Цитаты из русской классики со словом «кашевар»
В тюрьме каждый день работают кашевары, хлебопеки, портные, сапожники, водоносы, поломойки, дневальные, скотники и т. п.
Кашевары варили в каждом курене кашу в огромных медных казанах.
Кашевары, вырыв яму и притащив с разных дворов плохо лежавшие чурки, уже варили кашу.
Булькнули якоря на расшиве… Мы распряглись, отхлестнули чебурки лямочные и отдыхали. А недалеко от берега два костра пылали и два котла кипятились. Кашевар часа за два раньше на завозне прибыл и ужин варил. Водолив приплыл с хлебом с расшивы.
— А то, что прежде отца в петлю не суйся, жди термину: скомандую «таскай со всем», так и лезь за говядиной, а то ишь ты! Ну-ка, Сенька, подлей еще! — сказал Пашка, подавая грязному кашевару чашку. Тот плеснул щей и поставил на стол. Хлебнули еще несколько раз, Пашка постучал ложкой в край чашки. Это было сигналом таскать говядину. Затем была подана белая пшенная каша с постным, из экономии, маслом. Ее, кроме Луговского и Вороны, никто не ел.
Готовились к поверке; начало рассветать; в кухне набралась густая толпа народу, не в прорез. Арестанты толпились в своих полушубках и в половинчатых шапках у хлеба, который резал им один из кашеваров. Кашевары выбирались артелью, в каждую кухню по двое. У них же сохранялся и кухонный нож для резания хлеба и мяса, на всю кухню один.
Выстроенные в ряд, стояли в шинелях солдаты, и фельдфебель и ротный рассчитывали людей, тыкая пальцем в грудь крайнему по отделению солдату и приказывая ему поднимать руку; рассыпанные по всему пространству, солдаты тащили дрова и хворост и строили балаганчики, весело смеясь и переговариваясь; у костров сидели одетые и голые, суша рубахи, подвертки или починивая сапоги и шинели, толпились около котлов и кашеваров.
И всякое горе — как пыль по ветру; до того люди запевались, что, бывало, и каша вон из котла бежит; тут кашевара по лбу половником надо бить: играй как хошь, а дело помни!
Федор направился к небольшому домику, где помещались караулка и кухня. Каждый раз с вечера он заготовлял молоко для партионных ребят, и не было еще случая, чтобы он забыл об этом. Не желая будить кашеваров, так как было еще рано, Бесприютный вышел из кухни во двор с охапкой щепок и кастрюлькой. Через минуту синий дымок взвился кверху, и огонь весело потрескивал и разгорался. Бесприютный держал над пламенем кастрюльку, арестантка, все еще сонная, с выбившейся из-под платка косой, стояла тут же.
У каждого помещика
Сто гончих в напуску,
У каждого по дюжине
Борзовщиков верхом,
При каждом с кашеварами,
С провизией обоз.
В стане, в бесчисленных местах, закурился дымок, приятный для обоняния солдат; уже везде около котлов засуетились кашевары.
Настоящими рабочими оставались сам Кишкин, Яша Малый, Матюшка, Турка и Мина Клейменый — последний в артели отвечал за кашевара.
Видны уже кашевары около больших дымящихся ротных котлов, расставленных в поле, в стороне от дороги…
Удалое товарищество разделилось на разные кружки. В самой средине поляны варили кашу и жарили на прутьях говядину. Над трескучим огнем висели котлы; дым отделялся сизым облаком от зеленого мрака, окружавшего поляну как бы плотною стеной. Кашевары покашливали, терли себе глаза и отворачивались от дыму.
Около ворот теснилась придворная челядь, глядя на великокняжеских гостей: псари, сокольники, кречетники, ястребники, кашевары, медовары, пивовары, ясельники [Конюшие.], подьяки из писцовой и других палат и приказов, шарашничьи [Заведующие уборкой комнат.], стременные, стольничьи и проч.
Около ворот теснилась придворная челядь, глазея на великокняжеских гостей: псари, сокольники, кречетники, ястребники, кашевары, медовары, пивовары, ясельники [Конюшие.], подьяки из писцовой палаты и других палат и приказов, шашарничьи [Заведующие уборкой комнат.], стременные, стольничьи и проч.
В остроге посещала его жена. Без него ей и так плохо было, а тут еще сгорела и совсем разорилась, стала с детьми побираться. Бедствия жены еще больше озлобили Степана. Он и в остроге был зол со всеми и раз чуть не зарубил топором кашевара, за что ему был прибавлен год. В этот год он узнал, что жена его померла и что дома его нет больше…
Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, добавили щей. Рыжий постучал ложкой.
Большая казарма. Кругом столы, обсаженные народом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных рубахах и опорках на босу ногу вереницей стоят люди, подвигаясь по очереди к приказчику, который черпает из большой деревянной чашки водку и подносит по стакану каждому.
В полной уверенности, что он найдет вдоволь саламаты в казанах, он вытащил отцовский походный казанок и с ним отправился к кашевару их куреня, спавшему у двух десятиведерных казанов, под которыми еще теплилась зола.
Арестанты приходили и уходили. Было, впрочем, просторно, еще не все собрались. Кучка в пять человек уселась особо за большим столом. Кашевар налил им в две чашки щей и поставил на стол целую латку с жареной рыбой. Они что-то праздновали и ели свое. На нас они поглядели искоса. Вошел один поляк и сел рядом с нами.
На котле сидел кашевар с черпаком в руках и разливал в чашки какую-то водянистую зеленую жидкость.
Затем, когда я бывал в тюрьме, то же впечатление порядка и дисциплины производили на меня кашевары, хлебопеки и проч.; даже старшие надзиратели не казались здесь такими сытыми, величаво-тупыми и грубыми, как в Александровске или Дуэ.
У кашевара к длинной палке приделан «бочок», которым он черпает из котла и каждому подходящему наливает порцию, причем он может зачерпнуть бочком сразу две порции мяса или ни одного кусочка, смотря по желанию.
[В Корсаковском полицейском управлении я видел следующий, относящийся к 1870 г., «Список нижним чинам, находящимся в посте при Путятинских каменноугольных копях на Р. Сортунае»: Василий Ведерников — за старшего, он же сапожник и за хлебопека и кашевара.
Тут вспомнил он, что вчера кошевой попрекал кашеваров за то, что сварили за один раз всю гречневую муку на саламату, тогда как бы ее стало на добрых три раза.
Между прочим, они научили меня, что должно иметь свой чай, что не худо мне завести и чайник, а покамест достали мне на подержание чужой и рекомендовали мне кашевара, говоря, что копеек за тридцать в месяц он будет стряпать мне что угодно, если я пожелаю есть особо и покупать себе провиант… Разумеется, они заняли у меня денег, и каждый из них в один первый день приходил занимать раза по три.
Он разбудил кашеваров, потом вошел в общую камеру.
Ожидают ли в тюрьме посетителей, виден ли на горизонте пароходный дымок, поругались ли в кухне надзиратели или кашевары — всё это обстоятельства, которые имеют влияние на вкус супа, его цвет и запах; последний часто бывает противен, и даже перец и лавровый лист не помогают.
[Как легко кашеварам ошибиться и приготовить по объему больше или меньше порций, видно из тех количеств, которые кладутся в котел.
— Автор — кашевар, обслуживает походную кухню. Но вот, в пандан, другое письмо рядового, — сказал он и начал читать повышенным тоном…
Ассоциации к слову «кашевар»
Синонимы к слову «кашевар»
Предложения со словом «кашевар»
- Остаток ночи пошёл спокойно и с рассветом берег покрылся огнями, – кашевары готовили еду, чтобы накормить утомлённых солдат перед новым днём пути.
- Оказалось, что люди столько отливали в чашки жителей, что кашевары должны были лить в котлы в полтора раза больше воды, чем полагалось при раскладке.
- Артельные кашевары с этой самой секунды имели полное право выставлять солдатские котлы для обеда или же выдавать сухарный и какой-либо другой провиантский порцион своему личному составу.
- (все предложения)
Значение слова «кашевар»
-
КАШЕВА́Р, -а, м. Повар в воинской части или в рабочей артели. (Малый академический словарь, МАС)
Все значения слова КАШЕВАР
Отправить комментарий
Дополнительно
Примеры предложений со словом «карацупа»
Он вышел из открытой двери караулки, когда мой запылённый спортивный автомобиль подскочил к шлагбауму, преграждавшему путь.
Герман Гискес, Операция «Северный полюс». Тайная война абвера в странах Северной Европы
Пока офицер говорил, из караулки вышел человек и подошёл к карете.
Понсон дю Террайль, Бал жертв
Услышав тревожный окрик, из караулки появились ещё трое заспанных, но при оружии и в тегиляях воинов.
Александр Прозоров, Дикое поле
– Ну-у… когда же наконец это утро… – проныл привратник, выглядывая из окошка караулки.
Олег Яковлев, Маски Черного Арлекина
Однако сейчас они не испытывали ни малейшего желания томиться в прогретых лучами осеннего, но ещё довольно жаркого солнца душных каменных караулках и с удовольствием расположились в тени тента.
Виктор Шибанов, Начала
Вышедший из караулки стражник тяжёлым ключом открыл решётчатую дверь.
Олег Яковлев, Сердце ворона
Башня имела верхнюю караулку с крышей-шеломом для наблюдения, со специальной чашей наверху, в которой зажигали смолу, как сигнал тревоги другим крепостям.
Олег Холодков, Нижний Ломов. Начало истории
На каждом дальнем остроге-башне (как правило, это были просто наскоро сколоченные вышки с подпорками из длинных слёг) на верхней караулке стояла чаша со смолой, или с крепко связанным и пропитанным ею соломенным тюком, который устанавливался также наверху сторожевого сооружения.
Олег Холодков, Нижний Ломов. Начало истории
Обломом (обламом) назывался бруствер перед началом «головы», стоявшей на прямой башне, наверху которой, как правило, находилась караулка; с неё велось наблюдение за вероятным противником.
Олег Холодков, Нижний Ломов. Начало истории
Одновременно с этим раздался скрип и из небольшой караулки рядом с воротами выскочил взволнованный стражник.
