Сочинение на тему святая ложь

Проблема «святой» лжи

Текст: А. Куприн. Святая ложь

21.04.2020 14:49:31

Автор: Татьяна Малеева


Для чего люди врут? Может ли ложь быть оправдана? И почему порой ее называют «святой»? Над этими вопросами размышляет А.И.Куприн, поднимая нравственную проблему допустимости лжи во спасение.
Автор показывает читателям бедного человека, который выглядит достаточно болезненно и живет в подвале. «Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и изменить свой запущенный вид.» Он идет на встречу к матери и всеми силами старается показать, что у него все хорошо. Да, герой обманывает, но эта ложь во благо. Я считаю, что Иван поступил не так уж плохо, ведь у каждого были такие ситуации, в которых приходилось врать близким чтобы они не волновались.
Но на этой ложь во благо Семенютина не закончилась. «Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время визитов к матери держится развязного, независимого тона…», тем самым показывая. что он все также работает в канцелярии и общается с коллегами. Иван врет про работу, про успехи, прибавки и награды. Но опять же он делает это с целью заботы о своей матери, ведь не хочет, чтобы она переживала. Если подумать, то придем к выводу о том, что каждый хотя бы раз в жизни врал для того, чтобы близкие не волновались. И именно такую ложь мы называем «святой».
Оба этих примера наглядно показывают нам, что ложь во благо существует. И порой без нее не обойтись.
Позиция автора по данной проблеме такова: ложь может быть оправдана, только если человек врет во благо близких.
Я согласна с мнением А.И.Куприна в том, что порой обман — единственное правильное решение. Множество подтверждений этому можно найти в произведениях литературы. Например, в романе Ф.М.Достоевского » Преступление и наказание» мать Раскольникова, Пульхерия Александровна писала в своем письме к Родиону о том, что соврала ему. Его сестре пришлось пережить много страданий, а он об этом даже не знал. Пульхерия Александровна целенаправленно не говорила об этой ситуации, чтобы Родион не переживал. Это и есть ложь во благо.
Таким образом, мы видим, что есть такие ситуации, в которых лучше сказать неправду, чем заставлять близких волноваться. Именно такую ложь мы называем «святой».

Количество слов — 338


Доброго времени суток, Татьяна!
В начале своего сочинения Вы задаете два риторических вопроса, с помощью которых формулируете проблему текста.

затем звучит вопрос

Может ли ложь быть оправдана?

Ответ на первый вопрос в сочинении Вы не даете, тогда и задавать его не нужно, учтите это на будущее.

К сожалению, Вы верно привели всего один пример-иллюстрацию.  Оба примера, приведенные Вами, говорят лишь о том, что Иван обманывает свою маму, лжет во благо, поэтому второй пример не засчитан. Авторская позиция определена правильно, Вы выразили свое отношение к ней и обосновали его.
Орфографических ошибок нет.

Пунктуационные ошибки:

у каждого были такие ситуации, в которых приходилось врать близким чтобы они не волновались.

Необходима запятая перед союзом ЧТОБЫ. Это сложноподчиненное предложение.
Грамматическая ошибка:

Но на этой ложь во благо Семенютина не закончилась.

но на этоМ (возможно, Вы здесь допустили опечатку)

Речевые ошибки:

всеми силами старается показать, что у него все хорошо.

Лучше сказать так: всячески пытается показать, что….
Фактическая ошибка:

Фамилия главного героя — Семенюта

Татьяна, будьте внимательны при прочтении исходного текста, 2 примера-иллюстрации должны демонстрировать проблему с разных сторон. Не повторяйтесь в своих рассуждениях, обязательно повторите правила постановки знаков препинания в сложноподчиненном предложении.
Еще один совет: старайтесь не употреблять слова разговорного стиля, например, врут, ведь есть нейтральные слова: лгут, обманывают…

Баллы по критериям

К1 — Формулировка проблем исходного текста: 1

K2 — Пример 1: 1

K2 — Пояснение к примеру 1: 1

K2 — Пример 2: 1

K2 — Пояснение к примеру 2: 0

K2 — Анализ связи между примерами:

К2 — Комментарий к сформулированной проблеме исходного текста: 3

K3 — Отражение позиции автора исходного текста: 1

K4 — Отношение к позиции автора по проблеме исходного текста: 1

K5 — Смысловая цельность, речевая связность и последовательность изложения: 2

K6 — Точность и выразительность речи: 2

K7 — Соблюдение орфографических норм: 3

K8 — Соблюдение пунктуационных норм: 2

K9 — Соблюдение грамматических норм: 1

K10 — Соблюдение речевых норм: 2

K11 — Соблюдение этических норм: 1

К12 — Соблюдение фактологической точности: 0

Итоговый балл — 19

Возврат к списку

  • Сочинения
  • По литературе
  • Куприн
  • Анализ рассказа Святая ложь

Сочинение Анализ рассказа Святая ложь Куприна

Дилемма о том стоит ли использовать ложь в ситуациях морального выбора, известна людям давно. Наверное, с самого того времени когда появилась ложь, люди стали задумываться об использовании этого инструмента в речи.

Есть разные мнения и Куприн предлагает в рассказе Святая ложь рассмотреть довольно интересный пример. Главный герой Иван Иванович всегда был человеком тихим и покладистым, чем пользовались остальные. В современной терминологии он представляет собой образ «ботаника» или «лузера», который не может конкурировать с другими в мире жестокого социального дарвинизма.

В школе его «подставляли» и он безропотно сносил свою судьбу, на работе, куда он отправляется в юном возрасте, его тоже в итоге подставляют. В итоге приходится уйти оттуда и влачить жалкое существование. При этом он периодически ездит к матери, которую обманывает, рассказывая о карьере, а мать Семенюты тоже включается в эту ложь и не перечит сыну, хотя и подозревает неладное.

Таким образом, они существуют в рамках этой непрерывной лжи, где каждый просто не хочет обидеть другого сделать больно. Семенюта принял свою судьбу и ему приходится врать. Тем не менее, в итоге он узнает кто виновен в его неурядицах на работе и он возвращается на службу.

На самом деле весь рассказ пронизан ложью и эпитет святая автор тут использует явно для насмешки и для того чтобы дать понять читателям как люди могут увлекать себя в череду этой лжи. Семенюта внешне является положительным персонажем, но дело не так просто. Он допускает ложь по отношению к себе, то есть позволяет лжи существовать в этом мире и в итоге ему приходится самому становиться агентом лжи, вовлекать в эту канву близких людей.

Обман, который совершает главный герой – признак его беспомощности и негативного смирения с обстоятельствами. Он не христианский праведник, которым полагается быть оклеветанными за веру и гонимыми и не Галлилей, который искал истину и был порицаем. Он простой человек, который не способен стоять на стороне правды, а если человек не в силах стоять стороне правды, то ложь затягивает его.

По этой причине Семенюта пожинает последствия своего бездействия и тоже рождает ложь, ни во спасение, а в угнетение собственной души. Он влачит несчастное существование именно из-за потакания лжи. Причем как мы видим в итоге, он не сделал особенно счастливым сторожа, который был виновен в его неурядицах, и действовать ему нужно было по-другому.

Сочинение по произведению Святая ложь

Основным персонажем произведения является Иван Иванович Семенюта, представленный писателем в образе неплохого человека, которого на его жизненном пути преследуют сплошные неудачи.

Герой описывается в рассказе в качестве робкого, нерешительного, стеснительного человека, проживающего совместно с престарелой матерью, который с раннего детства испытывает на себе издевательства окружающих, как детей, так и взрослых.

Семенюта всегда оказывается виновником шалостей других детей, не в состоянии постоять за собственное достоинство.

С трудом закончив шесть классов гимназии, Иван Иванович становится в числе исключенных из учебного заведения и любящая мать, потратив последние сбережения и приобретя сыну приличную одежду, отправляет его на поиски работы.

Промаявшись с трудоустройством около года, Семенюта находит место писчего в казенном учреждении, предоставившим ему помимо работы служебную жилплощадь.

Иван Иванович выполняет порученную ему работу, проявляя необычайное усердие и трудолюбие, отдавая службе все свои силы и время, однако не пользуется в коллективе почетом и уважением, не заводя близких знакомств, избегая участия в массовых служебных мероприятиях, например, в виде бильярдных игр. Изредка Семенюта передает для матери небольшие подарки, желая оказать ей посильную помощь.

В один момент Иван Иванович лишается спокойной, стабильной работы, поскольку становится обвиненным в краже денежных средств из директорского кабинета. В связи с отсутствием работы Семенюта вынужден скитаться по подвалам, существуя вместе с подобными несчастными людьми, перебивающимися случайными заработками. Несколько раз за год, Иван Иванович навещает старую матушку, приведя себя в подобающий вид, и ведет с женщиной восторженные беседы о продвижении собственной карьеры, которая в скором времени позволит приобрести им добротный дом.

Неожиданно Семенюта узнает о признании перед смертью сторожа казенной палаты в совершении им преступления, за которое был уволен Иван Иванович. Жизнь преподносит Семенюте приятный сюрприз в виде восстановления его потерянной репутации и предоставления прежнего места работы.

В финале произведения, которое заканчивается хорошим концом, писатель намекает читателю о материнском чутье, подсказывавшем женщине о сыновьей лжи, нежелающей признаваться в жизненных трудностях во имя спокойствия близкого человека.

Также читают:

Картинка к сочинению Анализ рассказа Святая ложь

Анализ рассказа Святая ложь

Популярные сегодня темы

  • Отзыв о повести Барышня-крестьянка для читательского дневника (Пушкин)

    Произведение подкупает своей простотой и искренностью. Пушкинский стиль изложения, как и прежде, великолепен и неподражаем – гений автора позволяет сопереживать героям, при этом не испытывая затруднений при чтении

  • Сочинение Как я однажды спас котенка

    Однажды, возвращаясь домой из школы, я услышал лай собак. Стая дворняжек столпилась в кучу и отчаянно лаяла. Подойдя ближе, я увидел маленького котенка. Разъяренные псы хотели его разорвать

  • Что такое Подвиг — cочинение 9 класс ОГЭ 15.3

    Подвиг – это, с одной стороны, очень просто… Нужно просто совершить нечто героическое! Как раз тот, кто совершил подвиг, становится героем. Это означает, рискнул своей жизнью, решился на то, что другие бы не смогли сделать.

  • Отношение Гринева к Пугачеву сочинение

    Гринев и Пугачев являются главными персонажами повести А.С. Пушкина «Капитанская дочь», один из них придуманный персонаж

  • Сочинение Калиныч в рассказе Хорь и Калиныч Тургенева образ характеристика

    Рассказ «Калиныч и Хорь» из цикла «Записки Охотника», в нем повествуется от лица охотника-автора который рассказывает свои наблюдения о быте и нраве жителей глубинки.


10 вариантов

  1. Семенюта Иван Иванович хороший человек, но по жизни его преследуют неудачи. В школьные годы одноклассники издевались над ним, потому что он был порядочным, тихим и стеснительным мальчиком. Кто-то бросит в учителя бумажку, а ребята все сваливают на Ивана.
    Семенюта еле-еле доучился до шестого класса, а потом мать на последние сбережения купила ему одежду и отправила искать работу. Через год, Семенюта нашел работу писцом в казенной палате.
    Усердно исполнял свои обязанности Иван Иванович первый приходил и последний уходил с работы, брался за все поручения. Но ни с кем не дружил и бильярдом не увлекался. Радовался Иван тому, что у него была отдельная комната, и возможность посылать матери гостинцы. На втором году Ивана приняли в штат, а потом из стола директора пропали деньги и марки и в этом обвинили Семенюту.
    Пришлось Ивану уйти с работы и жить среди таких же неудачников. Несколько раз в год, он одевал приличную одежду и отправлялся к матери в гости. Обманывал женщину, чтобы она не расстраивалась, рассказывал ей, что ходит на службу и скоро у него будет новый дом. Мать догадывалась о жизненных трудностях сына, но молчала, чтобы не расстроить его. Они обманывают из-за взаимной любви и уважения друг к другу.
    Через некоторое время, сторож Анкудин, который в прошлом работал вместе с Иваном, умирая, рассказал, что это он взял деньги и марки. Семенюту берут обратно на службу.
    Рассказ учит тому, что не нужно брать на себя чужие ошибки и грехи.

