда писатель высказывал
вполне определенные взгляды на искусство,
которым оставался верен всю жизнь. Он
считал, что искусство не должно быть
лишь предметом развлечения и любования
кучки эстетов и знатоков. Оно должно
служить высоким идеалам добра и
справедливости. Он отвергал теорию
„искусство для искусства“ и требовал
от искусства борьбы, действенной борьбы
за лучшее будущее человечества. Интерес
к искусству не оставлял писателя всю
жизнь. Сами художники побуждали его
писать статьи об искусстве.В статьях о
художественных выставках В.Гаршин
размышляет о назначении искусства, о
его месте в обществе. Тяготел он к
живописи и в прозе — не только делая
своими героями именно художников
(“Художники”, “Надежда Николаевна”),
но и сам мастерски владея словесной
пластикой. Чистому искусству, которое
В.Гаршин почти отождествлял с
ремесленничеством, противопоставлял
более близкое ему реалистическое
искусство, болеющее за народ, искусство,
способное задевать душу, тревожить её.
Эта тема была весьма серьезно разработана
в произведениях В. Гаршина. В рассказе
„Художники“ художники Дедов и Рябинин
символизируют два направления в
искусстве. Дедов — сторонник „чистого
искусства“, влюблен в свои картины, с
наслаждением рисует бесконечные
„Закаты“, „Утра“, „Натюрморты“. Он
считает, что художник должен выискивать
в окружающей жизни красоту и гармонию
и услаждать взор знатоков. Ему кажется
странным и непонятным пристрастие
Рябинина-представителя реалистического,
общественного направления в искусстве-к
реальным сюжетам. „Зачем, — рассуждает
Дедов, — нужно писать эти лапти, онучи,
полушубки, как будто не довольно
насмотрелись на них я натуре?“ „По-моему,
— продолжает он, — вся эта мужичья полоса
в искусстве-чистое уродство. Кому нужны
эти пресловутые репинские „Бурлаки“?
Написаны они прекрасно, нет спора, но
ведь и только. Где здесь красота, гармония,
изящное? А не для воспроизведения ли
изящного в природе существует искусство?“
Шрифт:
100%
+
I
Дедов
Сегодня я чувствую себя так, как будто бы гора свалилась с моих плеч. Счастье было так неожиданно! Долой инженерские погоны, долой инструменты и сметы!
Но не стыдно ли так радоваться смерти бедной тетки только потому, что она оставила наследство, дающее мне возможность бросить службу? Правда, ведь она, умирая, просила меня отдаться вполне моему любимому занятию, и теперь я радуюсь, между прочим, и тому, что исполняю ее горячее желание. Это было вчера… Какую изумленную физиономию сделал наш шеф, когда узнал, что я бросаю службу! А когда я объяснил ему цель, с которою я делаю это, он просто разинул рот.
– Из любви к искусству?.. Мм!.. Подавайте прошение.
И не сказал больше ничего, повернулся и ушел. Но мне ничего больше и не было нужно. Я свободен, я художник! Не верх ли это счастья?
Мне захотелось уйти куда-нибудь подальше от людей и от Петербурга; я взял ялик и отправился на взморье. Вода, небо, сверкающий вдали на солнце город, синие леса, окаймляющие берега залива, верхушки мачт на кронштадтском рейде, десятки пролетавших мимо меня пароходов и скользивших парусных кораблей и лайб – все показалось мне в новом свете. Все это мое, все это в моей власти, все это я могу схватить, бросить на полотно и поставить перед изумленною силою искусства толпою. Правда, не следовало бы продавать шкуру еще не убитого медведя; ведь пока я – еще не бог знает какой великий художник…
Ялик быстро разрезал гладь воды. Яличник, рослый, здоровый и красивый парень в красной рубахе, без устали работал веслами; он то нагибался вперед, то откидывался назад, сильно подвигая лодку при каждом движении. Солнце закатывалось и так эффектно играло на его лице и на красной рубахе, что мне захотелось набросать его красками. Маленький ящик с холстиками, красками и кистями всегда при мне.
– Перестань грести, посиди минутку смирно, я тебя напишу, – сказал я.
Он бросил весла.
– Ты сядь так, будто весла заносишь.