Наталья Жильцова, Глория. Капкан на четвертого
Уже смеркалось, когда Денисов с Петей и эсаулом подъехали к караулке. В полутьме виднелись лошади в седлах, казаки, гусары, прилаживавшие шалашики на поляне и (чтобы не видели дыма французы) разводившие красневший огонь в лесном овраге. В сенях маленькой избушки, казак, засучив рукава, рубил баранину. В самой избе были три офицера из партии Денисова, устраивавшие стол из двери. Петя снял и отдал сушить свое мокрое платье и тотчас же принялся содействовать офицерам в устройстве обеденного стола.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
Федор направился к небольшому домику, где помещались караулка и кухня. Каждый раз с вечера он заготовлял молоко для партионных ребят, и не было еще случая, чтобы он забыл об этом. Не желая будить кашеваров, так как было еще рано, Бесприютный вышел из кухни во двор с охапкой щепок и кастрюлькой. Через минуту синий дымок взвился кверху, и огонь весело потрескивал и разгорался. Бесприютный держал над пламенем кастрюльку, арестантка, все еще сонная, с выбившейся из-под платка косой, стояла тут же.
Короленко В. Г., Фёдор Бесприютный
Ночь подходила к полночи. Иону сморило сном в караулке. Во флигельке спали истомленная Татьяна Михайловна и Мумка. Дворец был бел от луны, слеп, безмолвен…
Булгаков М. А., Ханский огонь
На фабрике работа шла своим чередом. Попрежнему дымились трубы, попрежнему доменная печь выкидывала по ночам огненные снопы и тучи искр, по-прежнему на плотине в караулке сидел старый коморник Слепень и отдавал часы. Впрочем, он теперь не звонил в свой колокол на поденщину или с поденщины, а за него четыре раза в день гудел свисток паровой машины.
Мамин-Сибиряк Д. Н., Три конца
Мокрый угреватый Никольский поп наскоро пропел вечную память, дьячок погремел погасшим кадилом, и оба, подобрав полы, спешно убежали в караулку сторожа.
Горький Максим, Жизнь Матвея Кожемякина
Его окружал на большое пространство высокий забор с зубцами, а широкие дощатые ворота, запертые огромным засовом, заграждали вход на обширный двор; за воротами, в караулке дремал сторож, а у его ног лежал другой — цепной пес, спущенный на ночь. Кругом, повторяем, царила мертвая тишина, лишь где-то вдали глухо раздавалась перекличка петухов, бой в медную доску, да завывание собак.
Гейнце Н. Э., Первый русский самодержец
Его окружал на большое пространство высокий забор с зубцами, а широкие дощатые ворота, запертые огромным засовом, заграждали вход на обширный двор; за воротами, в караулке, дремал сторож, а у его ног лежал другой — цепной пес, пущенный на ночь. Кругом, повторяем, царила мертвая тишина, лишь где-то вдали глухо раздавались переклички петухов, бой в медную доску да завывание собак.
Гейнце Н. Э., Новгородская вольница
Случилось ему раз зайти напиться в лесную караулку.
Толстой Л. Н., Дьявол
Балчуговское воскресенье отдалось и на шахтах: коморник Мутовка, сидевший в караулке при шахте, усиленно моргал подслеповатыми глазами, у машиниста Семеныча, молодого парня-франта, язык заплетался, откатчики при шахте мотались на ногах, как чумная скотина.
Мамин-Сибиряк Д. Н., Золото
Быстро в полутьме разобрали лошадей, подтянули подпруги и разобрались по командам. Денисов стоял у караулки, отдавая последние приказания. Пехота партии, шлепая сотней ног, прошла вперед по дороге и быстро скрылась между деревьев в предрассветном тумане. Эсаул что-то приказывал казакам. Петя держал свою лошадь в поводу, с нетерпением ожидая приказания садиться. Обмытое холодною водой, лицо его, в особенности глаза горели огнем, озноб пробегал по спине и во всем теле что-то быстро и равномерно дрожало.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
На дворе еще было совсем темно. Дождик прошел, но капли еще падали с деревьев. Вблизи от караулки виднелись черные фигуры казачьих шалашей и связанных вместе лошадей. За избушкой чернелись две фуры, у которых стояли лошади, и в овраге краснелся догоравший огонь. Казаки и гусары не все спали: кое-где слышались, вместе с звуком падающих капель и близкого звука жевания лошадей, не громкие, как бы шепчущиеся голоса.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
Морок уже наполовину вылез, как загудел свисток. Он точно завяз в двери и выругался. Эк, взвыла собака на свою голову… Плюнув, Морок влез обратно в караулку. Это рассмешило даже Слепня, который улыбнулся, кажется, первый раз в жизни: этакой большой мужик, а свистка испугался.
Мамин-Сибиряк Д. Н., Три конца
У старика, целую жизнь просидевшего в караулке, родилась какая-то ненависть вот именно к этому свистку. Ну, чего он воет, как собака? Раз, когда Слепень сладко дремал в своей караулке, натопленной, как баня, расщелявшаяся деревянная дверь отворилась, и, нагнувшись, в нее вошел Морок. Единственный заводский вор никогда и глаз не показывал на фабрику, а тут сам пришел.
Мамин-Сибиряк Д. Н., Три конца
Из караулки вышел Денисов и, окликнув Петю, приказал собираться.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
Вернувшись к караулке, Петя застал Денисова в сенях. Денисов в волнении, беспокойстве и досаде на себя, что отпустил Петю, ожидал его.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
Надо было, не испугав их, дать спокойно дойти до Шамшева и тогда, соединившись с Долоховым, который должен был к вечеру приехать на совещание к караулке, в лесу (в версте от Шамшева), на рассвете пасть с двух сторон как снег на голову и побить и забрать всех разом.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
Петя должен бы был знать, что он в лесу, в партии Денисова, в версте от дороги, что он сидит на фуре, отбитой у французов, около которой привязаны лошади, что под ним сидит казак Лихачев и натачивает ему саблю, что большое, черное пятно направо — караулка, и красное, яркое пятно внизу налево — догоравший костер, что человек, приходивший за чашкой, — гусар, который хотел пить; но он ничего не знал и не хотел знать этого.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
На другой день в 12 часов он пошел к караулке.
Толстой Л. Н., Дьявол
Подъезжая к лесной караулке, Денисов остановился, вглядываясь в лес.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
— Сам-то я? — повторил как эхо Морок, посмотрел любовно на Слепня и засмеялся. — Мне плевать на вас на всех… Вот какой я сам-то! Ты вот, как цепная собака, сидишь в своей караулке, а я на полной своей воле гуляю. Ничего, сыт…
Мамин-Сибиряк Д. Н., Три конца
Он прошел боскетную, биллиардную, прошел в черный коридор, гремя, по винтовой лестнице спустился в мрачный нижний этаж, тенью вынырнул из освещенной луной двери на восточную террасу, открыл ее и вышел в парк. Чтобы не слышать первого вопля Ионы из караулки, воя Цезаря, втянул голову в плечи и незабытыми тайными тропами нырнул во тьму…
Булгаков М. А., Ханский огонь
Все было по-прежнему, только разве лес несколько отступил от частокола, оставив пни и обнажив кочковатое болото, да частокол еще более потемнел, да караулка еще более покосилась. И бродяга отвел глаза от знакомого здания. Да, все здесь в порядке… здания сгибаются от старости, как и люди, старые окна глядят так же тускло, как и старые очи… Он знал это и прежде.
Короленко В. Г., Фёдор Бесприютный
Наконец, сквозь темную зелень еловых кустов, из-под навеса серой скалы, глянула на него убогая караулка, с низкой дверью в плетеной стене…
Тургенев И. С., Вешние воды
И обратившись к своим подчиненным, он сделал распоряжение о том, чтоб партия шла к назначенному у караулки в лесу месту отдыха, и чтоб офицер на киргизской лошади (офицер этот исполнял должность адъютанта), ехал отыскивать Долохова, узнать, где он и придет ли он вечером.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
И Евгению Ивановичу пришло в голову, что хорошо бы было здесь, в караулке или в лесу, устроить это.
Толстой Л. Н., Дьявол
Опять яркий полдень, крапива, зады Даниловой караулки и в тени кленов ее улыбающееся лицо, кусающее листья, восстали в его воображении.
Толстой Л. Н., Дьявол
— Ну, поедем, — сказал Денисов. И до самой караулки он ехал сердито нахмурившись и молча.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
Большое черное пятно может быть точно была караулка, а может быть, была пещера, которая вела в самую глубь земли.
Толстой Л. Н., Война и мир. Том четвёртый
Марья Николаевна заставила лошадь продраться сквозь кусты, спрыгнула с нее — и, очутившись вдруг у входа караулки, обернулась к Санину и шепнула: «Эней?»
Тургенев И. С., Вешние воды
Что значит слово «карацупа» в словаре?
Никита Федорович (1910-1994) — пограничник, Герой СоветскогоСоюза (1965), полковник (1958). В 1932-61 в пограничных войсках. Задержали уничтожил св. 450 нарушителей границы.
(Большой Энциклопедический Словарь)
Все значения слова «карацупа»
Смотрите также
- Каким бывает «карацупа»?
- Морфемный разбор слова «карацупа»
- Фонетический разбор слова «карацупа»
- Синониму к слову «карацупа»
- Ассоциации к слову «карацупа»
- Сочетаемость слова «карацупа»
Нельзя было того же сказать о матери. Некрасивое, испитое и изможденное лицо носило следы крайнего утомления: глаза были окружены синевою: она кормила и вместе с тем вынуждена была продаваться за деньги, чтобы покупать молоко и окружить ребенка возможными в этом положении удобствами. Теперь она стояла на крыльце, слегка покачиваясь на нетвердых ногах. Она, казалось, все еще спала, и если двигалась, то лишь под впечатлением детского крика, который управлял ею, помимо ее сознания.
Бесприютный поднялся.
— Матрена! — окликнул он женщину, — тебе молока, что ли?