  2. Святая ложь. Рассказ Александра Куприна

    Мир Вам, дорогие посетители православного островка «Семья и Вера»!
    Предлагаем Вашему вниманию рассказ А. И. Куприна «Святая ложь», который не оставит никого равнодушными, и подтолкнет провести параллель между нами и главным героем повествования.
    Святая ложь
    Иван Иванович Семенюта — вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных.
    Еще в школьные годы Семенюта всегда был козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока нажует какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепешку и ловким броском шлепнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева француз кричит:
    — О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к инспектору, который трясет седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым, окаменелым пальцем.
    — Ученичок развращенный! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!.. У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    — После обеда в карцер на трое суток. До рождества без отпуска (заведение было закрытое), а если еще повторится, то выдерем и вышвырнем из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: «Пшол! Козли-ще!»
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире инспектора, производили ли набег на соседние огороды, — всегда в критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке, оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    — У-бо-ище!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали еще раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать, жалкая и убогая старушка, жившая в казенном вдовьем доме, тащилась через весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику, бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными материнскими слезами, моля за сына:
    — Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый. Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, но это испытанное средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери, дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зеленое пальто «полудемисезон», заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у торговцев «вручную». Белье же для него мать пошила из своих юбок и сорочек.
    Оставалось искать место. Но место «не выходило» — таково уж было вечное счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме: мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику, поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на общей кухне на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его мать во времена ее молодости и достатка.
    Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были свойственны, влег в лямку тяжелой, скучной службы. Он первый приходил в палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей. Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. «Анахорет сирийский», — решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар. Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком карамель, то коробкой халвы, по к концу года даже завел себе довольно приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому, оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную кассу. Но тут-то среди аркадского благополучия судьба и явила ему свой свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи. Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь, усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел еще сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие — с мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора. Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его столом, сказал строго, вполголоса: «Его превосходительство требует вас к себе в кабинет». Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплелся через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле, массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на большом блюде.
    — Подойдите, Семенюта, — сказал директор, после того как Семенюта низко поклонился. — Скажите, зачем вы это сделали?
    — Что, ваше превосходительство?
    — Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не извольте отпираться. Нам все известно.
    — Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    — Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни. Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы, не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на колени.
    — Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня матерь божия, Николай Угодник, если я… ваше превосходительство!
    — Встаньте, — брезгливо сказал начальник, подбирая ноги под стул. — Разве я не вижу по вашему лицу и по вашим глазам, что вы провели ночь в вертепе. Я ведь знаю, что у вас после растраты или _кражи_ (начальник жестоко подчеркнул это слово), что у вас первым делом — трактир или публичный дом. Не желая порочить репутацию моего учреждения, я не дам знать полиции, но помните, что если кто-нибудь обратится ко мне за справками о вас, я хорошего ничего не скажу. Ступайте.
    И он надавил кнопку электрического звонка.
    Вот уже три года как Семенюта живет дикой, болезненной и страшной жизнью. Он ютится в полутемном подвале, где снимает самый темный, сырой и холодный угол. В другом углу живет Михеевна, торговка, которая закупает у рыбаков корзинками мелкую рыбку уклейку, делает из нее котлеты и продает на базаре по копейке за штуку. В третьем, более светлом углу целый день стучит, сидя на липке, молоточком сапожник Иван Николаевич, по будням мягкий, ласковый, веселый человек, а по праздникам забияка и драчун, который живет со множеством ребятишек и с вечно беременной женой. Наконец, в четвертом углу с утра до вечера грохочет огромным деревянным катком прачка Ильинишна, хозяйка подвала, женщина сварливого характера и пьяница.
    Чем существует Семенюта, — он и сам не скажет толком. Он учит грамоте старших ребятишек сапожника, Кольку и Верку, за что получает по утрам чай вприкуску, с черным хлебом. Он пишет прошения в ресторанах и пивных, а также по утрам в почтамте адресует конверты и составляет письма для безграмотных, дает уроки в купеческой семье, где-то на краю города, за три рубля в месяц. Изредка наклевывается переписка. Главное же его занятие — это бегать по городу в поисках за местом. Однако внешность его никому не внушает доверия. Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши. Он еще не пьяница, но начинает попивать.
    Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и сбросить с себя запущенный вид. Это на Новый год, на Пасху, на Троицу и на тринадцатое августа.
    Накануне этих дней он путем многих усилий и унижений достает пятнадцать копеек — пять копеек на баню, пять на цирюльника, практикующего в таком же подвале, без вывески, и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин. Потом он отправляется к одному из двух прежних товарищей, которых хотя и стесняют его визиты, но которые все-таки принимают его с острой и брезгливой жалостью в сердце. Их фамилии: одного — Пшонкин, а другого — Масса. Боясь надоесть, Семенюта чередует свои визиты.
    Он пьет предложенный ему стакан чаю, кряхтит, вздыхает и печально, по-старчески покачивает головой.
    — Что? Плохо, брат Семенюта? — спрашивает Масса.
    — На Бога жаловаться грех, а плохо, плохо, Николай Степанович.
    — А ты не делал бы, чего не полагается.
    — Николай Степанович… видит Бог… не я… как перед Истинным, — не я.
    — Ну, ну, будет, будет, не плачь. Я ведь в шутку. Я тебе верю. С кем не бывает несчастья? А тебе, Семенюта, не нужно ли денег? Четвертачок я могу.
    — Нет, нет, Николай Степанович, денег мне не надо, да и не возьму я их, а вот, если уж вы так великодушны, одолжите пиджачок на два часика. Какой позатрепаннее. Не откажите, роднуша, не откажите, голуба. Вы не беспокойтесь, я вчера в баньке был. Чистый.
    — Чудак ты, Семенюта. Для чего тебе костюм? Вот уже третий год подряд ты у меня берешь напрокат пиджаки. Зачем тебе?
    — Дело такое, Николай Степанович. Тетка у меня… старушка. Вдруг умрет, а я единственный наследник. Надо же показаться, поздравить. Деньги не бог весть какие, но все-таки пятьсот рублей… Это не Макара в спину целовать.
    — Ну, ну, бери, бери, бог с тобой.
    И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый год завернутые в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь город во вдовий дом с визитом к матери. В теплой, по-казенному величественной передней красуется, как монумент, в своей красной с черными орлами ливрее толстый седой швейцар Никита, который знал Семенюту еще с пятилетнего возраста. Но швейцар смотрит на Семенюту свысока и даже не отвечает на его приветствие.
    — Здравствуй, Никитушка. Ну, как здоровье?
    Гордый Никита молчит, точно окаменев.
    — Как здоровье мамаши? — спрашивает робко обескураженный Семенюта, вешая пальто на вешалку.
    Швейцар заявляет:
    — А что ей сделается. Старуха крепкая. Поскрипи-ит.
    Семенюта обыкновенно норовит попасть к вечеру, когда не так заметны недостатки его костюма. Неслышным шагом проходит он сквозь ряды огромных сводчатых палат, стены которых выкрашены спокойной зеленой краской, мимо белоснежных постелей со взбитыми перинами и горами подушек, мимо старушек, которые с любопытством провожают его взглядом поверх очков. Знакомые с младенчества запахи, — запах травы пачули, мятного куренья, воска и мастики от паркета и еще какой-то странный, неопределенный, цвелый запах чистой, опрятной старости, запах земли — все эти запахи бросаются в голову Семенюте и сжимают его сердце тонкой и острой жалостью.
    Вот наконец палата, где живет его мать. Шесть высоченных постелей обращены головами к стенам, ногами внутрь, и около каждой кровати — казенный шкафчик, украшенный старыми портретами в рамках, оклеенных ракушками. В центре комнаты с потолка низко спущена на блоке огромная лампа, освещающая стол, за которым три старушки играют в нескончаемый преферанс, а две другие тут же вяжут какое-то вязанье и изредка вмешиваются со страстью в разбор сделанной игры. О, как все это болезненно знакомо Семенюте!
    — Конкордия Сергеевна, к вам пришли.
    — Никак, Ванечка?
    Мать быстро встает, подымая очки на лоб. Клубок шерсти падает на пол и катится, распутывая петли вязанья.
    — Ванечек! Милый. Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного сокола. Ну, идем, идем. И во сне тебя сегодня видела.
    Она ведет его дрожащей рукой к своей постели, где около окна стоит ее собственный отдельный столик, постилает скатерть, зажигает восковой церковный огарочек, достает из шкафчика чайник, чашки, чайницу и сахарницу и все время хлопочет, хлопочет, и ее старые, иссохшие, узловатые руки трясутся.
    Проходит мимо степенная старая горничная, «покоевая девушка», лет пятидесяти, в синем форменном платье и белом переднике.
    — Домнушка! — говорит немного искательно Конкордия Сергеевна. — Принеси-ка нам, мать моя, немножечко кипяточку. Видишь, Ванюшка ко мне в гости приехал.
    Домна низко, но с достоинством, по-старинному, по-московски, кланяется Семенюте.
    — Здравствуйте, батюшка Иван Иванович. Давненько не бывали. И мамаша-то все об вас скучают. Сейчас, барыня, принесу, сию минуту-с.
    Пока Домна ходит за кипятком, мать и сын молчат и быстрыми, пронзительными взглядами точно ощупывают души друг друга. Да, только расставаясь на долгое время, уловишь в любимом лице те черты разрушения и увядания, которые не переставая наносит беспощадное время и которые так незаметны при ежедневной совместной жизни.
    — Вид у тебя неважный, Ванек, — говорит старушка и сухой жесткой рукой гладит руку сына, лежащую на столе. — Побледнел ты, усталый какой-то.
    — Что поделаешь, маман! Служба. Я теперь, можно сказать, на виду. Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. Работаю буквально с утра до вечера. Как вол. Согласитесь, маман, надо же карьеру делать?
    — Не утомляйся уж очень-то, Ванюша.
    — Ничего, маман, я двужильный. Зато на пасху получу коллежского, и прибавку, и наградные. Тогда кончено ваше здешнее прозябание. Сниму квартирку и перевезу вас к себе. И будет у нас не житье, а рай. Я на службу, вы — хозяйка.
    Из глаз старухи показываются слезы умиления и расползаются в складках глубоких морщин.
    — Дай-то бог, дай-то бог, Ваничек. Только бы бог тебе послал здоровья и терпенья. Вид-то у тебя…
    — Ничего. Выдержим, маман!
    Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно подражая тем светским «прикомандированным» шалопаям, которых он в прежнее время видел в канцелярии. Отсюда и дурацкое слово «маман». Он всегда звал мать и теперь мысленно называет «мамой», «мамусенькой», «мамочкой», и всегда на «ты». Но в названии «маман» есть что-то такое беспечное и аристократическое. И в те же минуты, глядя на измученное, опавшее, покоробленное лицо матери, он испытывает одновременно страх, нежность, стыд и жалость.
    Домна приносит кипяток, ставит его со своим истовым поклоном на стол и плавно уходит.
    Конкордия Сергеевна заваривает чай. Мимо их столика то и дело шмыгают по делу и без дела древние, любопытные, с мышиными глазками старушонки, сами похожие на серых мышей. Все они помнят Семенюту с той поры, когда ему было пять лет. Они останавливаются, всплескивают руками, качают головой и изумляются:
    — Господи! Ванечка! И не узнать совсем, — какой большой стал. А я ведь вас вон этаким, этаким помню. Отчаянный был мальчик — герой. Так вас все и звали: генерал Скобелев. Меня все дразнил «Перпетуя Измегуевна», а покойницу Гололобову, Надежду Федоровну, — «серенькая бабушка с хвостиком». Как теперь помню.
    Конкордия Сергеевна бесцеремонно машет на нее кистью руки.
    — И спасибо… Тут у нас с сыном важный один разговор. Спасибо. Идите, идите.
    — Как у нас дела, маман? — спрашивает Семенюта, прихлебывая чай внакладку.
    — Что ж. Мое дело старческое. Давно пора бы туда… Вот с дочками плохо. Ты-то, слава богу, на дороге, на виду, а им туго приходится. Катюшин муж совсем от дому отбился. Играет, пьет, каждый день на квартиру пьяный приходит. Бьет Катеньку. С железной дороги его, кажется, скоро прогонят, а Катенька опять беременна. Только одно и умеет подлец.
    — Да уж, маман, правда ваша, — подлец.
    — Тес… тише… Не говори так вслух… — шепчет мать. — Здесь у нас все подслушивают, а потом пойдут сплетничать. Да. А у Зоиньки… уж, право, не знаю, хуже ли, лучше ли? Ее Стасенька и добрый и ласковый… Ну, да они все, поляки, ласые, а вот насчет бабья — сущий кобель, прости господи. Все деньги на них, бесстыдник, сорит. Катается на лихачах, подарки там разные. А Зоя, дурища, до сих пор влюблена как кошка! Не понимаю, что за глупость! На днях нашла у него в письменном столе, — ключ подобрала, — нашла карточки, которые он снимал со своих Дульциней в самом таком виде… знаешь… без ничего. Ну, Зоя и отравилась опиумом… Едва откачали. Да, впрочем, что я тебе все неприятное да неприятное. Расскажи лучше о себе что-нибудь. Только тес… потише — здесь и стены имеют уши.
    Семенюта призывает на помощь все свое вдохновение и начинает врать развязно и небрежно. Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в прошлый визит. Все равно, он этого не замечает. Замечает мать, но она молчит. Только ее старческие глаза становятся все печальнее и пытливее.
    Служба идет прекрасно. Начальство ценит Семенюту, товарищи любят. Правда, Трактатов и Преображенский завидуют и интригуют. Но куда же им! У них ни знаний, ни соображения. И какое же образование: один выгнан из семинарии, а другой — просто хулиган. А под Семенюту комар носу не подточит. Он изучил все тайны канцелярщины досконально. Столоначальник с ним за руку. На днях пригласил к себе на ужин. Танцевали. Дочь столоначальника, Любочка, подошла к нему с другой барышней. «Что хотите: розу или ландыш?» — «Ландыш!» Она вся так и покраснела. А потом спрашивает: «Почему вы узнали, что это я?» — «Мне подсказало сердце».
    — Жениться бы тебе, Ванечка.
    — Подождите. Рано еще, маман. Дайте обрасти перьями. А хороша. Абсолютно хороша.
    — Ах, проказник!
    — Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Дела идут пока порядочно, нельзя похаять. Начальник на днях, проходя, похлопал по плечу и сказал одобрительно: «Старайтесь, молодой человек, старайтесь. Я слежу за вами и всегда буду вам поддержкой. И вообще имею вас в виду».
    И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, положив легкомысленно ногу на ногу, крутя усы и щуря глаза, а мать смотрит ему в рот, завороженная волшебной сказкой. Но вот звонит вдали, все приближаясь, звонок. Входит Домна с колокольчиком. «Барыни, ужинать».
    — Ты подожди меня, — шепчет мать. — Хочу еще на тебя поглядеть.
    Через двадцать минут она возвращается. В руках у нее тарелочка, на которой лежит кусок соленой севрюжинки, или студень, или винегрет с селедкой и несколько кусков вкусного черного хлеба.
    — Покушай, Ванечка, покушай, — ласково упрашивает мать. — Не побрезгуй нашим вдовьим кушаньем! Ты маленьким очень любил севрюжинку.
    — Маман, помилуйте, сыт по горло, куда мне. Обедали сегодня в «Праге», чествовали экзекутора. Кстати, маман, я вам оттуда апельсинчик захватил. Пожалуйте…
    Но он, однако, съедает принесенное блюдо со зверским аппетитом и не замечает, как по морщинистым щекам материнского лица растекаются, точно узкие горные ручьи, тихие слезы.
    Наступает время, когда надо уходить. Мать хочет проводить сына в переднюю, но он помнит о своем обтрепанном пальто невозможного вида и отклоняет эту любезность.
    — Ну, что, в самом деле, маман. Дальние проводы — лишние слезы. И простудитесь вы еще, чего доброго. Смотрите же, берегите себя!
    В передней гордый Никита смотрит с невыразимым подавляющим величием на то, как Семенюта торопливо надевает ветхое пальтишко и как он насовывает на голову полуразвалившуюся шапку.
    — Так-то, Никитушка, — говорит ласково Семенюта. — Жить еще можно… Не надо только отчаиваться… Эх, надо бы тебе было гривенничек дать, да нету у меня мелочи.
    — Да будет вам, — пренебрежительно роняет швейцар. — Я знаю, у вас все крупные. Идите уж, идите. Настудите мне швейцарскую.
    Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? И покажет ли? Я думаю — да.
    Что стоит ей, взбалмошной и непостоянной красавице, взять и назло всем своим любимцам нежно приласкать самого последнего раба?
    И вот старый, честный сторож Анкудин, расхворавшись и почувствовав приближение смерти, шлет к начальнику казенной палаты своего внука Гришку:
    — Так и скажи его превосходительству: Анкудин-де собрался умирать и перед кончиной хочет открыть его превосходительству один очень важный секрет.
    Приедет генерал в Анкудинову казенную подвальную квартирешку. Тогда, собрав последние силы, сползет с кровати Анкудин и упадет в ноги перед генералом:
    — Ваше превосходительство, совесть меня замучила… Умираю я… Хочу с души грех снять… Деньги-то эти самые и марки… Это ведь я украл… Попутал меня лукавый… Простите, Христа ради, что невинного человека оплел, а деньги и марки — вот они здесь… В комоде, в верхнем правом ящичке.
    На другой же день пошлет начальник Пшонкина или Массу за Семенютой, выведет его рука об руку перед всей канцелярией и скажет все про Анкудина, и про украденные деньги и марки, и про страдание злосчастного Семенюты, и попросит у него публично прощения, и пожмет ему руку, и, растроганный до слез, облобызает его.
    И будет жить Семенюта вместе с мамашей еще очень долго в тихом, скромном и теплом уюте. Но никогда старушка не намекнет сыну на то, что она знала об его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает. Это острое место всегда будет осторожно обходиться. Святая ложь — это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения. А ведь и в самом деле бывают же в жизни чудеса! Или только в пасхальных рассказах? (1914).
    Читайте также другие рассказы:
    Отец. Мамин-Сибиряк.
    МАСЛЕНИЦА. Рассказ Ивана Шмелева
    < < На главную страницу       Непридуманные истории >>