Он взялся за весла, взмахнул ими, как птица крыльями, и так и замер в прекрасной позе. Я быстро набросал карандашом контур и принялся писать. С каким-то особенным радостным чувством я мешал краски. Я знал, что ничто не оторвет меня от них уже всю жизнь.
Яличник скоро начал уставать; его удалое выражение лица сменилось вялым и скучным. Он стал зевать и один раз даже утер рукавом лицо, для чего ему нужно было наклониться головою к веслу. Складки рубахи совсем пропали. Такая досада! Терпеть не могу, когда натура шевелится.
– Сиди, братец, смирнее!
Он усмехнулся.
– Чего ты смеешься?
Он конфузливо ухмыльнулся и сказал:
– Да чудно, барин!
– Чего ж тебе чудно?
– Да будто я редкостный какой, что меня писать. Будто картину какую.
– Картина и будет, друг любезный.
– На что ж она вам?
– Для ученья. Вот попишу, попишу маленькие, буду и большие писать.
– Большие?
– Хоть в три сажени.
Он замолчал и потом серьезно спросил:
– Что ж, вы поэтому и образа можете?
– Могу и образа; только я пишу картины.
Он задумался и снова спросил:
– На что ж они?
– Что такое?
– Картины эти…
Конечно, я не стал читать ему лекции о значении искусства, а только сказал, что за эти картины платят хорошие деньги, рублей по тысяче, по две и больше. Яличник был совершенно удовлетворен и больше не заговаривал. Этюд вышел прекрасный (очень красивы эти горячие тоны освещенного заходящим солнцем кумача), и я возвратился домой совершенно счастливым.
II
Рябинин
Передо мною стоит в натянутом положении старик Тарас, натурщик, которому профессор Н. велел положить «рука на галава», потому что это «ошен классишеский поза»; вокруг меня – целая толпа товарищей, так же, как и я, сидящих перед мольбертами с палитрами и кистями в руках. Впереди всех Дедов, хотя и пейзажист, но усердно пишет Тараса. В классе запах красок, масла, терпентина и мертвая тишина. Каждые полчаса Тарасу дается отдых; он садится на край деревянного ящика, служащего ему пьедесталом, и из «натуры» превращается в обыкновенного голого старика, разминает свои оцепеневшие от долгой неподвижности руки и ноги, обходится без помощи носового платка и прочее. Ученики теснятся около мольбертов, рассматривая работы друг друга. У моего мольберта всегда толпа; я – очень способный ученик академии и подаю огромные надежды сделаться одним из «наших корифеев», по счастливому выражению известного художественного критика г. В. С., который уже давно сказал, что «из Рябинина выйдет толк». Вот отчего все смотрят на мою работу.
Через пять минут все снова усаживаются на места, Тарас влезает на пьедестал, кладет руку на голову, и мы мажем, мажем…
И так каждый день.
Скучно, не правда ли? Да я и сам давно убедился в том, что все это очень скучно. Но как локомотиву с открытою паропроводною трубою предстоит одно из двух: катиться по рельсам до тех пор, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чудовища в груду обломков, так и мне… Я на рельсах; они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с них, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, представляется мне какой-то черной дырой, в которой ничего не разберешь. Другие говорят, что это будет художественная деятельность. Что это нечто художественное – спора нет, но что это деятельность…
Когда я хожу по выставке и смотрю на картины, что я вижу в них? Холст, на который наложены краски, расположенные таким образом, что они образуют впечатления, подобные впечатлениям от различных предметов.
Люди ходят и удивляются: как это они, краски, так хитро расположены! И больше ничего. Написаны целые книги, целые горы книг об этом предмете; многие из них я читал. Но из Тэнов, Карьеров, Куглеров и всех, писавших об искусстве, до Прудона включительно, не явствует ничего. Они все толкуют о том, какое значение имеет искусство, а в моей голове при чтении их непременно шевелится мысль: если оно имеет его. Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Зачем верить? Верить-то мне нужно, необходимо нужно, но как
поверить? Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня. Унесет вместе с волнением, с бессонными ночами, с огорчениями и радостями, с обольщениями и разочарованиями. И снова ходишь одинокий среди толпы. Машинально рисуешь натурщика вечером, машинально пишешь его утром, возбуждая удивление профессоров и товарищей быстрыми успехами. Зачем делаешь все это, куда идешь?