Женщина протерла глаза, увидела Бесприютного, и довольное, доброе выражение появилось на ее сонном лице.
— А, ты здеся, Федор? Никак, уже встал? Да, Федорушко, молочка бы ему: слышь, как заливается.
Федор направился к небольшому домику, где помещались караулка и кухня. Каждый раз с вечера он заготовлял молоко для партионных ребят, и не было еще случая, чтобы он забыл об этом. Не желая будить кашеваров, так как было еще рано, Бесприютный вышел из кухни во двор с охапкой щепок и кастрюлькой. Через минуту синий дымок взвился кверху, и огонь весело потрескивал и разгорался. Бесприютный держал над пламенем кастрюльку, арестантка, все еще сонная, с выбившейся из-под платка косой, стояла тут же.
— Ишь, заливается, орет, — произнес Бесприютный, — ты бы хоть грудь дала.
— Чего давать, молока ни капли нету; всю он меня высосал…
— Ишь, бутуз. В кого он такой уродился? Ась?
Арестантка слегка потупилась.
— Да, чать, в Микиту Тобольского, с ним я в ту пору жила, — ответила она грустно. — А ты, Федор, вечор пошумел маленько.
— Пошумел, — ответил Бесприютный, — на вот, тащи. Покорми дитё скорея.
Арестантка ушла. Бесприютный поднялся и прислушался, как мальчишка тянул теплое молоко, жадно ворча и чмокая. Лицо бродяги стало спокойнее.
А между тем день совсем разгорелся. Выкатилось на небо сияющее солнце, лес вздыхал и шумел, шуршали за оградой телеги, слышно было, как весело бежали к водопою лошади, скрипел очеп колодца.
Жизнь закипала кругом и вливалась также в сердце бродяги. Его лицо было спокойно, как будто вчерашнего не бывало, как будто ожили надежды и образ мифической сестры загорелся всеми живыми красками, как те облака, что бежали в синеве небес…
Бродяга глядел своим обычным взглядом. Выражение горечи опять спряталось куда-то в глубь его спокойных, задумчивых глаз, и в движениях явилась привычная уверенность авторитетного старосты.
Он разбудил кашеваров, потом вошел в общую камеру.
— Ну, вставай, ребята, вставай. Переход ноньче дальний.
— А много ли?
— Тридцать верст до лукояновского этапу.
— Тише, ребята, не возись, — добавил он, взглянув в сторону, где было место молодого человека. — Барин вон заснул… Чай, всю ночь не спал — не буди! Уходить станем, тогда побудим.
Действительно, молодой человек спал. Он вздыхал полной грудью: чистое бледное лицо было спокойно, и ветер, врываясь в окно, слегка шевелил его белокурые волнистые волосы…
1886
Черкес
Очерк
I
— Иван Семеныч, а Иван Семеныч!..
— М-м-м… — послышалось в ответ из глубины повозки.
— Только и есть у них: мычат, как коровы. У-у, падаль, прости господи, а не унтер, чтоб вас язвило!..
Я не видал лица жандармского унтер-офицера Чепурникова, произносившего злобным голосом эти слова, но ясно представлял себе его сердитое выражение и даже сверкающий глубокою враждой взгляд, устремленный в том направлении, где предполагалось неподвижное, грузное тело унтер-офицера Пушных.
Ночь была темна, а в нашей повозке, конечно, еще темнее. Колеса стучали по крепко замерзшим колеям, над головой чуть маячит переплет обтянутого кожей верха: он казался темным полукругом, и трудно было даже разобрать, действительно ли это переплет над самой головой или темная туча, несущаяся за нами в вышине. Фартук был задернут, и в небольшое пространство, оставшееся открытым, то и дело залетали к нам из темноты острые снежинки, коловшие лицо, точно иглами.
Дело было в ноябре, в распутицу. Мы ехали к Якутску; путь предстоял длинный, и мы мечтали о санной дороге. На станциях обнадеживали, что от Качуга по Лене уже ездят на санях, но пока нас немилосердно трясло по замерзшим колеям.
Унтер-офицер Чепурников отдернул фартук. Резкая струя ветра ворвалась к нам, и Пушных зашевелился.
— Ямщик! Что, еще далече до станции?
Ямщик наш был одет в пеструю и мохнатую собачью доху, а так как темные пятна этой дохи сливались с темною же, как чернила, ночью, то на облучке нам виднелась лишь странная куча белых заплаток, что производило самое фантастическое впечатление.
— Верстов еще с десять, — послышалось оттуда.
— Хлопаешь зря: едем-едем — все десять верстов.
Чепурников нервничал и сердился.
Ямщик равнодушно пробурчал что-то, несколько придержал лошадей и набил трубку. Мгновенно вспыхнувший огонек осветил невероятной формы мохнатую шапку, обмерзшее лицо, отвернувшееся от ветра, и скрючившиеся от мороза руки.
— Ну, ты, поезжай, что ли! — сказал Чепурников с холодным отчаянием.
— Сьчас!
Огонек погас, и на облучке опять замелькало только созвездие из беловатых пятен.
Телега качнулась, мы задернули фартук и вновь понеслись вперед среди холода и темноты.
Чепурников нервно ворочался и вздыхал, Пушных сладко всхрапывал. Этот гарнизонный счастливец обладал завидною способностью засыпать мгновенно при всяких обстоятельствах, и это служило главною причиной глубокой ненависти, которую питал к нему, несмотря на недавнее знакомство, его дорожный товарищ. Последний пытался доказывать неоднократно, что Пушных не имеет никакого «полного права» своею грузною фигурой занимать большую половину места, назначенного для троих. Пушных при этом жмурился и стыдливо улыбался. Он позволял даже Чепурникову всячески тиранить себя каждый раз при усаживании в повозку. Желчный унтер-офицер порывисто запихивал куда-нибудь его ноги, подбирал и укладывал руки, заталкивал в самый дальний угол его спину, гнул его и выворачивал, точно имел дело с тюфяком, а не с живым человеком.
— Вот… вот!.. так… этак!.. — приговаривал Чепурников, толкая и пихая какую-нибудь часть рыхлой фигуры товарища. — Р-раздуло вас, прости господи, горой!..
Пушных конфузливо и виновато улыбался.
— Чем же я, Василий Петрович, в эфтим случае… Мы все, то есть, родом экие!.. Ой, Василь Петрович, ты мало-мало полегче пихайся.
Чепурников окидывал взглядом свою упаковку и оставался недоволен.
— Бес-с-совестные! — ворчал он.
Надо заметить, что оба мои спутника принадлежали к разным родам оружия, и Чепурников, как жандарм, считал себя неизмеримо выше Пушных уже тем, что его служба вменяла в обязанность тактичное и вежливое обращение. Поэтому он обращался даже к Пушных не иначе, как во множественном числе, хотя при этом высказывался нередко довольно бесцеремонно: «Бессовестные вы этакие чурбаны!» — говорил он, например.
Но, в сущности, все мы понимали, что совесть тут ни при чем. Особенно же когда, проехав версты полторы. Пушных засыпал, как камень, — тут уж вступали в силу положительно одни физические законы: Пушных, как тело наиболее грузное, опускался на дно повозки, вытесняя нас кверху.
То же случилось и в эту холодную ночь. Чепурников жался к краю повозки, я кое-как сидел в середине, стараясь не задавить Пушных, который все совал под меня голову с беспечностью сонного человека. Я всматривался в темноту: какие-то фантастические чудовища неясно проползали в вышине, навевая невеселые думы.
— Ну и командировка выдалась!.. Не фартит мне, да и только! — сказал Чепурников с глубокою грустью и с очевидною жаждой сочувствия.
Мне было не до сочувствия. Для меня эта «командировка» была еще менее удачной, и мне казалось, что это у меня на душе проплывают одни за другими бесформенные призраки, которые неслись там, в вышине.
IX
Утомленный дневным переходом, Семенов заснул скоро и, вероятно, очень крепко, потому что очень долго шум, стоявший в камере, не мог его разбудить. Однако мало-помалу крепкий сон стал переходить в беспокойство, потом над ним нависло какое-то дремотное полусознание. Молодой человек слышал неприятный гул голосов, сквозь который прорывался то чей-то оклик, то клочок песни, и опять все эти звуки удалялись, тонули, чтобы опять выделиться с беспокоящею резкостью. Особенно неприятным казался ему один голос, звучавший громче других. Он как будто узнавал его сквозь сон, и от этого ему еще более не хотелось проснуться, не хотелось убедиться в том, что он не ошибся.
— Пей, мамка, пей!.. Эй, жги, нажигай, молодка!
Семенов открыл отяжелевшие веки, и в сизом тумане душной камеры перед ним обрисовалось красное лицо с горящими глазами. Кто-то сидел на нарах, обнявшись с пьяной простоволосой арестанткой, которая покачивалась и, нагло ухмыляясь по временам, заводила пьяную песню. Большинство арестантов спало, но в центре камеры шла попойка. Увидев все это, Семенов тотчас же опять сомкнул глаза, и двоившееся сознание затуманилось. «Это был только сон», — думалось ему во сне об этой картине из действительности.
Но вдруг шум усилился. Молодой человек проснулся и некоторое время не мог отдать себе отчета в том, что перед ним происходило, — в камере кто-то плакал, как-то дико и с причитаниями. Это был голос Бесприютного, и к нему примешивались пьяные причитания арестантки.
— Феди-инька, горемышно-ой!.. О-ох-ох-хо-о-о!..
И пьяная простоволосая баба тянулась руками, стараясь приподнять голову Бесприютного, припавшего к нарам, а сам Бесприютный как-то глухо и протяжно ревел. Это не был плач пьяного человека и не прерывистое рыдание мгновенно прорвавшегося горя. Это был именно протяжный грудной рев, как-то безнадежно, ужасающе ровный, долгий, которому, казалось, не будет конца. В камере воцарилось гробовое молчание. Арестанты приподнимались на нарах; недоумевающие лица обращались к Бесприютному, и на них виднелось общее выражение испуга.