  3. Святая ложь

    Автор: Куприн А.И.
    Иван Иванович Семенюта — вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда был козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока нажует какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепешку и ловким броском шлепнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева француз кричит:
    — О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к инспектору, который трясет седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым, окаменелым пальцем.
    — Ученичок развращенный! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!.. У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    — После обеда в карцер на трое суток. До рождества без отпуска (заведение было закрытое), а если еще повторится, то выдерем и вышвырнем из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: «Пшол! Козли-ще!»
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире инспектора, производили ли набег на соседние огороды, — всегда в критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке, оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    — У-бо-ище!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали еще раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать, жалкая и убогая старушка, жившая в казенном вдовьем доме, тащилась через весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику, бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными материнскими слезами, моля за сына:
    — Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый. Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, но это испытанное средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери, дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зеленое пальто «полудемисезон», заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у торговцев «вручную». Белье же для него мать пошила из своих юбок и сорочек.
    Оставалось искать место. Но место «не выходило» — таково уж было вечное счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме: мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику, поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на общей кухне на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его мать во времена ее молодости и достатка.
    Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были свойственны, влег в лямку тяжелой, скучной службы. Он первый приходил в палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей. Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. «Анахорет сирийский», — решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар. Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком карамель, то коробкой халвы, по к концу года даже завел себе довольно приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому, оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную кассу. Но тут-то среди аркадского благополучия судьба и явила ему свой свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи. Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь, усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел еще сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие — с мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора. Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его столом, сказал строго, вполголоса: «Его превосходительство требует вас к себе в кабинет». Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплелся через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле, массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на большом блюде.
    — Подойдите, Семенюта, — сказал директор, после того как Семенюта низко поклонился. — Скажите, зачем вы это сделали?
    — Что, ваше превосходительство?
    — Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не извольте отпираться. Нам все известно.
    — Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    — Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни. Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы, не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на колени.
    — Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня матерь божия, Николай Угодник, если я… ваше превосходительство!
    — Встаньте, — брезгливо сказал начальник, подбирая ноги под стул. — Разве я не вижу по вашему лицу и по вашим глазам, что вы провели ночь в вертепе. Я ведь знаю, что у вас после растраты или _кражи_ (начальник жестоко подчеркнул это слово), что у вас первым делом — трактир или публичный дом. Не желая порочить репутацию моего учреждения, я не дам знать полиции, но помните, что если кто-нибудь обратится ко мне за справками о вас, я хорошего ничего не скажу. Ступайте.
    И он надавил кнопку электрического звонка.
    Вот уже три года как Семенюта живет дикой, болезненной и страшной жизнью. Он ютится в полутемном подвале, где снимает самый темный, сырой и холодный угол. В другом углу живет Михеевна, торговка, которая закупает у рыбаков корзинками мелкую рыбку уклейку, делает из нее котлеты и продает на базаре по копейке за штуку. В третьем, более светлом углу целый день стучит, сидя на липке, молоточком сапожник Иван Николаевич, по будням мягкий, ласковый, веселый человек, а по праздникам забияка и драчун, который живет со множеством ребятишек и с вечно беременной женой. Наконец, в четвертом углу с утра до вечера грохочет огромным деревянным катком прачка Ильинишна, хозяйка подвала, женщина сварливого характера и пьяница.
    Чем существует Семенюта, — он и сам не скажет толком. Он учит грамоте старших ребятишек сапожника, Кольку и Верку, за что получает по утрам чай вприкуску, с черным хлебом. Он пишет прошения в ресторанах и пивных, а также по утрам в почтамте адресует конверты и составляет письма для безграмотных, дает уроки в купеческой семье, где-то на краю города, за три рубля в месяц. Изредка наклевывается переписка. Главное же его занятие — это бегать по городу в поисках за местом. Однако внешность его никому не внушает доверия. Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши. Он еще не пьяница, но начинает попивать.
    Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и сбросить с себя запущенный вид. Это на Новый год, на пасху, на троицу и на тринадцатое августа.
    Накануне этих дней он путем многих усилий и унижений достает пятнадцать копеек — пять копеек на баню, пять на цирюльника, практикующего в таком же подвале, без вывески, и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин. Потом он отправляется к одному из двух прежних товарищей, которых хотя и стесняют его визиты, но которые все-таки принимают его с острой и брезгливой жалостью в сердце. Их фамилии: одного — Пшонкин, а другого — Масса. Боясь надоесть, Семенюта чередует свои визиты.
    Он пьет предложенный ему стакан чаю, кряхтит, вздыхает и печально, по-старчески покачивает головой.
    — Что? Плохо, брат Семенюта? — спрашивает Масса.
    — На бога жаловаться грех, а плохо, плохо, Николай Степанович.
    — А ты не делал бы, чего не полагается.
    — Николай Степанович… видит бог… не я… как перед истинным, — не я.
    — Ну, ну, будет, будет, не плачь. Я ведь в шутку. Я тебе верю. С кем не бывает несчастья? А тебе, Семенюта, не нужно ли денег? Четвертачок я могу.
    — Нет, нет, Николай Степанович, денег мне не надо, да и не возьму я их, а вот, если уж вы так великодушны, одолжите пиджачок на два часика. Какой позатрепаннее. Не откажите, роднуша, не откажите, голуба. Вы не беспокойтесь, я вчера в баньке был. Чистый.
    — Чудак ты, Семенюта. Для чего тебе костюм? Вот уже третий год подряд ты у меня берешь напрокат пиджаки. Зачем тебе?
    — Дело такое, Николай Степанович. Тетка у меня… старушка. Вдруг умрет, а я единственный наследник. Надо же показаться, поздравить. Деньги не бог весть какие, но все-таки пятьсот рублей… Это не Макара в спину целовать.
    — Ну, ну, бери, бери, бог с тобой.
    И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый год завернутые в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь город во вдовий дом с визитом к матери. В теплой, по-казенному величественной передней красуется, как монумент, в своей красной с черными орлами ливрее толстый седой швейцар Никита, который знал Семенюту еще с пятилетнего возраста. Но швейцар смотрит на Семенюту свысока и даже не отвечает на его приветствие.
    — Здравствуй, Никитушка. Ну, как здоровье?
    Гордый Никита молчит, точно окаменев.
    — Как здоровье мамаши? — спрашивает робко обескураженный Семенюта, вешая пальто на вешалку.
    Швейцар заявляет:
    — А что ей сделается. Старуха крепкая. Поскрипи-ит.
    Семенюта обыкновенно норовит попасть к вечеру, когда не так заметны недостатки его костюма. Неслышным шагом проходит он сквозь ряды огромных сводчатых палат, стены которых выкрашены спокойной зеленой краской, мимо белоснежных постелей со взбитыми перинами и горами подушек, мимо старушек, которые с любопытством провожают его взглядом поверх очков. Знакомые с младенчества запахи, — запах травы пачули, мятного куренья, воска и мастики от паркета и еще какой-то странный, неопределенный, цвелый запах чистой, опрятной старости, запах земли — все эти запахи бросаются в голову Семенюте и сжимают его сердце тонкой и острой жалостью.
    Вот наконец палата, где живет его мать. Шесть высоченных постелей обращены головами к стенам, ногами внутрь, и около каждой кровати — казенный шкафчик, украшенный старыми портретами в рамках, оклеенных ракушками. В центре комнаты с потолка низко спущена на блоке огромная лампа, освещающая стол, за которым три старушки играют в нескончаемый преферанс, а две другие тут же вяжут какое-то вязанье и изредка вмешиваются со страстью в разбор сделанной игры. О, как все это болезненно знакомо Семенюте!
    — Конкордия Сергеевна, к вам пришли.
    — Никак, Ванечка?
    Мать быстро встает, подымая очки на лоб. Клубок шерсти падает на пол и катится, распутывая петли вязанья.
    — Ванечек! Милый. Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного сокола. Ну, идем, идем. И во сне тебя сегодня видела.
    Она ведет его дрожащей рукой к своей постели, где около окна стоит ее собственный отдельный столик, постилает скатерть, зажигает восковой церковный огарочек, достает из шкафчика чайник, чашки, чайницу и сахарницу и все время хлопочет, хлопочет, и ее старые, иссохшие, узловатые руки трясутся.
    Проходит мимо степенная старая горничная, «покоевая девушка», лет пятидесяти, в синем форменном платье и белом переднике.
    — Домнушка! — говорит немного искательно Конкордия Сергеевна. — Принеси-ка нам, мать моя, немножечко кипяточку. Видишь, Ванюшка ко мне в гости приехал.
    Домна низко, но с достоинством, по-старинному, по-московски, кланяется Семенюте.
    — Здравствуйте, батюшка Иван Иванович. Давненько не бывали. И мамаша-то все об вас скучают. Сейчас, барыня, принесу, сию минуту-с.
    Пока Домна ходит за кипятком, мать и сын молчат и быстрыми, пронзительными взглядами точно ощупывают души друг друга. Да, только расставаясь на долгое время, уловишь в любимом лице те черты разрушения и увядания, которые не переставая наносит беспощадное время и которые так незаметны при ежедневной совместной жизни.
    — Вид у тебя неважный, Ванек, — говорит старушка и сухой жесткой рукой гладит руку сына, лежащую на столе. — Побледнел ты, усталый какой-то.
    — Что поделаешь, маман! Служба. Я теперь, можно сказать, на виду. Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. Работаю буквально с утра до вечера. Как вол. Согласитесь, маман, надо же карьеру делать?
    — Не утомляйся уж очень-то, Ванюша.
    — Ничего, маман, я двужильный. Зато на пасху получу коллежского, и прибавку, и наградные. Тогда кончено ваше здешнее прозябание. Сниму квартирку и перевезу вас к себе. И будет у нас не житье, а рай. Я на службу, вы — хозяйка.
    Из глаз старухи показываются слезы умиления и расползаются в складках глубоких морщин.
    — Дай-то бог, дай-то бог, Ваничек. Только бы бог тебе послал здоровья и терпенья. Вид-то у тебя…
    — Ничего. Выдержим, маман!
    Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно подражая тем светским «прикомандированным» шалопаям, которых он в прежнее время видел в канцелярии. Отсюда и дурацкое слово «маман». Он всегда звал мать и теперь мысленно называет «мамой», «мамусенькой», «мамочкой», и всегда на «ты». Но в названии «маман» есть что-то такое беспечное и аристократическое. И в те же минуты, глядя на измученное, опавшее, покоробленное лицо матери, он испытывает одновременно страх, нежность, стыд и жалость.
    Домна приносит кипяток, ставит его со своим истовым поклоном на стол и плавно уходит.
    Конкордия Сергеевна заваривает чай. Мимо их столика то и дело шмыгают по делу и без дела древние, любопытные, с мышиными глазками старушонки, сами похожие на серых мышей. Все они помнят Семенюту с той поры, когда ему было пять лет. Они останавливаются, всплескивают руками, качают головой и изумляются:
    — Господи! Ванечка! И не узнать совсем, — какой большой стал. А я ведь вас вон этаким, этаким помню. Отчаянный был мальчик — герой. Так вас все и звали: генерал Скобелев. Меня все дразнил «Перпетуя Измегуевна», а покойницу Гололобову, Надежду Федоровну, — «серенькая бабушка с хвостиком». Как теперь помню.
    Конкордия Сергеевна бесцеремонно машет на нее кистью руки.
    — И спасибо… Тут у нас с сыном важный один разговор. Спасибо. Идите, идите.
    — Как у нас дела, маман? — спрашивает Семенюта, прихлебывая чай внакладку.
    — Что ж. Мое дело старческое. Давно пора бы туда… Вот с дочками плохо. Ты-то, слава богу, на дороге, на виду, а им туго приходится. Катюшин муж совсем от дому отбился. Играет, пьет, каждый день на квартиру пьяный приходит. Бьет Катеньку. С железной дороги его, кажется, скоро прогонят, а Катенька опять беременна. Только одно и умеет подлец.
    — Да уж, маман, правда ваша, — подлец.
    — Тес… тише… Не говори так вслух… — шепчет мать. — Здесь у нас все подслушивают, а потом пойдут сплетничать. Да. А у Зоиньки… уж, право, не знаю, хуже ли, лучше ли? Ее Стасенька и добрый и ласковый… Ну, да они все, поляки, ласые, а вот насчет бабья — сущий кобель, прости господи. Все деньги на них, бесстыдник, сорит. Катается на лихачах, подарки там разные. А Зоя, дурища, до сих пор влюблена как кошка! Не понимаю, что за глупость! На днях нашла у него в письменном столе, — ключ подобрала, — нашла карточки, которые он снимал со своих Дульциней в самом таком виде… знаешь… без ничего. Ну, Зоя и отравилась опиумом… Едва откачали. Да, впрочем, что я тебе все неприятное да неприятное. Расскажи лучше о себе что-нибудь. Только тес… потише — здесь и стены имеют уши.
    Семенюта призывает на помощь все свое вдохновение и начинает врать развязно и небрежно. Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в прошлый визит. Все равно, он этого не замечает. Замечает мать, но она молчит. Только ее старческие глаза становятся все печальнее и пытливее.
    Служба идет прекрасно. Начальство ценит Семенюту, товарищи любят. Правда, Трактатов и Преображенский завидуют и интригуют. Но куда же им! У них ни знаний, ни соображения. И какое же образование: один выгнан из семинарии, а другой — просто хулиган. А под Семенюту комар носу не подточит. Он изучил все тайны канцелярщины досконально. Столоначальник с ним за руку. На днях пригласил к себе на ужин. Танцевали. Дочь столоначальника, Любочка, подошла к нему с другой барышней. «Что хотите: розу или ландыш?» — «Ландыш!» Она вся так и покраснела. А потом спрашивает: «Почему вы узнали, что это я?» — «Мне подсказало сердце».
    — Жениться бы тебе, Ванечка.
    — Подождите. Рано еще, маман. Дайте обрасти перьями. А хороша. Абсолютно хороша.
    — Ах, проказник!
    — Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Дела идут пока порядочно, нельзя похаять. Начальник на днях, проходя, похлопал по плечу и сказал одобрительно: «Старайтесь, молодой человек, старайтесь. Я слежу за вами и всегда буду вам поддержкой. И вообще имею вас в виду».
    И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, положив легкомысленно ногу на ногу, крутя усы и щуря глаза, а мать смотрит ему в рот, завороженная волшебной сказкой. Но вот звонит вдали, все приближаясь, звонок. Входит Домна с колокольчиком. «Барыни, ужинать».
    — Ты подожди меня, — шепчет мать. — Хочу еще на тебя поглядеть.
    Через двадцать минут она возвращается. В руках у нее тарелочка, на которой лежит кусок соленой севрюжинки, или студень, или винегрет с селедкой и несколько кусков вкусного черного хлеба.
    — Покушай, Ванечка, покушай, — ласково упрашивает мать. — Не побрезгуй нашим вдовьим кушаньем! Ты маленьким очень любил севрюжинку.
    — Маман, помилуйте, сыт по горло, куда мне. Обедали сегодня в «Праге», чествовали экзекутора. Кстати, маман, я вам оттуда апельсинчик захватил. Пожалуйте…
    Но он, однако, съедает принесенное блюдо со зверским аппетитом и не замечает, как по морщинистым щекам материнского лица растекаются, точно узкие горные ручьи, тихие слезы.
    Наступает время, когда надо уходить. Мать хочет проводить сына в переднюю, но он помнит о своем обтрепанном пальто невозможного вида и отклоняет эту любезность.
    — Ну, что, в самом деле, маман. Дальние проводы — лишние слезы. И простудитесь вы еще, чего доброго. Смотрите же, берегите себя!
    В передней гордый Никита смотрит с невыразимым подавляющим величием на то, как Семенюта торопливо надевает ветхое пальтишко и как он насовывает на голову полуразвалившуюся шапку.
    — Так-то, Никитушка, — говорит ласково Семенюта. — Жить еще можно… Не надо только отчаиваться… Эх, надо бы тебе было гривенничек дать, да нету у меня мелочи.
    — Да будет вам, — пренебрежительно роняет швейцар. — Я знаю, у вас все крупные. Идите уж, идите. Настудите мне швейцарскую.
    Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? И покажет ли? Я думаю — да.
    Что стоит ей, взбалмошной и непостоянной красавице, взять и назло всем своим любимцам нежно приласкать самого последнего раба?
    И вот старый, честный сторож Анкудин, расхворавшись и почувствовав приближение смерти, шлет к начальнику казенной палаты своего внука Гришку:
    — Так и скажи его превосходительству: Анкудин-де собрался умирать и перед кончиной хочет открыть его превосходительству один очень важный секрет.
    Приедет генерал в Анкудинову казенную подвальную квартирешку. Тогда, собрав последние силы, сползет с кровати Анкудин и упадет в ноги перед генералом:
    — Ваше превосходительство, совесть меня замучила… Умираю я… Хочу с души грех снять… Деньги-то эти самые и марки… Это ведь я украл… Попутал меня лукавый… Простите, Христа ради, что невинного человека оплел, а деньги и марки — вот они здесь… В комоде, в верхнем правом ящичке.
    На другой же день пошлет начальник Пшонкина или Массу за Семенютой, выведет его рука об руку перед всей канцелярией и скажет все про Анкудина, и про украденные деньги и марки, и про страдание злосчастного Семенюты, и попросит у него публично прощения, и пожмет ему руку, и, растроганный до слез, облобызает его.
    И будет жить Семенюта вместе с мамашей еще очень долго в тихом, скромном и теплом уюте. Но никогда старушка не намекнет сыну на то, что она знала об его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает. Это острое место всегда будет осторожно обходиться. Святая ложь — это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения.
    А ведь и в самом деле бывают же в жизни чудеса! Или только в пасхальных рассказах?

  4. Иван Иванович Семенюта – вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда был козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока нажует какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепешку и ловким броском шлепнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева француз кричит:
    – О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к инспектору, который трясет седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым, окаменелым пальцем.
    – Ученичок развращенный! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!.. У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    – После обеда в карцер на трое суток. До рождества без отпуска (заведение было закрытое), а если еще повторится, то выдерем и вышвырнем из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: “Пшол! Козли-ще!”
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире инспектора, производили ли набег на соседние огороды, – всегда в критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке, оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    – У-бо-ище!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали еще раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать, жалкая и убогая старушка, жившая в казенном вдовьем доме, тащилась через весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику, бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными материнскими слезами, моля за сына:
    – Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый. Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, но это испытанное средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери, дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зеленое пальто “полудемисезон”, заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у торговцев “вручную”. Белье же для него мать пошила из своих юбок и сорочек.
    Оставалось искать место. Но место “не выходило” – таково уж было вечное счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме: мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику, поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на общей кухне на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его мать во времена ее молодости и достатка.
    Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были свойственны, влег в лямку тяжелой, скучной службы. Он первый приходил в палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей. Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. “Анахорет сирийский”, – решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар. Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком карамель, то коробкой халвы, по к концу года даже завел себе довольно приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому, оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную кассу. Но тут-то среди аркадского благополучия судьба и явила ему свой свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи. Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь, усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел еще сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие – с мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора. Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его столом, сказал строго, вполголоса: “Его превосходительство требует вас к себе в кабинет”. Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплелся через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле, массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на большом блюде.
    – Подойдите, Семенюта, – сказал директор, после того как Семенюта низко поклонился. – Скажите, зачем вы это сделали?
    – Что, ваше превосходительство?
    – Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не извольте отпираться. Нам все известно.
    – Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    – Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни. Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы, не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на колени.
    – Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня матерь божия, Николай Угодник, если я… ваше превосходительство!
    – Встаньте, – брезгливо сказал начальник, подбирая ноги под стул. – Разве я не вижу по вашему лицу и по вашим глазам, что вы провели ночь в вертепе. Я ведь знаю, что у вас после растраты или _кражи_ (начальник жестоко подчеркнул это слово), что у вас первым делом – трактир или публичный дом. Не желая порочить репутацию моего учреждения, я не дам знать полиции, но помните, что если кто-нибудь обратится ко мне за справками о вас, я хорошего ничего не скажу. Ступайте.
    И он надавил кнопку электрического звонка.
    Вот уже три года как Семенюта живет дикой, болезненной и страшной жизнью. Он ютится в полутемном подвале, где снимает самый темный, сырой и холодный угол. В другом углу живет Михеевна, торговка, которая закупает у рыбаков корзинками мелкую рыбку уклейку, делает из нее котлеты и продает на базаре по копейке за штуку. В третьем, более светлом углу целый день стучит, сидя на липке, молоточком сапожник Иван Николаевич, по будням мягкий, ласковый, веселый человек, а по праздникам забияка и драчун, который живет со множеством ребятишек и с вечно беременной женой. Наконец, в четвертом углу с утра до вечера грохочет огромным деревянным катком прачка Ильинишна, хозяйка подвала, женщина сварливого характера и пьяница.
    Чем существует Семенюта, – он и сам не скажет толком. Он учит грамоте старших ребятишек сапожника, Кольку и Верку, за что получает по утрам чай вприкуску, с черным хлебом. Он пишет прошения в ресторанах и пивных, а также по утрам в почтамте адресует конверты и составляет письма для безграмотных, дает уроки в купеческой семье, где-то на краю города, за три рубля в месяц. Изредка наклевывается переписка. Главное же его занятие – это бегать по городу в поисках за местом. Однако внешность его никому не внушает доверия. Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши. Он еще не пьяница, но начинает попивать.
    Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и сбросить с себя запущенный вид. Это на Новый год, на пасху, на троицу и на тринадцатое августа.
    Накануне этих дней он путем многих усилий и унижений достает пятнадцать копеек – пять копеек на баню, пять на цирюльника, практикующего в таком же подвале, без вывески, и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин. Потом он отправляется к одному из двух прежних товарищей, которых хотя и стесняют его визиты, но которые все-таки принимают его с острой и брезгливой жалостью в сердце. Их фамилии: одного – Пшонкин, а другого – Масса. Боясь надоесть, Семенюта чередует свои визиты.
    Он пьет предложенный ему стакан чаю, кряхтит, вздыхает и печально, по-старчески покачивает головой.
    – Что? Плохо, брат Семенюта? – спрашивает Масса.
    – На бога жаловаться грех, а плохо, плохо, Николай Степанович.
    – А ты не делал бы, чего не полагается.
    – Николай Степанович… видит бог… не я… как перед истинным, – не я.
    – Ну, ну, будет, будет, не плачь. Я ведь в шутку. Я тебе верю. С кем не бывает несчастья? А тебе, Семенюта, не нужно ли денег? Четвертачок я могу.
    – Нет, нет, Николай Степанович, денег мне не надо, да и не возьму я их, а вот, если уж вы так великодушны, одолжите пиджачок на два часика. Какой позатрепаннее. Не откажите, роднуша, не откажите, голуба. Вы не беспокойтесь, я вчера в баньке был. Чистый.
    – Чудак ты, Семенюта. Для чего тебе костюм? Вот уже третий год подряд ты у меня берешь напрокат пиджаки. Зачем тебе?
    – Дело такое, Николай Степанович. Тетка у меня… старушка. Вдруг умрет, а я единственный наследник. Надо же показаться, поздравить. Деньги не бог весть какие, но все-таки пятьсот рублей… Это не Макара в спину целовать.
    – Ну, ну, бери, бери, бог с тобой.
    И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый год завернутые в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь город во вдовий дом с визитом к матери. В теплой, по-казенному величественной передней красуется, как монумент, в своей красной с черными орлами ливрее толстый седой швейцар Никита, который знал Семенюту еще с пятилетнего возраста. Но швейцар смотрит на Семенюту свысока и даже не отвечает на его приветствие.
    – Здравствуй, Никитушка. Ну, как здоровье?
    Гордый Никита молчит, точно окаменев.
    – Как здоровье мамаши? – спрашивает робко обескураженный Семенюта, вешая пальто на вешалку.
    Швейцар заявляет:
    – А что ей сделается. Старуха крепкая. Поскрипи-ит.
    Семенюта обыкновенно норовит попасть к вечеру, когда не так заметны недостатки его костюма. Неслышным шагом проходит он сквозь ряды огромных сводчатых палат, стены которых выкрашены спокойной зеленой краской, мимо белоснежных постелей со взбитыми перинами и горами подушек, мимо старушек, которые с любопытством провожают его взглядом поверх очков. Знакомые с младенчества запахи, – запах травы пачули, мятного куренья, воска и мастики от паркета и еще какой-то странный, неопределенный, цвелый запах чистой, опрятной старости, запах земли – все эти запахи бросаются в голову Семенюте и сжимают его сердце тонкой и острой жалостью.
    Вот наконец палата, где живет его мать. Шесть высоченных постелей обращены головами к стенам, ногами внутрь, и около каждой кровати – казенный шкафчик, украшенный старыми портретами в рамках, оклеенных ракушками. В центре комнаты с потолка низко спущена на блоке огромная лампа, освещающая стол, за которым три старушки играют в нескончаемый преферанс, а две другие тут же вяжут какое-то вязанье и изредка вмешиваются со страстью в разбор сделанной игры. О, как все это болезненно знакомо Семенюте!
    – Конкордия Сергеевна, к вам пришли.
    – Никак, Ванечка?
    Мать быстро встает, подымая очки на лоб. Клубок шерсти падает на пол и катится, распутывая петли вязанья.
    – Ванечек! Милый. Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного сокола. Ну, идем, идем. И во сне тебя сегодня видела.
    Она ведет его дрожащей рукой к своей постели, где около окна стоит ее собственный отдельный столик, постилает скатерть, зажигает восковой церковный огарочек, достает из шкафчика чайник, чашки, чайницу и сахарницу и все время хлопочет, хлопочет, и ее старые, иссохшие, узловатые руки трясутся.
    Проходит мимо степенная старая горничная, “покоевая девушка”, лет пятидесяти, в синем форменном платье и белом переднике.
    – Домнушка! – говорит немного искательно Конкордия Сергеевна. – Принеси-ка нам, мать моя, немножечко кипяточку. Видишь, Ванюшка ко мне в гости приехал.
    Домна низко, но с достоинством, по-старинному, по-московски, кланяется Семенюте.
    – Здравствуйте, батюшка Иван Иванович. Давненько не бывали. И мамаша-то все об вас скучают. Сейчас, барыня, принесу, сию минуту-с.
    Пока Домна ходит за кипятком, мать и сын молчат и быстрыми, пронзительными взглядами точно ощупывают души друг друга. Да, только расставаясь на долгое время, уловишь в любимом лице те черты разрушения и увядания, которые не переставая наносит беспощадное время и которые так незаметны при ежедневной совместной жизни.
    – Вид у тебя неважный, Ванек, – говорит старушка и сухой жесткой рукой гладит руку сына, лежащую на столе. – Побледнел ты, усталый какой-то.
    – Что поделаешь, маман! Служба. Я теперь, можно сказать, на виду. Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. Работаю буквально с утра до вечера. Как вол. Согласитесь, маман, надо же карьеру делать?
    – Не утомляйся уж очень-то, Ванюша.
    – Ничего, маман, я двужильный. Зато на пасху получу коллежского, и прибавку, и наградные. Тогда кончено ваше здешнее прозябание. Сниму квартирку и перевезу вас к себе. И будет у нас не житье, а рай. Я на службу, вы – хозяйка.
    Из глаз старухи показываются слезы умиления и расползаются в складках глубоких морщин.
    – Дай-то бог, дай-то бог, Ваничек. Только бы бог тебе послал здоровья и терпенья. Вид-то у тебя…
    – Ничего. Выдержим, маман!
    Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно подражая тем светским “прикомандированным” шалопаям, которых он в прежнее время видел в канцелярии. Отсюда и дурацкое слово “маман”. Он всегда звал мать и теперь мысленно называет “мамой”, “мамусенькой”, “мамочкой”, и всегда на “ты”. Но в названии “маман” есть что-то такое беспечное и аристократическое. И в те же минуты, глядя на измученное, опавшее, покоробленное лицо матери, он испытывает одновременно страх, нежность, стыд и жалость.
    Домна приносит кипяток, ставит его со своим истовым поклоном на стол и плавно уходит.
    Конкордия Сергеевна заваривает чай. Мимо их столика то и дело шмыгают по делу и без дела древние, любопытные, с мышиными глазками старушонки, сами похожие на серых мышей. Все они помнят Семенюту с той поры, когда ему было пять лет. Они останавливаются, всплескивают руками, качают головой и изумляются:
    – Господи! Ванечка! И не узнать совсем, – какой большой стал. А я ведь вас вон этаким, этаким помню. Отчаянный был мальчик – герой. Так вас все и звали: генерал Скобелев. Меня все дразнил “Перпетуя Измегуевна”, а покойницу Гололобову, Надежду Федоровну, – “серенькая бабушка с хвостиком”. Как теперь помню.
    Конкордия Сергеевна бесцеремонно машет на нее кистью руки.
    – И спасибо… Тут у нас с сыном важный один разговор. Спасибо. Идите, идите.
    – Как у нас дела, маман? – спрашивает Семенюта, прихлебывая чай внакладку.
    – Что ж. Мое дело старческое. Давно пора бы туда… Вот с дочками плохо. Ты-то, слава богу, на дороге, на виду, а им туго приходится. Катюшин муж совсем от дому отбился. Играет, пьет, каждый день на квартиру пьяный приходит. Бьет Катеньку. С железной дороги его, кажется, скоро прогонят, а Катенька опять беременна. Только одно и умеет подлец.
    – Да уж, маман, правда ваша, – подлец.
    – Тес… тише… Не говори так вслух… – шепчет мать. – Здесь у нас все подслушивают, а потом пойдут сплетничать. Да. А у Зоиньки… уж, право, не знаю, хуже ли, лучше ли? Ее Стасенька и добрый и ласковый… Ну, да они все, поляки, ласые, а вот насчет бабья – сущий кобель, прости господи. Все деньги на них, бесстыдник, сорит. Катается на лихачах, подарки там разные. А Зоя, дурища, до сих пор влюблена как кошка! Не понимаю, что за глупость! На днях нашла у него в письменном столе, – ключ подобрала, – нашла карточки, которые он снимал со своих Дульциней в самом таком виде… знаешь… без ничего. Ну, Зоя и отравилась опиумом… Едва откачали. Да, впрочем, что я тебе все неприятное да неприятное. Расскажи лучше о себе что-нибудь. Только тес… потише – здесь и стены имеют уши.
    Семенюта призывает на помощь все свое вдохновение и начинает врать развязно и небрежно. Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в прошлый визит. Все равно, он этого не замечает. Замечает мать, но она молчит. Только ее старческие глаза становятся все печальнее и пытливее.
    Служба идет прекрасно. Начальство ценит Семенюту, товарищи любят. Правда, Трактатов и Преображенский завидуют и интригуют. Но куда же им! У них ни знаний, ни соображения. И какое же образование: один выгнан из семинарии, а другой – просто хулиган. А под Семенюту комар носу не подточит. Он изучил все тайны канцелярщины досконально. Столоначальник с ним за руку. На днях пригласил к себе на ужин. Танцевали. Дочь столоначальника, Любочка, подошла к нему с другой барышней. “Что хотите: розу или ландыш?” – “Ландыш!” Она вся так и покраснела. А потом спрашивает: “Почему вы узнали, что это я?” – “Мне подсказало сердце”.
    – Жениться бы тебе, Ванечка.
    – Подождите. Рано еще, маман. Дайте обрасти перьями. А хороша. Абсолютно хороша.
    – Ах, проказник!
    – Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Дела идут пока порядочно, нельзя похаять. Начальник на днях, проходя, похлопал по плечу и сказал одобрительно: “Старайтесь, молодой человек, старайтесь. Я слежу за вами и всегда буду вам поддержкой. И вообще имею вас в виду”.
    И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, положив легкомысленно ногу на ногу, крутя усы и щуря глаза, а мать смотрит ему в рот, завороженная волшебной сказкой. Но вот звонит вдали, все приближаясь, звонок. Входит Домна с колокольчиком. “Барыни, ужинать”.
    – Ты подожди меня, – шепчет мать. – Хочу еще на тебя поглядеть.
    Через двадцать минут она возвращается. В руках у нее тарелочка, на которой лежит кусок соленой севрюжинки, или студень, или винегрет с селедкой и несколько кусков вкусного черного хлеба.
    – Покушай, Ванечка, покушай, – ласково упрашивает мать. – Не побрезгуй нашим вдовьим кушаньем! Ты маленьким очень любил севрюжинку.
    – Маман, помилуйте, сыт по горло, куда мне. Обедали сегодня в “Праге”, чествовали экзекутора. Кстати, маман, я вам оттуда апельсинчик захватил. Пожалуйте…
    Но он, однако, съедает принесенное блюдо со зверским аппетитом и не замечает, как по морщинистым щекам материнского лица растекаются, точно узкие горные ручьи, тихие слезы.
    Наступает время, когда надо уходить. Мать хочет проводить сына в переднюю, но он помнит о своем обтрепанном пальто невозможного вида и отклоняет эту любезность.
    – Ну, что, в самом деле, маман. Дальние проводы – лишние слезы. И простудитесь вы еще, чего доброго. Смотрите же, берегите себя!
    В передней гордый Никита смотрит с невыразимым подавляющим величием на то, как Семенюта торопливо надевает ветхое пальтишко и как он насовывает на голову полуразвалившуюся шапку.
    – Так-то, Никитушка, – говорит ласково Семенюта. – Жить еще можно… Не надо только отчаиваться… Эх, надо бы тебе было гривенничек дать, да нету у меня мелочи.
    – Да будет вам, – пренебрежительно роняет швейцар. – Я знаю, у вас все крупные. Идите уж, идите. Настудите мне швейцарскую.
    Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? И покажет ли? Я думаю – да.
    Что стоит ей, взбалмошной и непостоянной красавице, взять и назло всем своим любимцам нежно приласкать самого последнего раба?
    И вот старый, честный сторож Анкудин, расхворавшись и почувствовав приближение смерти, шлет к начальнику казенной палаты своего внука Гришку:
    – Так и скажи его превосходительству: Анкудин-де собрался умирать и перед кончиной хочет открыть его превосходительству один очень важный секрет.
    Приедет генерал в Анкудинову казенную подвальную квартирешку. Тогда, собрав последние силы, сползет с кровати Анкудин и упадет в ноги перед генералом:
    – Ваше превосходительство, совесть меня замучила… Умираю я… Хочу с души грех снять… Деньги-то эти самые и марки… Это ведь я украл… Попутал меня лукавый… Простите, Христа ради, что невинного человека оплел, а деньги и марки – вот они здесь… В комоде, в верхнем правом ящичке.
    На другой же день пошлет начальник Пшонкина или Массу за Семенютой, выведет его рука об руку перед всей канцелярией и скажет все про Анкудина, и про украденные деньги и марки, и про страдание злосчастного Семенюты, и попросит у него публично прощения, и пожмет ему руку, и, растроганный до слез, облобызает его.
    И будет жить Семенюта вместе с мамашей еще очень долго в тихом, скромном и теплом уюте. Но никогда старушка не намекнет сыну на то, что она знала об его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает. Это острое место всегда будет осторожно обходиться. Святая ложь – это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения.
    А ведь и в самом деле бывают же в жизни чудеса! Или только в пасхальных рассказах?
    1914
    ;