Вдруг Бесприютный поднял голову и обвел взглядом всю камеру. Казалось, водка не оказала на него обычного действия: его глаза не затуманились, черты не расплылись. Напротив, бледное лицо стало как будто суше и резче, а взгляд горел.
Он тяжело приподнялся, опираясь руками на нары, и все искал кого-то блуждающим взором. Вдруг он увидел Семенова, который смотрел на бродягу вдумчиво и с участием. Во взгляде Бесприютного мелькнуло определенное выражение.
— А, барин! — крикнул вдруг Бесприютный, подаваясь всем могучим корпусом вперед, и скверное циничное ругательство сорвалось с его языка. — Ва-апросы, — продолжал с горькой язвительностью, — я, брат, и сам спрашивать мастер… Нет, ты мне скажи: за что я отвечать должон — вот что. А то ва-апросы! На цигарки я твою книгу искурил… ха-ха!.. Се-естра! У меня у самого сестра.
И опять ругательства полились уже по адресу сестры, на тот раз еще более циничные и ожесточенные. Казалось, он чувствовал особое, злобное наслаждение, втаптывая в грязь свою мечту о мифической сестре; и вместе с тем безумный огонь в его глазах разгорался еще сильнее, а из груди вырывался сухой кашель, похожий на глухие стоны.
Он замолчал и опустил голову. Когда он поднял ее, выражение лица изменилось.
— Из лесу выйду, — заговорил он опять, глядя куда-то в пространство тоскующим взглядом, — люди этта в полях копошатся, чего-то работают, стараются… А я гляжу на них, точно волк из кустов… А что делают, для чего стараются… не знаю!..
Гробовое молчание камеры, казалось, стало еще глубже. Освещенная сальным огарком, она вся замерла, хотя не спал в ней никто, и отрывистые жалобы и проклятия бродяги с какою-то тяжелою отчетливостью падали в испуганную, взволнованную и сочувственную толпу. Даже пьяная арестантка прекратила свои причитания и уставилась на Бесприютного мутным застывшим взглядом.
Вдруг среди тишины раздался дребезжащий голос старого Хомяка. Уже несколько минут назад старик, кряхтя и охая, медленно сполз с нары и направился к Федору. Теперь он остановился по другую сторону нар и произнес своим обычным тоном:
— Ничего не поделаешь, парень… Д-да!..
И затем прибавил с более определенным выражением:
— Терпи, Федор, терпи, паренек. Ничего не поделаешь.
Помутившийся от внутренней боли взгляд Федора повернулся к Хомяку.
— А ты, старый сыч! Молчи, поротая собака!.. Что? Думаешь, и я эдак же? И меня в девяносто лет… пороть… Н-нет же!.. — стукнул он кулаком по нарам так, что дерево затрещало, и в то же мгновение в камере началась невообразимая возня. Семенов видел только, как в руках Бесприютного сверкнуло что-то, как ближайшие арестанты кинулись на него. Завязалась борьба. Федор рвался и бился, как бешеный зверь, но толпа, без вражды и гнева, но с молчаливым испугом настойчиво боролась с одним человеком. Более робкие повскакали на нарах, крестясь и вздыхая.
Наконец толпа осилила. Несколько тел грузно рухнулись на пол.
— Берегись, братцы, ножик!
Отнятый у Панова и кинутый чьей-то рукой из толпы ножик с лязгом упал на пустые нары. Из груди Бесприютного вырвался стон, и затем он только храпел и глухо рыдал. Его вязали.
— Господи, царица небесная, — пугливо причитал чахлый арестант, глядевший на всю эту сцену широко раскрытыми лихорадочными глазами.
Когда, привлеченные шумом, в открытые настежь двери камеры вошли конвойные солдаты, все было кончено. Панов, весь опутанный веревками, принесенными наскоро со двора, где висело белье, уже лежал на нарах. Он глухо рычал и безумно озирался, крепко стиснув губы, на которых виднелась красноватая пена. Лицо страшно побледнело, и на нем резко виднелись черные огромные глаза, в которых теперь исчезло всякое выражение. С какой-то ужасающей размеренностью бродяга поворачивал голову, останавливая взгляд на ком-нибудь из арестантов. По всем вероятиям, он никого не видел; однако когда молодой человек почувствовал на себе этот упорный взгляд, ему сделалось жутко.
Понемногу разговоры стихли; усталые, измученные борьбой арестанты улеглись по нарам, оставив около связанного троих караульных. Хомяк подошел было к нему, но, увидев его, Федор заметался так враждебно, что старик отошел. Кряхтя и охая, он уселся в обычной позе невдалеке от Федора, но так, что тот не мог его видеть, и все стихло. В окна глядела ночь, свеча нагорела и вздрагивала, по временам стонал и ворочался связанный бродяга да храпел уже кое-кто из арестантов. Молодой человек тоже забылся, но его дремота странно сливалась с бодрствованием: он все время сознавал на себе тяжелый взгляд лежавшего насупротив бродяги.
Много ли времени прошло таким образом, сказать было бы трудно, но вдруг молодой человек встрепенулся, и его дремоты мгновенно как не бывало. Прямо против него на нарах сидел Федор, по-прежнему опутанный веревками, но теперь его глаза смотрели сознательно.
— Барин, а барин! — тихо звал Семенова бродяга, и этот тихий возглас разбудил молодого человека. По-видимому, его услышал также старый Хомяк. Он раскрыл глаза и, тяжело кряхтя, спустился с лавки. Остальные арестанты крепко спали; спали даже приставленные к Федору караульные, прислонившись спинами к колонке и низко свесив головы.
Хомяк подошел к Федору, вздохнул и сказал со старческим сожалением:
— Эх, паренек, паренек!..
Покачав головой и вздохнув, он прибавил обычную сентенцию:
— Что тут поделаешь, терпи! — и затем стал развязывать дрожащими руками веревки.
— Барин, помоги развязать, — сказал Федор Семенову.
Тот подошел и, вынув перочинный ножик, разрезал веревку в нескольких местах. Лицо бродяги было бледно; глаза глядели хотя и угрюмо, но совершенно сознательно, так что молодой человек нисколько не колебался исполнить обращенную к нему просьбу Бесприютного. Последний встал на ноги, кивнул головой и, потупясь, быстро вышел из камеры. Протягивая перед собой руки, пошел за ним и Хомяк.
Молодой человек посмотрел им вслед и затем, улегшись на наре, выглянул в окно. На дворе было темно. Две фигуры медленно ходили взад и вперед, о чем-то разговаривая. Семенов не слышал слов, и только грудной голос Бесприютного долетал до его слуха. Казалось, бродяга жаловался на что-то, изливая перед стариком наболевшую душу. Временами среди этой речи дребезжали старческие ответы, в которых молодому человеку слышалась неизменная безнадежная формула смирения перед судьбой.
Наконец Федор подвел старика к стене, подостлал свой халат и уложил старого бродягу. А сам уселся на ступенях крыльца, так что молодому человеку была видна вся его фигура.
И долго сидел этот человек, опустив голову и не шевелясь, и молодой человек, крепко прижавшись горячей головой к холодному железу решеток, смотрел на него и думал.
А ночь все лежала над двором, безмолвная и темная.
X
Этапный двор казался угрюм и неприветлив. Ровная с прибитой пылью площадка замыкалась забором. Столбы частокола, поднявшись рядами, встали угрюмой тенью между взглядом и просторною далью. Зубчатый гребень как-то сурово рисовался на темной синеве ночного неба. Двор казался какой-то коробкой… в тени смутно виднелся ворот колодца и еще неясные очертания каких-то предметов. Глухое бормотание и дыхание спящих арестантов неслись из открытых окон…
Сверху темнота налегла на эту коробку плотной непроницаемой крышкой. Где-то далеко в вышине, вглядевшись, молодой человек различил неясные очертания белесоватого облака, тихо плывшего над этой коробкой. Но очертания были нежны, смутны; казалось, этот бесцветный призрак облака тонул и терялся в густой темноте, наводя своим неопределенным движением грустные, тоскливые грезы…
И молодому человеку показалось в эту темную безлунную ночь, что весь мир замкнулся для него этой зубчатой стеной… Весь мир сомкнулся, затих и замер, оградившись частоколом и захлопнувшись синеватою тьмою неба. И никого больше не было в мире… Был только он да эта темная неподвижно сидевшая на ступеньках фигура… Молодой человек отрешился от всего, что его волновало гневом, надеждами, запросами среди шума и грохота жизни, которая где-то катилась там… далеко… за этими стенами…
Это было когда-то давно. Теперь ему ни до чего не было дела, кроме одной мрачной и неподвижной фигуры…
И по неясной для него самого аналогии в его воспоминании наряду с этой темной фигурой возникала другая, вставал в душе эпизод далекого детства.
Отца его все любили. Он был добр и великодушен — сердит, да отходчив. За обиду он вознаграждал всегда очень щедро, и многие сами напрашивались на обиду, чтобы потом воспользоваться великодушием сожаления. Однажды отец нанял молодого лакея. Говорили, что это сирота, что ему выпало счастье в виде места у доброго барина. Это был странный человек, не похожий на остальную дворню, чуткий и гордый. Отец вспылил как-то, разгневался и при всех ударит молодого лакея. Потом оказалось, что отец был совершенно не прав. Семенов вспоминал болезненное, горькое, исполненное недоумения выражение на лице оскорбленного. На другой день молодой слуга ушел. Связал свои вещи в узелок, надел узелок на палку, вышел за ворота и тихо, не оглянувшись, ушел по дороге. Мальчик долго глядел, и на глазах его были слезы, потому что он не знал, откуда пришел этот Павел и куда он ушел, он знал только, что ему было плохо и будет еще хуже… Но он ушел, потому что над ним совершена несправедливость. Отец предлагал ему денег, извинялся перед ним, уговаривал его, но он, отвернув глаза в сторону, твердил одно: «Прощайте, пан, пойду». И пошел.