  5. ———————————————————————–
    В кн.: “А.И.Куприн. Избранные сочинения”.
    М., “Художественная литература”, 1985.
    OCR & spellcheck by HarryFan, 7 February 2001
    ———————————————————————–
    Иван Иванович Семенюта – вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден,
    набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к
    женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит
    роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту
    черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба,
    которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей
    только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда был
    козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока нажует
    какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепешку и
    ловким броском шлепнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как
    раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева
    француз кричит:
    – О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к
    инспектору, который трясет седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые
    очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым,
    окаменелым пальцем.
    – Ученичок развращенный! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!..
    У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    – После обеда в карцер на трое суток. До рождества без отпуска
    (заведение было закрытое), а если еще повторится, то выдерем и вышвырнем
    из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: “Пшол! Козли-ще!”
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире
    инспектора, производили ли набег на соседние огороды, – всегда в
    критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а
    скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке,
    оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И
    опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    – У-бо-ище!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали еще
    раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать,
    жалкая и убогая старушка, жившая в казенном вдовьем доме, тащилась через
    весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику,
    бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными
    материнскими слезами, моля за сына:
    – Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый.
    Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж
    лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, но это испытанное
    средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в
    седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери,
    дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на
    штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зеленое пальто
    “полудемисезон”, заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у
    торговцев “вручную”. Белье же для него мать пошила из своих юбок и
    сорочек.
    Оставалось искать место. Но место “не выходило” – таково уж было вечное
    счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным
    рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках
    какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме:
    мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей
    скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих
    палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику,
    поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на
    общей кухне на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на
    двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для
    Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его
    мать во времена ее молодости и достатка.
    Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были
    свойственны, влег в лямку тяжелой, скучной службы. Он первый приходил в
    палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по
    вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей.
    Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного
    пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не
    разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. “Анахорет
    сирийский”, – решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом
    чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар.
    Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком
    карамель, то коробкой халвы, по к концу года даже завел себе довольно
    приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому,
    оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста
    и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже
    числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную
    кассу. Но тут-то среди аркадского благополучия судьба и явила ему свой
    свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи.
    Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он
    лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь,
    усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными
    ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше
    всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел еще сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как
    вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и
    жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие – с
    мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда
    встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло
    от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как
    обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора.
    Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой
    лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь
    покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его
    столом, сказал строго, вполголоса: “Его превосходительство требует вас к
    себе в кабинет”. Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплелся
    через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими
    огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле,
    массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького
    директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на
    большом блюде.
    – Подойдите, Семенюта, – сказал директор, после того как Семенюта низко
    поклонился. – Скажите, зачем вы это сделали?
    – Что, ваше превосходительство?
    – Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от
    экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не
    извольте отпираться. Нам все известно.
    – Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор
    университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    – Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни.
    Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож
    Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать
    на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы,
    не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на
    колени.
    – Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня матерь божия,
    Николай Угодник, если я… ваше превосходительство!
    – Встаньте, – брезгливо сказал начальник, подбирая ноги под стул. –
    Разве я не вижу по вашему лицу и по вашим глазам, что вы провели ночь в
    вертепе. Я ведь знаю, что у вас после растраты или _кражи_ (начальник
    жестоко подчеркнул это слово), что у вас первым делом – трактир или
    публичный дом. Не желая порочить репутацию моего учреждения, я не дам
    знать полиции, но помните, что если кто-нибудь обратится ко мне за
    справками о вас, я хорошего ничего не скажу. Ступайте.
    И он надавил кнопку электрического звонка.
    Вот уже три года как Семенюта живет дикой, болезненной и страшной
    жизнью. Он ютится в полутемном подвале, где снимает самый темный, сырой и
    холодный угол. В другом углу живет Михеевна, торговка, которая закупает у
    рыбаков корзинками мелкую рыбку уклейку, делает из нее котлеты и продает
    на базаре по копейке за штуку. В третьем, более светлом углу целый день
    стучит, сидя на липке, молоточком сапожник Иван Николаевич, по будням
    мягкий, ласковый, веселый человек, а по праздникам забияка и драчун,
    который живет со множеством ребятишек и с вечно беременной женой. Наконец,
    в четвертом углу с утра до вечера грохочет огромным деревянным катком
    прачка Ильинишна, хозяйка подвала, женщина сварливого характера и пьяница.
    Чем существует Семенюта, – он и сам не скажет толком. Он учит грамоте
    старших ребятишек сапожника, Кольку и Верку, за что получает по утрам чай
    вприкуску, с черным хлебом. Он пишет прошения в ресторанах и пивных, а
    также по утрам в почтамте адресует конверты и составляет письма для
    безграмотных, дает уроки в купеческой семье, где-то на краю города, за три
    рубля в месяц. Изредка наклевывается переписка. Главное же его занятие –
    это бегать по городу в поисках за местом. Однако внешность его никому не
    внушает доверия. Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове,
    точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной
    одутловатостью, сапоги просят каши. Он еще не пьяница, но начинает
    попивать.
    Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и сбросить с
    себя запущенный вид. Это на Новый год, на пасху, на троицу и на
    тринадцатое августа.
    Накануне этих дней он путем многих усилий и унижений достает пятнадцать
    копеек – пять копеек на баню, пять на цирюльника, практикующего в таком же
    подвале, без вывески, и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин.
    Потом он отправляется к одному из двух прежних товарищей, которых хотя и
    стесняют его визиты, но которые все-таки принимают его с острой и
    брезгливой жалостью в сердце. Их фамилии: одного – Пшонкин, а другого –
    Масса. Боясь надоесть, Семенюта чередует свои визиты.
    Он пьет предложенный ему стакан чаю, кряхтит, вздыхает и печально,
    по-старчески покачивает головой.
    – Что? Плохо, брат Семенюта? – спрашивает Масса.
    – На бога жаловаться грех, а плохо, плохо, Николай Степанович.
    – А ты не делал бы, чего не полагается.
    – Николай Степанович… видит бог… не я… как перед истинным, – не
    я.
    – Ну, ну, будет, будет, не плачь. Я ведь в шутку. Я тебе верю. С кем не
    бывает несчастья? А тебе, Семенюта, не нужно ли денег? Четвертачок я могу.
    – Нет, нет, Николай Степанович, денег мне не надо, да и не возьму я их,
    а вот, если уж вы так великодушны, одолжите пиджачок на два часика. Какой
    позатрепаннее. Не откажите, роднуша, не откажите, голуба. Вы не
    беспокойтесь, я вчера в баньке был. Чистый.
    – Чудак ты, Семенюта. Для чего тебе костюм? Вот уже третий год подряд
    ты у меня берешь напрокат пиджаки. Зачем тебе?
    – Дело такое, Николай Степанович. Тетка у меня… старушка. Вдруг
    умрет, а я единственный наследник. Надо же показаться, поздравить. Деньги
    не бог весть какие, но все-таки пятьсот рублей… Это не Макара в спину
    целовать.
    – Ну, ну, бери, бери, бог с тобой.
    И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры
    чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок
    с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый
    год завернутые в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь город во
    вдовий дом с визитом к матери. В теплой, по-казенному величественной
    передней красуется, как монумент, в своей красной с черными орлами ливрее
    толстый седой швейцар Никита, который знал Семенюту еще с пятилетнего
    возраста. Но швейцар смотрит на Семенюту свысока и даже не отвечает на его
    приветствие.
    – Здравствуй, Никитушка. Ну, как здоровье?
    Гордый Никита молчит, точно окаменев.
    – Как здоровье мамаши? – спрашивает робко обескураженный Семенюта,
    вешая пальто на вешалку.
    Швейцар заявляет:
    – А что ей сделается. Старуха крепкая. Поскрипи-ит.
    Семенюта обыкновенно норовит попасть к вечеру, когда не так заметны
    недостатки его костюма. Неслышным шагом проходит он сквозь ряды огромных
    сводчатых палат, стены которых выкрашены спокойной зеленой краской, мимо
    белоснежных постелей со взбитыми перинами и горами подушек, мимо старушек,
    которые с любопытством провожают его взглядом поверх очков. Знакомые с
    младенчества запахи, – запах травы пачули, мятного куренья, воска и
    мастики от паркета и еще какой-то странный, неопределенный, цвелый запах
    чистой, опрятной старости, запах земли – все эти запахи бросаются в голову
    Семенюте и сжимают его сердце тонкой и острой жалостью.
    Вот наконец палата, где живет его мать. Шесть высоченных постелей
    обращены головами к стенам, ногами внутрь, и около каждой кровати –
    казенный шкафчик, украшенный старыми портретами в рамках, оклеенных
    ракушками. В центре комнаты с потолка низко спущена на блоке огромная
    лампа, освещающая стол, за которым три старушки играют в нескончаемый
    преферанс, а две другие тут же вяжут какое-то вязанье и изредка
    вмешиваются со страстью в разбор сделанной игры. О, как все это болезненно
    знакомо Семенюте!
    – Конкордия Сергеевна, к вам пришли.
    – Никак, Ванечка?
    Мать быстро встает, подымая очки на лоб. Клубок шерсти падает на пол и
    катится, распутывая петли вязанья.
    – Ванечек! Милый. Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного
    сокола. Ну, идем, идем. И во сне тебя сегодня видела.
    Она ведет его дрожащей рукой к своей постели, где около окна стоит ее
    собственный отдельный столик, постилает скатерть, зажигает восковой
    церковный огарочек, достает из шкафчика чайник, чашки, чайницу и сахарницу
    и все время хлопочет, хлопочет, и ее старые, иссохшие, узловатые руки
    трясутся.
    Проходит мимо степенная старая горничная, “покоевая девушка”, лет
    пятидесяти, в синем форменном платье и белом переднике.
    – Домнушка! – говорит немного искательно Конкордия Сергеевна. –
    Принеси-ка нам, мать моя, немножечко кипяточку. Видишь, Ванюшка ко мне в
    гости приехал.
    Домна низко, но с достоинством, по-старинному, по-московски, кланяется
    Семенюте.
    – Здравствуйте, батюшка Иван Иванович. Давненько не бывали. И мамаша-то
    все об вас скучают. Сейчас, барыня, принесу, сию минуту-с.
    Пока Домна ходит за кипятком, мать и сын молчат и быстрыми,
    пронзительными взглядами точно ощупывают души друг друга. Да, только
    расставаясь на долгое время, уловишь в любимом лице те черты разрушения и
    увядания, которые не переставая наносит беспощадное время и которые так
    незаметны при ежедневной совместной жизни.
    – Вид у тебя неважный, Ванек, – говорит старушка и сухой жесткой рукой
    гладит руку сына, лежащую на столе. – Побледнел ты, усталый какой-то.
    – Что поделаешь, маман! Служба. Я теперь, можно сказать, на виду.
    Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. Работаю буквально с утра до вечера.
    Как вол. Согласитесь, маман, надо же карьеру делать?
    – Не утомляйся уж очень-то, Ванюша.
    – Ничего, маман, я двужильный. Зато на пасху получу коллежского, и
    прибавку, и наградные. Тогда кончено ваше здешнее прозябание. Сниму
    квартирку и перевезу вас к себе. И будет у нас не житье, а рай. Я на
    службу, вы – хозяйка.
    Из глаз старухи показываются слезы умиления и расползаются в складках
    глубоких морщин.
    – Дай-то бог, дай-то бог, Ваничек. Только бы бог тебе послал здоровья и
    терпенья. Вид-то у тебя…
    – Ничего. Выдержим, маман!
    Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких
    визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно
    подражая тем светским “прикомандированным” шалопаям, которых он в прежнее
    время видел в канцелярии. Отсюда и дурацкое слово “маман”. Он всегда звал
    мать и теперь мысленно называет “мамой”, “мамусенькой”, “мамочкой”, и
    всегда на “ты”. Но в названии “маман” есть что-то такое беспечное и
    аристократическое. И в те же минуты, глядя на измученное, опавшее,
    покоробленное лицо матери, он испытывает одновременно страх, нежность,
    стыд и жалость.
    Домна приносит кипяток, ставит его со своим истовым поклоном на стол и
    плавно уходит.
    Конкордия Сергеевна заваривает чай. Мимо их столика то и дело шмыгают
    по делу и без дела древние, любопытные, с мышиными глазками старушонки,
    сами похожие на серых мышей. Все они помнят Семенюту с той поры, когда ему
    было пять лет. Они останавливаются, всплескивают руками, качают головой и
    изумляются:
    – Господи! Ванечка! И не узнать совсем, – какой большой стал. А я ведь
    вас вон этаким, этаким помню. Отчаянный был мальчик – герой. Так вас все и
    звали: генерал Скобелев. Меня все дразнил “Перпетуя Измегуевна”, а
    покойницу Гололобову, Надежду Федоровну, – “серенькая бабушка с
    хвостиком”. Как теперь помню.
    Конкордия Сергеевна бесцеремонно машет на нее кистью руки.
    – И спасибо… Тут у нас с сыном важный один разговор. Спасибо. Идите,
    идите.
    – Как у нас дела, маман? – спрашивает Семенюта, прихлебывая чай
    внакладку.
    – Что ж. Мое дело старческое. Давно пора бы туда… Вот с дочками
    плохо. Ты-то, слава богу, на дороге, на виду, а им туго приходится.
    Катюшин муж совсем от дому отбился. Играет, пьет, каждый день на квартиру
    пьяный приходит. Бьет Катеньку. С железной дороги его, кажется, скоро
    прогонят, а Катенька опять беременна. Только одно и умеет подлец.
    – Да уж, маман, правда ваша, – подлец.
    – Тес… тише… Не говори так вслух… – шепчет мать. – Здесь у нас
    все подслушивают, а потом пойдут сплетничать. Да. А у Зоиньки… уж,
    право, не знаю, хуже ли, лучше ли? Ее Стасенька и добрый и ласковый… Ну,
    да они все, поляки, ласые, а вот насчет бабья – сущий кобель, прости
    господи. Все деньги на них, бесстыдник, сорит. Катается на лихачах,
    подарки там разные. А Зоя, дурища, до сих пор влюблена как кошка! Не
    понимаю, что за глупость! На днях нашла у него в письменном столе, – ключ
    подобрала, – нашла карточки, которые он снимал со своих Дульциней в самом
    таком виде… знаешь… без ничего. Ну, Зоя и отравилась опиумом… Едва
    откачали. Да, впрочем, что я тебе все неприятное да неприятное. Расскажи
    лучше о себе что-нибудь. Только тес… потише – здесь и стены имеют уши.
    Семенюта призывает на помощь все свое вдохновение и начинает врать
    развязно и небрежно. Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в
    прошлый визит. Все равно, он этого не замечает. Замечает мать, но она
    молчит. Только ее старческие глаза становятся все печальнее и пытливее.
    Служба идет прекрасно. Начальство ценит Семенюту, товарищи любят.
    Правда, Трактатов и Преображенский завидуют и интригуют. Но куда же им! У
    них ни знаний, ни соображения. И какое же образование: один выгнан из
    семинарии, а другой – просто хулиган. А под Семенюту комар носу не
    подточит. Он изучил все тайны канцелярщины досконально. Столоначальник с
    ним за руку. На днях пригласил к себе на ужин. Танцевали. Дочь
    столоначальника, Любочка, подошла к нему с другой барышней. “Что хотите:
    розу или ландыш?” – “Ландыш!” Она вся так и покраснела. А потом
    спрашивает: “Почему вы узнали, что это я?” – “Мне подсказало сердце”.
    – Жениться бы тебе, Ванечка.
    – Подождите. Рано еще, маман. Дайте обрасти перьями. А хороша.
    Абсолютно хороша.
    – Ах, проказник!
    – Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Дела идут пока порядочно, нельзя похаять.
    Начальник на днях, проходя, похлопал по плечу и сказал одобрительно:
    “Старайтесь, молодой человек, старайтесь. Я слежу за вами и всегда буду
    вам поддержкой. И вообще имею вас в виду”.
    И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией,
    положив легкомысленно ногу на ногу, крутя усы и щуря глаза, а мать смотрит
    ему в рот, завороженная волшебной сказкой. Но вот звонит вдали, все
    приближаясь, звонок. Входит Домна с колокольчиком. “Барыни, ужинать”.
    – Ты подожди меня, – шепчет мать. – Хочу еще на тебя поглядеть.
    Через двадцать минут она возвращается. В руках у нее тарелочка, на
    которой лежит кусок соленой севрюжинки, или студень, или винегрет с
    селедкой и несколько кусков вкусного черного хлеба.
    – Покушай, Ванечка, покушай, – ласково упрашивает мать. – Не побрезгуй
    нашим вдовьим кушаньем! Ты маленьким очень любил севрюжинку.
    – Маман, помилуйте, сыт по горло, куда мне. Обедали сегодня в “Праге”,
    чествовали экзекутора. Кстати, маман, я вам оттуда апельсинчик захватил.
    Пожалуйте…
    Но он, однако, съедает принесенное блюдо со зверским аппетитом и не
    замечает, как по морщинистым щекам материнского лица растекаются, точно
    узкие горные ручьи, тихие слезы.
    Наступает время, когда надо уходить. Мать хочет проводить сына в
    переднюю, но он помнит о своем обтрепанном пальто невозможного вида и
    отклоняет эту любезность.
    – Ну, что, в самом деле, маман. Дальние проводы – лишние слезы. И
    простудитесь вы еще, чего доброго. Смотрите же, берегите себя!
    В передней гордый Никита смотрит с невыразимым подавляющим величием на
    то, как Семенюта торопливо надевает ветхое пальтишко и как он насовывает
    на голову полуразвалившуюся шапку.
    – Так-то, Никитушка, – говорит ласково Семенюта. – Жить еще можно… Не
    надо только отчаиваться… Эх, надо бы тебе было гривенничек дать, да нету
    у меня мелочи.
    – Да будет вам, – пренебрежительно роняет швейцар. – Я знаю, у вас все
    крупные. Идите уж, идите. Настудите мне швейцарскую.
    Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? И
    покажет ли? Я думаю – да.
    Что стоит ей, взбалмошной и непостоянной красавице, взять и назло всем
    своим любимцам нежно приласкать самого последнего раба?
    И вот старый, честный сторож Анкудин, расхворавшись и почувствовав
    приближение смерти, шлет к начальнику казенной палаты своего внука Гришку:
    – Так и скажи его превосходительству: Анкудин-де собрался умирать и
    перед кончиной хочет открыть его превосходительству один очень важный
    секрет.
    Приедет генерал в Анкудинову казенную подвальную квартирешку. Тогда,
    собрав последние силы, сползет с кровати Анкудин и упадет в ноги перед
    генералом:
    – Ваше превосходительство, совесть меня замучила… Умираю я… Хочу с
    души грех снять… Деньги-то эти самые и марки… Это ведь я украл…
    Попутал меня лукавый… Простите, Христа ради, что невинного человека
    оплел, а деньги и марки – вот они здесь… В комоде, в верхнем правом
    ящичке.
    На другой же день пошлет начальник Пшонкина или Массу за Семенютой,
    выведет его рука об руку перед всей канцелярией и скажет все про Анкудина,
    и про украденные деньги и марки, и про страдание злосчастного Семенюты, и
    попросит у него публично прощения, и пожмет ему руку, и, растроганный до
    слез, облобызает его.
    И будет жить Семенюта вместе с мамашей еще очень долго в тихом,
    скромном и теплом уюте. Но никогда старушка не намекнет сыну на то, что
    она знала об его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал,
    что она знает. Это острое место всегда будет осторожно обходиться. Святая
    ложь – это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от
    прикосновения.
    А ведь и в самом деле бывают же в жизни чудеса! Или только в пасхальных
    рассказах?