Но раньше чем уйти, всю ночь до утра он просидел на крыльце, и мальчик долго смотрел на него из окна. Павел сидел точь-в-точь так, как теперь сидел бродяга: опустив голову, не двигаясь, точно будто он окаменел или спит непробудным тяжелым сном. Он не спал, а только тосковал о том, что добрый человек, которого все любили и которого он тоже начал любить, совершил над ним жестокую неизгладимую несправедливость. И мальчик никогда не мог забыть этого ночного часа, и этой фигуры, и совершенной над этим человеком несправедливости. Он не примирился с нею, и даже теперь, когда он вспоминал об отце, к его любви и к ею грусти примешивалось воспоминание о тяжкой, неизгладимой и неизглаженной неправде.
И вот опять такая же ночь и такая же фигура. Но теперь не отец виноват в тяжкой неправде… Виноват кто-то другой, тоже любимый и тоже для многих других великодушный и щедрый… Жизнь над бродягой совершила эту страшную несправедливость…
И молодой человек с горечью отворачивался от того, что называют жизнью, яркой, веселой, сверкающей, гремящей, живой и неудержимо катящей свои волны. Душа одного человека — это целый мир, и вот этот мир в душе бродяги отравлен тяжкой неправдой. За что?
Теперь эта душа открылась перед молодым человеком; он понял, чего искал бродяга своим темным умом; понял, что и перед человеком с грубыми чертами могут вставать проклятые вопросы. Жизнь оскорбила этого человека — вот он восстал, и он ставит эти вопросы, обращая их к жизни, требуя у нее ответа.
То, что другим дается как подарок, с рождения, что составляет как бы воздух, которым грудь дышит даже без сознания этого блага, то для бродяги — иллюзия. «У меня тоже сестра!» Тоже, как и у других, как у всех людей!.. Да, в устах бродяги это только иллюзия, это надежда, миф, идеал. Как у всех! Бродяга мечтал о том, чтобы быть, как все, мечтал наивно, и эта мечта разбивалась, как все недосягаемые иллюзии.
Уйти? Но куда же? Павел — тот вскинул свою палку на плечи, шел, шел по прямой дороге, все уменьшаясь, мелькнул беленькой точкой у самого леса, который составлял для мальчика грань видимою мира. Мелькнул еще раз и скрылся. Будет ли ему там хорошо или дурно, найдет ли он там забвение горькой обиды, спокойствие, счастье или тягчайшие, еще более жестокие обиды?..
Сегодня, после того как последние иллюзии жизни разбиты практическим полковником, бродяга тоже пытался уйти, совсем рассчитаться с жизнью. Но куда бы он ушел? Что встретил бы там, за краем видимого мира?.. За что он должен ответить и кто перед ним ответит? Забвение ждет его или награда за страдания? Или в самом деле — ничего, этот мир — душа человека, мир, отравленный ядом незаслуженного страдания, — промелькнул и исчезнет, оставив в общем балансе природы одно ничем не вознагражденное, ничем не уравновешенное страдание?..
Вот как понимал молодой человек теперь все вопросы бродяги, его поиски в книгах, его иллюзии. Вот о чем он думал, глядя с переполненным сердцем на темную неподвижную фигуру.
О чем же в эту ночь думал сам бродяга? Быть может, он ни о чем теперь не думал, а только ощущал в сердце тяжесть от обломков разбитых надежд и боялся пошевелиться, чтобы вместе с ним не зашевелилась глухая тоска. И потому он сидел, опустив голову и с закрытыми глазами.
А между тем ночь бежала и убегала своим обычным путем, и мир начинал пробуждаться. Жизнь тихо, неслышно, но неуклонно прокрадывалась на маленький дворик. Сначала темная крышка, плотно надвинувшаяся сверху, стала будто приподыматься. Дыхание утра легко развеяло сумрачную серую тьму ночи… Небо засинело, стало прозрачнее, взгляд молодого человека уходил все дальше и дальше ввысь. Мир сверху раздвигался, маня синим простором.
Потом розовые лучи разлились по небу с восточной стороны и, смешавшись с сумерками, заиграли на зубцах частокола. Это розовое сияние упало вниз на землю, где прежде лежала густая тень, мягко легло на дерево колодца, на прибитую росою пыль, заиграло в капельках на траве и разливалось все обильнее и дальше.
Затем белая тучка выглянула краем из-за зубцов частокола. Она будто заглянула во двор и понеслась вверх, все выше и выше. За ней другая, третья. И чем быстрее неслись они, играя и переливая лучами, тем яснее было видно, как они высоко, как бесконечно велик свод…
Встрепенувшись от холода и росы, жаворонок, спавший за кочкой вне ограды, вдруг поднялся от земли и, кинувшись вверх, точно камень, брошенный сильной рукой, посыпал оттуда яркой, нежной, веселой трелью. И вслед за тем мысль молодого человека перешагнула за ограду, и опять сверкающий, манящий, живой мир развернулся перед его воображением. Он увидел, как тихо колышутся ветки елей под дуновеньем утреннего ветра. Там вьется меж деревьев еще спокойная и безмолвная дорога, там ручей журчит и бормочет под белой пеленой утреннего тумана… И речка, и луга, и горы — все встало в воображении молодого человека и потянулось вдоль необозримой, бесконечно разнообразной перспективой.
Свежее дуновение утра коснулось также и неподвижной фигуры сидевшего на крыльце человека. Бесприютный вздрогнул от холода, пробежавшего по спине, повел плечами и поднял голову. Затуманенным взглядом он посмотрел на небо.
Из «семейной» камеры вдруг послышался плач ребенка, и эти неудержимые всхлипывания резко пронеслись из окна по этапному дворику. Когда ребенок смолкал на время, тогда было слышно дыхание спящих, чье-то сонное бормотание и храп. Но вскоре детский плач раздавался опять, наполняя собой тишину свежего утра.
Бледная, изможденная, вышла на крыльцо мать ребенка. Месяца два назад она родила, и теперь в дороге, несмотря на все трудности, на собственные страдания, она с материнской неутомимостью и энергией отстаивала юную жизнь. И, по-видимому, старанья не оставались безуспешны: достаточно было прислушаться к звонкому, крепкому и настойчивому крику ребенка, чтобы получить представление о здоровой груди и хороших легких.
Нельзя было того же сказать о матери. Некрасивое, испитое и изможденное лицо носило следы крайнего утомления: глаза были окружены синевою: она кормила и вместе с тем вынуждена была продаваться за деньги, чтобы покупать молоко и окружить ребенка возможными в этом положении удобствами. Теперь она стояла на крыльце, слегка покачиваясь на нетвердых ногах. Она, казалось, все еще спала, и если двигалась, то лишь под впечатлением детского крика, который управлял ею, помимо ее сознания.
Бесприютный поднялся.
— Матрена! — окликнул он женщину, — тебе молока, что ли?
Женщина протерла глаза, увидела Бесприютного, и довольное, доброе выражение появилось на ее сонном лице.
— А, ты здеся, Федор? Никак, уже встал? Да, Федорушко, молочка бы ему: слышь, как заливается.
Федор направился к небольшому домику, где помещались караулка и кухня. Каждый раз с вечера он заготовлял молоко для партионных ребят, и не было еще случая, чтобы он забыл об этом. Не желая будить кашеваров, так как было еще рано, Бесприютный вышел из кухни во двор с охапкой щепок и кастрюлькой. Через минуту синий дымок взвился кверху, и огонь весело потрескивал и разгорался. Бесприютный держал над пламенем кастрюльку, арестантка, все еще сонная, с выбившейся из-под платка косой, стояла тут же.
— Ишь, заливается, орет, — произнес Бесприютный, — ты бы хоть грудь дала.
— Чего давать, молока ни капли нету; всю он меня высосал…
— Ишь, бутуз. В кого он такой уродился? Ась?
Арестантка слегка потупилась.
— Да, чать, в Микиту Тобольского, с ним я в ту пору жила, — ответила она грустно. — А ты, Федор, вечор пошумел маленько.
— Пошумел, — ответил Бесприютный, — на вот, тащи. Покорми дитё скорея.
Арестантка ушла. Бесприютный поднялся и прислушался, как мальчишка тянул теплое молоко, жадно ворча и чмокая. Лицо бродяги стало спокойнее.
А между тем день совсем разгорелся. Выкатилось на небо сияющее солнце, лес вздыхал и шумел, шуршали за оградой телеги, слышно было, как весело бежали к водопою лошади, скрипел очеп колодца.
Жизнь закипала кругом и вливалась также в сердце бродяги. Его лицо было спокойно, как будто вчерашнего не бывало, как будто ожили надежды и образ мифической сестры загорелся всеми живыми красками, как те облака, что бежали в синеве небес…
Бродяга глядел своим обычным взглядом. Выражение горечи опять спряталось куда-то в глубь его спокойных, задумчивых глаз, и в движениях явилась привычная уверенность авторитетного старосты.
Он разбудил кашеваров, потом вошел в общую камеру.
— Ну, вставай, ребята, вставай. Переход ноньче дальний.
— А много ли?
— Тридцать верст до лукояновского этапу.
— Тише, ребята, не возись, — добавил он, взглянув в сторону, где было место молодого человека. — Барин вон заснул… Чай, всю ночь не спал — не буди! Уходить станем, тогда побудим.
Действительно, молодой человек спал. Он вздыхал полной грудью: чистое бледное лицо было спокойно, и ветер, врываясь в окно, слегка шевелил его белокурые волнистые волосы…
Страницы: 1 2 3 4 5
X
Этапный двор казался угрюм и неприветлив. Ровная с прибитой пылью площадка замыкалась забором. Столбы частокола, поднявшись рядами, встали угрюмой тенью между взглядом и просторною далью. Зубчатый гребень как-то сурово рисовался на темной синеве ночного неба. Двор казался какой-то коробкой… в тени смутно виднелся ворот колодца и еще неясные очертания каких-то предметов. Глухое бормотание и дыхание спящих арестантов неслись из открытых окон…
Сверху темнота налегла на эту коробку плотной непроницаемой крышкой. Где-то далеко в вышине, вглядевшись, молодой человек различил неясные очертания белесоватого облака, тихо плывшего над этой коробкой. Но очертания были нежны, смутны; казалось, этот бесцветный призрак облака тонул и терялся в густой темноте, наводя своим неопределенным движением грустные, тоскливые грезы…
И молодому человеку показалось в эту темную безлунную ночь, что весь мир замкнулся для него этой зубчатой стеной… Весь мир сомкнулся, затих и замер, оградившись частоколом и захлопнувшись синеватою тьмою неба. И никого больше не было в мире… Был только он да эта темная неподвижно сидевшая на ступеньках фигура… Молодой человек отрешился от всего, что его волновало гневом, надеждами, запросами среди шума и грохота жизни, которая где-то катилась там… далеко… за этими стенами…
Это было когда-то давно. Теперь ему ни до чего не было дела, кроме одной мрачной и неподвижной фигуры…
И по неясной для него самого аналогии в его воспоминании наряду с этой темной фигурой возникала другая, вставал в душе эпизод далекого детства.