  6. Святая ложь

    Иван Иванович Семенюта – вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он – самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда бывал козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока нажует какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепешку и ловким броском шлепнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева француз кричит:
    – О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к инспектору, который трясет седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым, окаменелым пальцем.
    – Ученичок развращенный! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!.. У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    – После обеда в карцер на трое суток. До рождества без отпуска (заведение было закрытое), а если еще повторится, то выдерем и вышвырнем из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: “Пшол! Козлище!”
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире инспектора, производили ли набег на соседние огороды,- всегда в критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке, оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    – У-бо-и-ще!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали еще раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать, жалкая и убогая старушка, тащилась через весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику, бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными материнскими слезами, моля за сына:
    – Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый. Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, ко это испытанное средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери, дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зеленое пальто “полудемисезон”, заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у торговцев “вручную”. Белье же для него мать пошила из своих юбок и сорочек.
    Оставалось искать место. Но место “не выходило” – таково уж было вечное счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме: мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику, поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на общей кухне, на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его мать во времена ее молодости и достатка. Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были свойственны, влег в лямку тяжелой, скучной службы. Он первый приходил в палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей. Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. “Анахорет сирийский”,- решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар. Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком карамель, то коробкой халвы, но к концу года даже завел себе довольно приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому, оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную кассу. Но тут-те среди аркадского благополучия судьба и явила ему свой свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи. Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь, усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел еще сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие – с мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора. Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его столом, сказал строго, вполголоса: “Его превосходительство требует вас к себе в кабинет”. Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплелся через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле, массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на большом блюде.
    – Подойдите, Семенюта,- сказал директор после того, как Семенюта низко поклонился.- Скажите, зачем вы это сделали?
    – Что, ваше превосходительство?
    – Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не извольте отпираться. Нам все известно.
    – Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    – Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни. Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы, не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на колени.
    – Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня матерь божия, Николай-угодник, если я… ваше превосходительство!
    – Встаньте,- брезгливо сказал начальник, подбирая ноги под стул.- Разве я не вижу по вашему лицу и по вашим глазам, что вы провели ночь в вертепе. Я ведь знаю, что у вас после растраты или кражи (начальник жестоко подчеркнул это слово), что у вас первым делом – трактир или публичный дом. Не желая порочить репутацию моего учреждения, я не дам знать полиции, но помните, что, если кто-нибудь обратится ко мне за справками о вас, я хорошего ничего не скажу. Ступайте.
    И он надавил кнопку электрического звонка.
    Вот уже три года как Семенюта живет дикой, болезненной и страшной жизнью. Он ютится в полутемном подвале, где снимает самый темный, сырой и холодный угол. В другом углу живет Михеевна, торговка, которая покупает у рыбаков корзинками мелкую рыбку-уклейку, делает из нее котлеты и продает на базаре по копейке за штуку. В третьем, более светлом углу целый день стучит, сидя на липке, молоточком сапожник Иван Николаевич, по будням мягкий, ласковый, веселый человек, а по праздникам забияка и драчун, который живет со множеством ребятишек и с вечно беремейной женой. Наконец, в четвертом углу с утра до вечера грохочет огромным деревянным катком прачка Ильинишна, хозяйка подвала, женщина сварливого характера и пьяница.
    Чем существует Семенюта,- он и сам не скажет толком. Он учит грамоте старших ребятишек сапожника, Кольку и Верку, за что получает по утрам чай вприкуску, с черным хлебом. Он пишет прошения в ресторанах и пивных, а также по утрам в почтамте адресует конверты и составляет письма для безграмотных, дает уроки в купеческой семье, где-то на краю города, за три рубля в месяц. Изредка наклевывается переписка. Главное же его занятие – это бегать по городу в поисках за местом. Однако внешность его никому не внушает доверия. Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши. Он еще не пьяница, но начинает попивать.
    Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и сбросить с себя запущенный вид. Это на Новый год, на пасху, на троицу и на тринадцатое августа.
    Накануне этих дней он путем многих усилий и унижений достает пятнадцать копеек,- пять копеек на баню, пять на цирюльника, практикующего в таком же подвале, без вывески, и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин. Потом он отправляется к одному из двух прежних товарищей, которых хотя и стесняют его визиты, но которые все-таки принимают его с острой и брезгливой жалостью в сердце. Их фамилии: одного – Пшонкин, а другого – Масса. Боясь надоесть, Семенюта чередует свои визиты.
    Он пьет предложенный ему стакан чаю, кряхтит, вздыхает и печально, по-старчески покачивает головой.
    – Что? Плохо, брат Семенюта? – спрашивает Масса.
    – На бога жаловаться грех, а плохо, плохо, Николай Степанович.
    – А ты не делал бы, чего не полагается.
    – Николай Степанович… видит бог… не я… как перед истинным,- не я.
    – Ну, ну, будет, будет, не плачь. Я ведь в шутку. Я тебе верю. С кем не бывает несчастья? А тебе, Семенюта, не нужно ли денег? Четвертачок я могу.
    – Нет, нет, Николай Степанович, денег мне не надо, да и не возьму я их, а вот, если уж вы так великодушны, одолжите пиджачок на два часика. Какой позатрепаннее. Не откажите, роднуша, не откажите, голуба. Вы не беспокойтесь, я вчера в баньке был. Чистый.
    – Чудак ты, Семенюта. Для чего тебе костюм? Вот уже третий год подряд ты у меня берешь напрокат пиджаки. Зачем тебе?
    – Дело такое, Николай Степанович. Тетка у меня… старушка. Вдруг умрет, а я единственный наследник. Надо же показаться, поздравить. Деньги не бог весть какие, но все-таки пятьсот рублей… Это не Макара в спину целовать.
    – Ну, ну, бери, бери, бог с тобой.
    И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый год завернутые в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь юрод во вдовий дом с визитом к матери. В теплой, по-казенному величественной передней красуется, как монумент, в своей красной с черными орлами ливрее толстый седой швейцар Никита, который знал Семенюту еще с пятилетнего возраста. Но швейцар смотрит на Семенюту свысока и даже не отвечает на его приветствие.
    – Здравствуй, Никитушка. Ну, как здоровье? Гордый Никита молчит, точно окаменев.
    – Как здоровье мамаши? – спрашивает робко обескураженный Семенюта, вешая пальто на вешалку.
    Швейцар заявляет:
    – А что ей сделается. Старуха крепкая. Поскрипи-ит. Семенюта обыкновенно норовит попасть к вечеру, когда не так заметны недостатки его костюма. Неслышным шагом проходит он сквозь ряды огромных сводчатых палат, стены которых выкрашены спокойной зеленой краской, мимо белоснежных постелей со взбитыми перинами и горами подушек, мимо старушек, которые с любопытством провожают его взглядом поверх очков. Знакомые с младенчества запахи,- запах травы пачули, мятного куренья, воска и мастики от паркета и еще какой-то странный, неопределенный, цвелый запах чистой, опрятной старости, запах земли – все эти запахи бросаются в голову Семенюте и сжимают его сердце тонкой и острой жалостью.
    Вот, наконец, палата, где живет его мать. Шесть высоченных постелей обращены головами к стенам, ногами внутрь, и около каждой кровати – казенный шкафчик, украшенный старыми портретами в рамках, оклеенных ракушками. В центре комнаты с потолка низко спущена на блоке огромная лампа, освещающая стол, за которым три старушки играют в нескончаемый преферанс, а две другие тут же вяжут какое-то вязанье и изредка вмешиваются со страстью в разбор сделанной игры. О, как все это болезненно знакомо Семенюте!
    – Конкордия Сергеевна, к вам пришли.
    – Никак Ванечка?
    Мать быстро встает, подымая очки на лоб. Клубок шерсти падает на пол и катится, распутывая петли вязанья.
    – Ванечек! Милый! Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного сокола. Ну, идем, идем. И во сне тебя сегодня видела.
    Она ведет его дрожащей рукой к своей постели, где около окна стоит ее собственный отдельный столик, постилает скатерть, зажигает восковой церковный огарочек, достает из шкафчика чайник, чашки, чайницу и сахарницу и все время хлопочет, хлопочет, и ее старые, иссохшие, узловатые руки трясутся.
    Проходит мимо степенная старая горничная, “покоевая девушка”, лет пятидесяти, в синем форменном платье и белом переднике.
    – Домнушка! – говорит немного искательно Конкордия Сергеевна. – Принеси-ка нам, мать моя, немножечко кипяточку. Видишь, Ванюшка ко мне в гости приехал.
    Домна низко, но с достоинством, по-старинному, по-московски, кланяется Семенюте.
    – Здравствуйте, батюшка Иван Иванович. Давненько не бывали. И мамаша-то все об вас скучают. Сейчас, барыня, принесу, сию минуту-с.
    Пока Домна ходит за кипятком, мать и сын молчат и быстрыми, пронзительными взглядами точно ощупывают души друг друга. Да, только расставаясь на долгое время, уловишь в любимом лице те черты разрушения и увядания, которые не переставая наносит беспощадное время и которые так незаметны при ежедневной совместной жизни.
    – Вид у тебя неважный, Ванёк,- говорит старушка и сухой жесткой рукой гладит руку сына, лежащую на столе.- Побледнел ты, усталый какой-то.
    – Что поделаешь, маман! Служба. Я теперь, можно сказать, на виду. Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. Работаю буквально с утра до вечера. Как вол. Согласитесь, маман, надо же карьеру делать?
    – Не утомляйся уж очень-то, Ванюша.
    – Ничего, маман, я двужильный. Зато на пасху получу коллежского, и прибавку, и наградные. Тогда кончено ваше здешнее прозябание. Сниму квартирку и перевезу вас к себе. И будет у нас не житье, а рай. Я на службу, вы – хозяйка.
    Из глаз старухи показываются слезы умиления и расползаются в складках глубоких морщин.
    – Дай-то бог, дай-то бог, Ваничёк. Только бы бог тебе послал здоровья и терпенья. Вид-то у тебя…
    – Ничего. Выдержим, маман!
    Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно подражая тем светским “прикомандированным” шалопаям, которых он в прежнее время видел в канцелярии. Отсюда и дурацкое слово “маман”. Он всегда звал мать и теперь мысленно называет “мамой”, “мамусенькой”, “мамочкой”, и всегда на “ты”. Но в названии “маман” есть что-то такое беспечное и аристократическое. И в те же минуты, глядя на измученное, опавшее, покоробленное лицо матери, он испытывает одновременно страх, нежность, стыд и жалость.
    Домна приносит кипяток, ставит его со своим истовым поклоном на стол и плавно уходит.
    Конкордия Сергеевна заваривает чай. Мимо их столика то и дело шмыгают по делу и без дела древние, любопытные, с мышиными глазками старушонки, сами похожие на серых мышей. Все они помнят Семенюту с той поры, когда ему было пять лет. Они останавливаются, всплескивают руками, качают головой и изумляются:
    – Господи! Ванечка! И не узнать совсем,- какой большой стал. А я ведь вас вон этаким, этаким помню. Отчаянный был мальчик – герой. Так вас все и звали: генерал Скобелев. Меня все дразнил “Перпетуя Измегуевна”, а покойницу Гололобову, Надежду Федоровну, – “серенькая бабушка с хвостиком”. Как теперь помню.
    Конкордия Сергеевна бесцеремонно машет на нее кистью руки.
    – И спасибо… Тут у нас с сыном важный один разговор. Спасибо. Идите, идите.
    – Как у нас дела, маман? – спрашивает Семе-нюта, прихлебывая чай внакладку.
    – Что ж. Мое дело старческое. Давно пора бы туда… Вот с дочками плохо. Ты-то, слава богу, на дороге, на виду, а им туго приходится. Катюшин муж совсем от дому отбился. Играет, пьет, каждый день на квартиру пьяный приходит. Бьет Катеньку. С железной дороги его, кажется, скоро прогонят, а Катенька опять беременна. Только одно и умеет, подлец.
    – Да уж, маман, правда ваша,- подлец.
    – Тсс… тише… Не говори так вслух…- шепчет мать.- Здесь у нас все подслушивают, а потом пойдут сплетничать. Да. А у Зоеньки… уж, право, не знаю, хуже ли, лучше ли? Ее Стасенька и добрый, и ласковый… Ну, да они все, поляки, ласые, а вот насчет бабья – сущий кобель, прости господи. Все деньги на них, бесстыдник, сорит. Катается на лихачах, подарки там разные… А Зоя, дурища, до сих пор влюблена, как кошка! Не понимаю, что за глупость! На днях нашла у него в письменном столе, – ключ подобрала, – нашла карточки, которые он снимал со своих Дульциней в самом таком виде… знаешь… без ничего. Ну, Зоя и отравилась опиумом… Едва откачали. Да, впрочем, что я тебе все неприятное да неприятное. Расскажи лучше о себе что-нибудь. Только тсс… потише – здесь и стены имеют уши.
    Семенюта призывает на помощь все свое вдохновение и начинает врать развязно и небрежно. Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в прошлый визит. Все равно, он этого не замечает. Замечает мать, но она молчит. Только ее старческие глаза становятся все печальнее и пытливее.
    Служба идет прекрасно. Начальство ценит Семенюту, товарищи любят. Правда, Трактатов и Преображенский завидуют и интригуют. Но куда же им! У них ни знаний, ни соображения. И какое же образование: один выгнан из семинарии, а другой – просто хулиган. А под Семенюту комар носу не подточит. Он изучил все тайны канцелярщины досконально. Столоначальник с ним за руку. На днях пригласил к себе на ужин. Танцевали. Дочь столоначальника, Любочка, подошла к нему с другой барышней. “Что хотите: розу или ландыш?” – “Ландыш!” Она вся так и покраснела. А потом спрашивает: “Почему вы узнали, что это я?” – “Мне подсказало сердце”.
    – Жениться бы тебе, Ванечка.
    – Подождите. Рано еще, маман. Дайте обрасти перьями. А хороша. Абсолютно хороша.
    – Ах, проказник!
    – Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Дела идут пока порядочно, нельзя похаять. Начальник на днях, проходя, похлопал по плечу и сказал одобрительно: “Старайтесь, молодой человек, старайтесь. Я слежу за вами и всегда буду вам поддержкой. И вообще имею вас в виду”.
    И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, положив легкомысленно ногу на ногу, крутя усы и щуря глаза, а мать смотрит ему в рот, завороженная волшебной сказкой. Но вот звонит вдали, все приближаясь, звонок. Входит Домна с колокольчиком. “Барыни, ужинать”.
    – Ты подожди меня,- шепчет мать.- Хочу еще на тебя поглядеть.
    Через двадцать минут она возвращается. В руках у нее тарелочка, на которой лежит кусок соленой севрюжинки, или студень, или винегрет с селедкой и несколько кусков вкусного черного хлеба.
    – Покушай, Ванечка, покушай, – ласково упрашивает мать. – Не побрезгуй нашим вдовьим кушаньем! Ты маленьким очень любил севрюжинку.
    – Маман, помилуйте, сыт по горло, куда мне. Обедали сегодня в “Праге”, чествовали экзекутора. Кстати, маман, я вам оттуда апельсинчик захватил. Пожалуйте…
    Но он, однако, съедает принесенное блюдо со зверским аппетитом и не замечает, как по морщинистым щекам материнского лица растекаются, точно узкие горные ручьи, тихие слезы.
    Наступает время, когда надо уходить. Мать хочет проводить сына в переднюю, но он помнит о своем обтрепанном пальто невозможного вида и отклоняет эту любезность.
    – Ну, что, в самом деле, маман. Дальние проводы – лишние слезы. И простудитесь вы еще, чего доброго. Смотрите же, берегите себя!
    В передней гордый Никита смотрит с невыразимым подавляющим величием на то, как Семенюта торопливо надевает ветхое пальтишко и как он насовывает на голову полуразвалившуюся шапку.
    – Так-то, Никитушка, – говорит ласково Семенюта. – Жить еще можно… Не надо только отчаиваться…
    Эх, надо бы тебе было гривенничек дать, да нету у меня мелочи.
    – Да будет вам, – пренебрежительно роняет швейцар. – Я знаю, у вас всё крупные. Идите уж, идите. Настудите мне швейцарскую.
    Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? И покажет ли? Я думаю – да.
    Что стоит ей, взбалмошной и непостоянной красавице, взять и назло всем своим любимцам нежно приласкать самого последнего раба?
    И вот старый, честный сторож Анкудин, расхворавшись и почувствовав приближение смерти, шлет к начальнику казенной палаты своего внука Гришку:
    – Так и скажи его превосходительству: Анкудин-де собрался умирать и перед кончиной хочет открыть его превосходительству один очень важный секрет.
    Приедет генерал в Анкудинову казенную подвальную квартирёшку. Тогда, собрав последние силы, сползет с кровати Анкудин и упадет в ноги перед генералом:
    – Ваше превосходительство, совесть меня замучила… Умираю я… Хочу с души грех снять… Деньги-то эти самые и марки… Это ведь я украл… Попутал меня лукавый… Простите, Христа ради, что невинного человека оплел, а деньги и марки – вот они здесь… В комоде, в верхнем правом ящичке.
    На другой же день пошлет начальник Пшонкина или Массу за Семенютой, выведет его рука об руку перед всей канцелярией и скажет все про Анкудина, и про украденные деньги и марки, и про страдание злосчастного Семенюты, и попросит у него публично прощения, и пожмет ему руку, и, растроганный до слез, облобызает его.
    И будет жить Семенюта вместе с мамашей еще очень долго в тихом, скромном и теплом уюте. Но никогда старушка не намекнет сыну на то, что она знала об его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает. Это острое место всегда будет осторожно обходиться. Святая ложь – это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения.
    А ведь и в самом деле, бывают же в жизни чудеса! Или только в пасхальных рассказах?