Отца его все любили. Он был добр и великодушен – сердит, да отходчив. За обиду он вознаграждал всегда очень щедро, и многие сами напрашивались на обиду, чтобы потом воспользоваться великодушием сожаления. Однажды отец нанял молодого лакея. Говорили, что это сирота, что ему выпало счастье в виде места у доброго барина. Это был странный человек, не похожий на остальную дворню, чуткий и гордый. Отец вспылил как-то, разгневался и при всех ударил молодого лакея. Потом оказалось, что отец был совершенно не прав. Семенов вспоминал болезненное, горькое, исполненное недоумения выражение на лице оскорбленного. На другой день молодой слуга ушел. Связал свои вещи в узелок, надел узелок на палку, вышел за ворота и тихо, не оглянувшись, ушел по дороге. Мальчик долго глядел, и на глазах его были слезы, потому что он не знал, откуда пришел этот Павел и куда он ушел, он знал только, что ему было плохо и будет еще хуже… Но он ушел, потому что над ним совершена несправедливость. Отец предлагал ему денег, извинялся перед ним, уговаривал его, но он, отвернув глаза в сторону, твердил одно: «Прощайте, пан, пойду». И пошел.
Но раньше чем уйти, всю ночь до утра он просидел на крыльце, и мальчик долго смотрел на него из окна. Павел сидел точь-в-точь так, как теперь сидел бродяга: опустив голову, не двигаясь, точно будто он окаменел или спит непробудным тяжелым сном. Он не спал, а только тосковал о том, что добрый человек, которого все любили и которого он тоже начал любить, совершил над ним жестокую неизгладимую несправедливость… И мальчик никогда не мог забыть этого ночного часа, и этой фигуры, и совершенной над этим человеком несправедливости. Он не примирился с нею, и даже теперь, когда он вспоминал об отце, к его любви и к его грусти примешивалось воспоминание о тяжкой, неизгладимой и неизглаженной неправде.
И вот опять такая же ночь и такая же фигура. Но теперь не отец виноват в тяжкой неправде… Виноват кто-то другой, тоже любимый и тоже для многих других великодушный и щедрый… Жизнь над бродягой совершила эту страшную несправедливость…
И молодой человек с горечью отворачивался от того, что называют жизнью, яркой, веселой, сверкающей, гремящей, живой и неудержимо катящей свои волны. Душа одного человека – это целый мир, и вот этот мир в душе бродяги отравлен тяжкой неправдой. За что?
Теперь эта душа открылась перед молодым человеком; он понял, чего искал бродяга своим темным умом; понял, что и перед человеком с грубыми чертами могут вставать проклятые вопросы. Жизнь оскорбила этого человека – вот он восстал, и он ставит эти вопросы, обращая их к жизни, требуя у нее ответа.
То, что другим дается как подарок, с рождения, что составляет как бы воздух, которым грудь дышит даже без сознания этого блага, то для бродяги – иллюзия. «У меня тоже сестра!» Тоже, как и у других, как у всех людей!.. Да, в устах бродяги это только иллюзия, это надежда, миф, идеал. Как у всех! Бродяга мечтал о том, чтобы быть, как все, мечтал наивно, и эта мечта разбивалась, как все недосягаемые иллюзии.
Уйти? Но куда же? Павел – тот вскинул свою палку на плечи, шел, шел по прямой дороге, все уменьшаясь, мелькнул беленькой точкой у самого леса, который составлял для мальчика грань видимого мира. Мелькнул еще раз и скрылся. Будет ли ему там хорошо или дурно, найдет ли он там забвение горькой обиды, спокойствие, счастье или тягчайшие, еще более жестокие обиды?..
Сегодня, после того как последние иллюзии жизни разбиты практическим полковником, бродяга тоже пытался уйти, совсем рассчитаться с жизнью. Но куда бы он ушел? Что встретил бы там, за краем видимого мира?.. За что он должен ответить и кто перед ним ответит? Забвение ждет его или награда за страдания? Или в самом деле – ничего, этот мир – душа человека, мир, отравленный ядом незаслуженного страдания, – промелькнул и исчезнет, оставив в общем балансе природы одно ничем не вознагражденное, ничем не уравновешенное страдание?..
Вот как понимал молодой человек теперь все вопросы бродяги, его поиски в книгах, его иллюзии. Вот о чем он думал, глядя с переполненным сердцем на темную неподвижную фигуру.
О чем же в эту ночь думал сам бродяга? Быть может, он ни о чем теперь не думал, а только ощущал в сердце тяжесть от обломков разбитых надежд и боялся пошевелиться, чтобы вместе с ним не зашевелилась глухая тоска. И потому он сидел, опустив голову и с закрытыми глазами.
А между тем ночь бежала и убегала своим обычным путем, и мир начинал пробуждаться. Жизнь тихо, неслышно, но неуклонно прокрадывалась на маленький дворик. Сначала темная крышка, плотно надвинувшаяся сверху, стала будто приподыматься. Дыхание утра легко развеяло сумрачную серую тьму ночи… Небо засинело, стало прозрачнее, взгляд молодого человека уходил все дальше и дальше ввысь. Мир сверху раздвигался, маня синим простором.
Потом розовые лучи разлились по небу с восточной стороны и, смешавшись с сумерками, заиграли на зубцах частокола. Это розовое сияние упало вниз на землю, где прежде лежала густая тень, мягко легло на дерево колодца, на прибитую росою пыль, заиграло в капельках на траве и разливалось все обильнее и дальше.
Затем белая тучка выглянула краем из-за зубцов частокола. Она будто заглянула во двор и понеслась вверх, все выше и выше. За ней другая, третья. И чем быстрее неслись они, играя и переливая лучами, тем яснее было видно, как они высоко, как бесконечно велик свод…
Встрепенувшись от холода и росы, жаворонок, спавший за кочкой вне ограды, вдруг поднялся от земли и, кинувшись вверх, точно камень, брошенный сильной рукой, посыпал оттуда яркой, нежной, веселой трелью. И вслед за тем мысль молодого человека перешагнула за ограду, и опять сверкающий, манящий, живой мир развернулся перед его воображением. Он увидел, как тихо колышутся ветки елей под дуновеньем утреннего ветра. Там вьется меж деревьев еще спокойная и безмолвная дорога, там ручей журчит и бормочет под белой пеленой утреннего тумана. И речка, и луга, и горы – все встало в воображении молодого человека и потянулось вдоль необозримой, бесконечно разнообразной перспективой.
Свежее дуновение утра коснулось также и неподвижной фигуры сидевшего на крыльце человека. Бесприютный вздрогнул от холода, пробежавшего по спине, повел плечами и поднял голову. Затуманенным взглядом он посмотрел на небо.
Из «семейной» камеры вдруг послышался плач ребенка, и эти неудержимые всхлипывания резко пронеслись из окна по этапному дворику. Когда ребенок смолкал на время, тогда было слышно дыхание спящих, чье-то сонное бормотание и храп. Но вскоре детский плач раздавался опять, наполняя собой тишину свежего утра.
Бледная, изможденная, вышла на крыльцо мать ребенка. Месяца два назад она родила, и теперь в дороге, несмотря на все трудности, на собственные страдания, она с материнской неутомимостью и энергией отстаивала юную жизнь. И, по-видимому, старанья не оставались безуспешны: достаточно было прислушаться к звонкому, крепкому и настойчивому крику ребенка, чтобы получить представление о здоровой груди и хороших легких.
Нельзя было того же сказать о матери. Некрасивое, испитое и изможденное лицо носило следы крайнего утомления; глаза были окружены синевою; она кормила и вместе с тем вынуждена была продаваться за деньги, чтобы покупать молоко и окружить ребенка возможными в этом положении удобствами. Теперь она стояла на крыльце, слегка покачиваясь на нетвердых ногах. Она, казалось, все еще спала, и если двигалась, то лишь под впечатлением детского крика, который управлял ею, помимо ее сознания.
Бесприютный поднялся.
– Матрена! – окликнул он женщину, – тебе молока, что ли?
Женщина протерла глаза, увидела Бесприютного, и довольное, доброе выражение появилось на ее сонном лице.
– А, ты здеся, Федор? Никак, уже встал? Да, Федорушко, молочка бы ему: слышь, как заливается.
Федор направился к небольшому домику, где помещались караулка и кухня. Каждый раз с вечера он заготовлял молоко для партионных ребят, и не было еще случая, чтобы он забыл об этом. Не желая будить кашеваров, так как было еще рано, Бесприютный вышел из кухни во двор с охапкой щепок и кастрюлькой. Через минуту синий дымок взвился кверху, и огонь весело потрескивал и разгорался. Бесприютный держал над пламенем кастрюльку, арестантка, все еще сонная, с выбившейся из-под платка косой, стояла тут же.
– Ишь, заливается, орет, – произнес Бесприютный, – ты бы хоть грудь дала.
– Чего давать, молока ни капли нету; всю он меня высосал…
– Ишь, бутуз. В кого он такой уродился? Ась?
Арестантка слегка потупилась.
– Да, чать, в Микиту Тобольского, с ним я в ту пору жила, – ответила она грустно. – А ты, Федор, вечор пошумел маленько.
– Пошумел, – ответил Бесприютный, – на вот, тащи. Покорми дитё скорей.
Арестантка ушла. Бесприютный поднялся и прислушался, как мальчишка тянул теплое молоко, жадно ворча и чмокая. Лицо бродяги стало спокойнее.
А между тем день совсем разгорелся. Выкатилось на небо сияющее солнце, лес вздыхал и шумел, шуршали за оградой телеги, слышно было, как весело бежали к водопою лошади, скрипел очеп колодца.
Жизнь закипала кругом и вливалась также в сердце бродяги. Его лицо было спокойно, как будто вчерашнего не бывало, как будто ожили надежды и образ мифической сестры загорелся всеми живыми красками, как те облака, что бежали в синеве небес…
Бродяга глядел своим обычным взглядом. Выражение горечи опять спряталось куда-то в глубь его спокойных, задумчивых глаз, и в движениях явилась привычная уверенность авторитетного старосты.
Он разбудил кашеваров, потом вошел в общую камеру.
– Ну, вставай, ребята, вставай. Переход ноньче дальний.
– А много ли?
– Тридцать верст до лукояновского этапу. Тише, ребята, не возись, – добавил он, взглянув в сторону, где было место молодого человека. – Барин вон заснул… Чай, всю ночь не спал – не буди! Уходить станем, тогда побудим.
Действительно, молодой человек спал. Он вздыхал полной грудью; чистое бледное лицо было спокойно, и ветер, врываясь в окно, слегка шевелил его белокурые волнистые волосы…
1886
Река играет
Эскизы из дорожного альбома
I
Проснувшись, я долго не мог сообразить, где я.
Надо мной расстилалось голубое небо, по которому тихо плыло и таяло сверкающее облако. Закинув несколько голову, я мог видеть в вышине темную деревянную церковку, наивно глядевшую на меня из-за зеленых деревьев, с высокой кручи. Вправо, в нескольких саженях от меня, стоял какой-то незнакомый шалаш, влево – серый неуклюжий столб с широкою дощатою крышей, с кружкой и с доской, на которой было написано:
Пожертвуйте проходящий на колоколо господне.
А у самых моих ног плескалась река.
Этот-то плеск и разбудил меня от сладкого сна. Давно уже он прорывался к моему сознанию беспокоящим шепотом, точно ласкающий, но вместе беспощадный голос, который подымает на заре для неизбежного трудового дня. А вставать так не хочется…
Я опять закрыл глаза, чтоб отдать себе, не двигаясь, отчет в том, как это я очутился здесь, под открытым небом на берегу плещущей речки, в соседстве этого шалаша и этого столба с простодушным обращением к проходящим.
Понемногу в уме моем восстановились предшествующие обстоятельства. Предыдущие сутки я провел на Святом озере, у невидимого града Китежа, толкаясь между народом, слушая гнусавое пение нищих слепцов, останавливаясь у импровизованных алтарей под развесистыми деревьями, где беспоповцы, скитники и скитницы разных толков пели свои службы, между тем как в других местах, в густых кучках народа, кипели страстные религиозные споры. Ночь я простоял всю на ногах, сжатый в густой толпе у старой часовни. Мне вспомнились утомленные лица миссионера и двух священников, кучи книг на аналое, огни восковых свечей, при помощи которых спорившие разыскивали нужные тексты в толстых фолиантах, возбужденные лица «раскольников» и «церковных», встречавших многоголосым говором каждое удачное возражение. Вспомнилась старая часовня с раскрытыми дверями, в которые виднелись желтые огоньки у икон, между тем как по синему небу ясная луна тихо плыла и над часовней, и над темными, спокойно шептавшимися деревьями. На заре я с трудом протолкался из толпы на простор и, усталый, с головой, отяжелевшей от бесплодной схоластики этих споров, с сердцем, сжимавшимся от безотчетной тоски и разочарования, – поплелся полевыми дорогами по направлению к синей полосе приветлужских лесов, вслед за вереницами расходившихся богомольцев. Тяжелые, нерадостные впечатления уносил я от берегов Святого озера, от невидимого, но страстно взыскуемого народом града… Точно в душном склепе, при тусклом свете угасающей лампадки, провел я всю эту бессонную ночь, прислушиваясь, как где-то за стеной кто-то читает мерным голосом заупокойные молитвы над заснувшей навеки народною мыслью.
Солнце встало уже над лесами и водами Ветлуги, когда я, пройдя около пятнадцати верст лесными тропами, вышел к реке и тотчас же свалился на песок, точно мертвый, от усталости и вынесенных с озера суровых впечатлений.
Вспомнив, что я уже далеко от них, я бодро отряхнулся от остатков дремоты и привстал на своем песчаном ложе.
II
Дружеский шепот реки оказал мне настоящую услугу. Когда, часа три назад, я укладывался на берегу, в ожидании ветлужского парохода, вода была далеко, за старою лодкой, которая лежала на берегу кверху днищем; теперь ее уже взмывало и покачивало приливом. Вся река торопилась куда-то, пенилась по всей своей ширине и приплескивала почти к самым моим ногам. Еще полчаса, – будь мой сон еще несколько крепче, – и я очутился бы в воде, как и эта опрокинутая лодка.
Ветлуга, очевидно, взыграла. Несколько дней назад шли сильные дожди: теперь из лесных дебрей выкатился паводок, и вот река вздулась, заливая свои веселые зеленые берега. Резвые струи бежали, толкались, кружились, свертывались воронками, развивались опять и опять бежали дальше, отчего по всей реке вперегонку неслись клочья желтовато-белой пены. По берегам зеленый лопух, схваченный водою, тянулся из нее, тревожно размахивая не потонувшими еще верхушками, между тем как в нескольких шагах, на большой глубине, и лопух, и мать-мачеха, и вся зеленая братия стояли уже безропотно и тихо… Молодой ивняк, с зелеными нависшими ветвями, вздрагивал от ударов зыби.
На том берегу весело кудрявились ракиты, молодой дубнячок и ветлы. За ними темные ели рисовались зубчатою чертой: далее высились красивые осокори и величавые сосны. В одном месте, на вырубке, белели клади досок, свежие бревна и срубы, а в нескольких саженях от них торчала из воды верхушка затонувших перевозных мостков… И весь этот мирный пейзаж на моих глазах как будто оживал, переполняясь шорохом, плеском и звоном буйной реки. Плескались шаловливые струи на стрежне, звенела зыбь, ударяя в борта старой лодки, а шорох стоял по всей реке от лопавшихся то и дело пушистых клочьев пены, или, как ее называют на Ветлуге, речного «цвету».
И казалось мне, что все это когда-то я уже видел, что все это такое родное, близкое, знакомое: река с кудрявыми берегами и простая сельская церковка над кручей, и шалаш, даже приглашение к пожертвованию на «колоколо господне», такими наивными каракулями глядевшее со столба…
Все это уж было когда-то,
Но только не помню когда… —
невольно вспомнились мне слова поэта.
III
– Гляжу я, братец, вовсе тебя заплескивает река-те. Этто домой ходил. Иду назад, а сам думаю: чай, проходящего-те у меня понялá уж Ветлуга. Крепко же спал ты, добрый человек!
Говорит сидящий у шалаша на скамеечке мужик средних лет, и звуки его голоса тоже мне как-то приятно знакомы. Голос басистый, грудной, немного осипший, будто с сильного похмелья, но в нем слышатся ноты такие же непосредственные и наивные, как и эта церковь, и этот столб, и на столбе надпись.
– И чего только делат, гляди-кося, чего только делат Ветлуга-то наша… Ах ты! Беды́ ведь это, право беды́…
Это перевозчик Тюлин. Он сидит у своего шалаша, понурив голову и как-то весь опустившись. Одет он в ситцевой грязной рубахе и синих пестрядинных портах. На босу ногу надеты старые отопки. Лицо моложавое, почти без бороды и усов, с выразительными чертами, на которых очень ясно выделяется особая ветлужская складка, а теперь, кроме того, видна сосредоточенная угрюмость добродушного, но душевно угнетенного человека…
– Унесет у меня лодку-те… – говорит он, не двигаясь и взглядом знатока изучая положение дела. – Беспременно утащит.
– А тебе бы, – говорю я, разминаясь, – вытащить надо.
– Коли не надо. Не миновать, что не вытащить. Вишь, чего делат, вишь, вишь… Н-ну!
Лодка вздрагивает, приподнимается, делает какое-то судорожное движение и опять беспомощно ложится по-прежнему.
– Тю-ю-ю-ли-ин! – доносится с другого берега призывной клич какого-то путника. На вырубке, у съезда к реке, виднеется маленькая-маленькая лошаденка, и маленький мужик, спустившись к самой воде, отчаянно машет руками и вопит тончайшею фистулой: – Тю-ю-ю-ли-ин!..
Тюлин все с тем же мрачным видом смотрит на вздрагивающую лодку и качает головой.
– Вишь, вишь ты – опять!.. А вечор еще, гли-кося, дальше мостков была вода-те… Погляди, за ночь чего еще наделат. Беды́, озорная речушка! Этто учнет играть и учнет играть, братец ты мой…
– Тю-ю-ю-ли-ин, леш-ша-ай! – звенит и обрывается на том берегу голос путника, но на Тюлина этот призыв не производит ни малейшего впечатления. Точно этот отчаянный вопль – такая же обычная принадлежность реки, как игривые всплески зыби, шелест деревьев и шорох речного «цвету».
– Тебя ведь это зовут! – говорю я Тюлину.
– Зовут, – отвечает он невозмутимо, тем же философски-объективным тоном, каким говорил о лодке и проказах реки. – Иванко, а Иванко! Иванко-о-ó!
Иванко, светловолосый парнишка лет десяти, копает червей под крутояром и так же мало обращает внимания на зов отца, как тот – на вопли мужика с того берега.
В это время по крутой тропинке от церкви спускается баба с ребенком на руках. Ребенок кричит, завернутый с головой в тряпки. Другой – девочка лет пяти – бежит рядом, хватаясь за платье. Лицо у бабы озабоченное и сердитое. Тюлин становится сразу как-то еще угрюмее и серьезнее.
– Баба идет, – говорит он мне, глядя в другую сторону.
– Ну? – говорит баба злобно, подходя вплоть к Тюлину и глядя на него презрительным и сердитым взглядом. Отношения, очевидно, определились уже давно: для меня ясно, что беспечный Тюлин и озабоченная, усталая баба с двумя детьми – две воюющие стороны.
– Чё еще нукаешь? Что тебе, бабе, нужно? – спрашивает Тюлин.
– Чё-инó, спрашивает еще… Лодку давай! Чай, через реку ходу-то нету мне, а то бы не стала с тобой, с путаником, и баить…
– Ну-ну! – с негодованием возражает перевозчик. – Что ты какá сильна пришла. Разговаривашь…
– А что мне не разговаривать! Залил шары-те… Чего только мир смотрит, пьяницы-те наши, давно бы тебя, нéгодя пьяного, с перевозу шугнуть надо. Давай, слышь, лодку-те!
– Лодку? Эвон парень тебя перемахнет… Иванко, а Иванко, слышь? Иванко-о!.. А вот я сейчас вицей его, подлеца, вытяну. Слышь, проходящий!..
Тюлин поворачивается ко мне.
– Ну-ко ты мне, проходящий, вицю дай, хар-ро-шую!
И он, с тяжелым усилием, делает вид, что хочет приподняться. Иванко мгновенно кидается в лодку и хватает весла.
– Две копейки с нее. Девку так! – командует Тюлин лениво и опять обращается ко мне: – Беда моя: голову всеё разломило.
– Тю-ю-ли-ин! – стонет опять противоположный берег. – Перево-о-óз!..
– Тятька, а тятька! Паром кричат вить, – говорит Иванко, у которого, очевидно, явилась надежда на освобождение от обязанности везти бабу.
– Слышу. Давно уж зеват, – спокойно подтверждает Тюлин. – Сговорись там. Может, еще и не надо ему… Может, еще и не поедет… Отчего бы такое голову ломит? – обращается он опять ко мне тоном самого трогательного доверия.
Угадать причину нетрудно: от бедняги Тюлина водкой несет, точно из полуштофа, и даже до меня, на расстоянии двух сажен, то и дело доносятся острые струйки перегару, смешиваясь с запахом реки и береговой зелени.
– Кабы выпил я, – говорит Тюлин в раздумье, – а то не пил.
Голова его опускается еще ниже.
– Давно не пью я… Положим, вчера выпил…
И опять Тюлин погружается в глубокое раздумье.
– Кабы много… Положим, довольно я выпил вчера… Так ведь сегодня не пил!
– Так это у тебя, видно, с похмелья, – пробую я вывести его на настоящую дорогу.
Тюлин смотрит на меня долго, серьезно и чрезвычайно вдумчиво. Догадка, очевидно, показалась ему не лишенною основания.
– Разве-либо от этого. Нонче немного же выпил я.
Пока таким образом Тюлин медленным, мучительным, но зато верным путем подходил к истинной причине своих страданий, мужик на той стороне окончательно лишился голоса.
– Тю-ю-ю… – чуть слышно летело оттуда, из-за шороха речных струек.
– Разве-либо от этого. Это ты, братец, должно быть, верно сказал. Пью я винище это, лакаю, братец, лакаю.
А между тем ночь бежала и убегала своим обычным путем, и мир начинал пробуждаться. Жизнь тихо, неслышно, но неуклонно прокрадывалась на маленький дворик. Сначала темная крышка, плотно надвинувшаяся сверху, стала будто приподыматься. Дыхание утра легко развеяло сумрачную серую тьму ночи… Небо засинело, стало прозрачнее, взгляд молодого человека уходил все дальше и дальше ввысь. Мир сверху раздвигался, маня синим простором.
Потом розовые лучи разлились по небу с восточной стороны и, смешавшись с сумерками, заиграли на зубцах частокола. Это розовое сияние упало вниз на землю, где прежде лежала густая тень, мягко легло на дерево колодца, на прибитую росою пыль, заиграло в капельках на траве и разливалось все обильнее и дальше.
Затем белая тучка выглянула краем из-за зубцов частокола. Она будто заглянула во двор и понеслась вверх, все выше и выше. За ней другая, третья. И чем быстрее неслись они, играя и переливая лучами, тем яснее было видно, как они высоко, как бесконечно велик свод…
Встрепенувшись от холода и росы, жаворонок, спавший за кочкой вне ограды, вдруг поднялся от земли и, кинувшись вверх, точно камень, брошенный сильной рукой, посыпал оттуда яркой, нежной, веселой трелью. И вслед за тем мысль молодого человека перешагнула за ограду, и опять сверкающий, манящий, живой мир развернулся перед его воображением. Он увидел, как тихо колышутся ветки елей под дуновеньем утреннего ветра. Там вьется меж деревьев еще спокойная и безмолвная дорога, там ручей журчит и бормочет под белой пеленой утреннего тумана… И речка, и луга, и горы — все встало в воображении молодого человека и потянулось вдоль необозримой, бесконечно разнообразной перспективой.
Свежее дуновение утра коснулось также и неподвижной фигуры сидевшего на крыльце человека. Бесприютный вздрогнул от холода, пробежавшего по спине, повел плечами и поднял голову. Затуманенным взглядом он посмотрел на небо.
Из «семейной» камеры вдруг послышался плач ребенка, и эти неудержимые всхлипывания резко пронеслись из окна по этапному дворику. Когда ребенок смолкал на время, тогда было слышно дыхание спящих, чье-то сонное бормотание и храп. Но вскоре детский плач раздавался опять, наполняя собой тишину свежего утра.
Бледная, изможденная, вышла на крыльцо мать ребенка. Месяца два назад она родила, и теперь в дороге, несмотря на все трудности, на собственные страдания, она с материнской неутомимостью и энергией отстаивала юную жизнь. И, по-видимому, старанья не оставались безуспешны: достаточно было прислушаться к звонкому, крепкому и настойчивому крику ребенка, чтобы получить представление о здоровой груди и хороших легких.
Нельзя было того же сказать о матери. Некрасивое, испитое и изможденное лицо носило следы крайнего утомления: глаза были окружены синевою: она кормила и вместе с тем вынуждена была продаваться за деньги, чтобы покупать молоко и окружить ребенка возможными в этом положении удобствами. Теперь она стояла на крыльце, слегка покачиваясь на нетвердых ногах. Она, казалось, все еще спала, и если двигалась, то лишь под впечатлением детского крика, который управлял ею, помимо ее сознания.
Бесприютный поднялся.
— Матрена! — окликнул он женщину, — тебе молока, что ли?
Женщина протерла глаза, увидела Бесприютного, и довольное, доброе выражение появилось на ее сонном лице.
— А, ты здеся, Федор? Никак, уже встал? Да, Федорушко, молочка бы ему: слышь, как заливается.
Федор направился к небольшому домику, где помещались караулка и кухня. Каждый раз с вечера он заготовлял молоко для партионных ребят, и не было еще случая, чтобы он забыл об этом. Не желая будить кашеваров, так как было еще рано, Бесприютный вышел из кухни во двор с охапкой щепок и кастрюлькой. Через минуту синий дымок взвился кверху, и огонь весело потрескивал и разгорался. Бесприютный держал над пламенем кастрюльку, арестантка, все еще сонная, с выбившейся из-под платка косой, стояла тут же.
— Ишь, заливается, орет, — произнес Бесприютный, — ты бы хоть грудь дала.
— Чего давать, молока ни капли нету; всю он меня высосал…
— Ишь, бутуз. В кого он такой уродился? Ась?
Арестантка слегка потупилась.
— Да, чать, в Микиту Тобольского, с ним я в ту пору жила, — ответила она грустно. — А ты, Федор, вечор пошумел маленько.
— Пошумел, — ответил Бесприютный, — на вот, тащи. Покорми дитё скорея.
Арестантка ушла. Бесприютный поднялся и прислушался, как мальчишка тянул теплое молоко, жадно ворча и чмокая. Лицо бродяги стало спокойнее.
Ударение в слове кашеваров
В указанном выше слове ударение следует ставить на слог с последней буквой А — кашевАров.
родительный падеж, множественное число слова кашевар
А вы знаете, как правильно ставить ударение в слове ?
Примеры предложений, как пишется кашеваров
Выстроенные в ряд, стояли в шинелях солдаты, и фельдфебель и ротный рассчитывали людей, тыкая пальцем в грудь крайнему по отделению солдату и приказывая ему поднимать руку; рассыпанные по всему пространству солдаты тащили дрова и хворост и строили балаганчики, весело смеясь и переговариваясь; у костров сидели одетые и голые, суша рубахи, подвертки или починивая сапоги и шинели, толпились около котлов и кашева́ров.
— Лев Толстой, Война и мир
Арестанты толпились в своих полушубках и в половинчатых шапках у хлеба, который резал им один из кашева́ров.
— Федор Достоевский, Записки из Мертвого дома. Рассказы
Не желая будить кашева́ров, так как было еще рано, Бесприютный вышел из кухни во двор с охапкой щепок и кастрюлькой.
— Владимир Короленко, Слепой музыкант
Он разбудил кашева́ров, потом вошел в общую камеру.
— Владимир Короленко, Слепой музыкант
Выстроенные в ряд, стояли в шинелях солдаты, и фельдфебель и ротный рассчитывали людей, тыкая пальцем в грудь крайнему по отделению солдату и приказывая ему поднимать руку; рассыпанные по всему пространству солдаты тащили дрова и хворост и строили балаганчики, весело смеясь и переговариваясь; у костров сидели одетые и голые, суша рубахи, подвертки или починивая сапоги и шинели, толпились около котлов и кашева́ров.
— Лев Толстой, Война и мир
На данной странице размещена информация о том, на какой слог правильно ставить ударение в слове кашеваров. В слове «кашеваров» ударение должно быть поставлено на слог с последней буквой А — кашева́ров. Надеемся, что теперь у вас не будет вопросов, как пишется слово кашеваров, куда ставить ударение, какое ударение, или где должно стоять ударение в слове кашеваров, чтобы верно его произносить.