  7. Александр Иванович Куприн
    Святая ложь
    Иван Иванович Семенюта — вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда был козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока нажует какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепешку и ловким броском шлепнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева француз кричит:
    — О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к инспектору, который трясет седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым, окаменелым пальцем.
    — Ученичок развращенный! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!.. У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    — После обеда в карцер на трое суток. До Рождества без отпуска (заведение было закрытое), а если еще повторится, то выдерем и вышвырнем из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: «Пшол! Козли-ще!»
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире инспектора, производили ли набег на соседние огороды, — всегда в критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке, оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    — У-бо-ище!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали еще раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать, жалкая и убогая старушка, жившая в казенном вдовьем доме, тащилась через весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику, бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными материнскими слезами, моля за сына:
    — Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый. Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, но это испытанное средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери, дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зеленое пальто «полудемисезон», заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у торговцев «вручную». Белье же для него мать пошила из своих юбок и сорочек.
    Оставалось искать место. Но место «не выходило» — таково уж было вечное счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме: мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику, поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на общей кухне на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его мать во времена ее молодости и достатка.
    Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были свойственны, влег в лямку тяжелой, скучной службы. Он первый приходил в палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей.
    Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. «Анахорет сирийский», — решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар.
    Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком карамель, то коробкой халвы, по к концу года даже завел себе довольно приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому, оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную кассу. Но тут-то среди аркадского благополучия судьба и явила ему свой свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи. Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь, усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел еще сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие – с мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора. Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его столом, сказал строго, вполголоса: «Его превосходительство требует вас к себе в кабинет». Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплелся через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле, массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на большом блюде.
    — Подойдите, Семенюта, — сказал директор, после того как Семенюта низко поклонился. — Скажите, зачем вы это сделали?
    — Что, ваше превосходительство?
    — Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не извольте отпираться. Нам все известно.
    — Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    — Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни. Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы, не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на колени.
    — Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня Матерь Божия, Николай Угодник, если я… ваше превосходительство!
    — Встаньте, — брезгливо сказал начальник, подбирая ноги под стул. — Разве я не вижу по вашему лицу и по вашим глазам, что вы провели ночь в вертепе. Я ведь знаю, что у вас после растраты или кражи (начальник жестоко подчеркнул это слово), что у вас первым делом — трактир или публичный дом. Не желая порочить репутацию моего учреждения, я не дам знать полиции, но помните, что если кто-нибудь обратится ко мне за справками о вас, я хорошего ничего не скажу. Ступайте.
    И он надавил кнопку электрического звонка.
    Вот уже три года как Семенюта живет дикой, болезненной и страшной жизнью. Он ютится в полутемном подвале, где снимает самый темный, сырой и холодный угол. В другом углу живет Михеевна, торговка, которая закупает у рыбаков корзинками мелкую рыбку уклейку, делает из нее котлеты и продает на базаре по копейке за штуку. В третьем, более светлом углу целый день стучит, сидя на липке, молоточком сапожник Иван Николаевич, по будням мягкий, ласковый, веселый человек, а по праздникам забияка и драчун, который живет со множеством ребятишек и с вечно беременной женой. Наконец, в четвертом углу с утра до вечера грохочет огромным деревянным катком прачка Ильинишна, хозяйка подвала, женщина сварливого характера и пьяница.
    Чем существует Семенюта, — он и сам не скажет толком. Он учит грамоте старших ребятишек сапожника, Кольку и Верку, за что получает по утрам чай вприкуску, с черным хлебом. Он пишет прошения в ресторанах и пивных, а также по утрам в почтамте адресует конверты и составляет письма для безграмотных, дает уроки в купеческой семье, где-то на краю города, за три рубля в месяц. Изредка наклевывается переписка. Главное же его занятие — это бегать по городу в поисках за местом. Однако внешность его никому не внушает доверия. Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши. Он еще не пьяница, но начинает попивать.
    Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и сбросить с себя запущенный вид. Это на Новый год, на Пасху, на Троицу и на тринадцатое августа.
    Накануне этих дней он путем многих усилий и унижений достает пятнадцать копеек — пять копеек на баню, пять на цирюльника, практикующего в таком же подвале, без вывески, и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин.
    Потом он отправляется к одному из двух прежних товарищей, которых хотя и стесняют его визиты, но которые все-таки принимают его с острой и брезгливой жалостью в сердце. Их фамилии: одного — Пшонкин, а другого — Масса. Боясь надоесть, Семенюта чередует свои визиты.
    Он пьет предложенный ему стакан чаю, кряхтит, вздыхает и печально, по-старчески покачивает головой.
    — Что? Плохо, брат Семенюта? — спрашивает Масса.
    — На Бога жаловаться грех, а плохо, плохо, Николай Степанович.
    — А ты не делал бы, чего не полагается.
    — Николай Степанович… видит Бог… не я… как перед истинным, — не я.
    — Ну, ну, будет, будет, не плачь. Я ведь в шутку. Я тебе верю. С кем не бывает несчастья? А тебе, Семенюта, не нужно ли денег? Четвертачок я могу.
    — Нет, нет, Николай Степанович, денег мне не надо, да и не возьму я их, а вот, если уж вы так великодушны, одолжите пиджачок на два часика. Какой позатрепаннее. Не откажите, роднуша, не откажите, голуба. Вы не беспокойтесь, я вчера в баньке был. Чистый.
    — Чудак ты, Семенюта. Для чего тебе костюм? Вот уже третий год подряд ты у меня берешь напрокат пиджаки. Зачем тебе?
    — Дело такое, Николай Степанович. Тетка у меня… старушка. Вдруг умрет, а я единственный наследник. Надо же показаться, поздравить. Деньги не бог весть какие, но все-таки пятьсот рублей… Это не Макара в спину целовать.
    — Ну, ну, бери, бери, Бог с тобой.
    И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый год завернутые в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь город во вдовий дом с визитом к матери. В теплой, по-казенному величественной передней красуется, как монумент, в своей красной с черными орлами ливрее толстый седой швейцар Никита, который знал Семенюту еще с пятилетнего возраста. Но швейцар смотрит на Семенюту свысока и даже не отвечает на его приветствие.
    — Здравствуй, Никитушка. Ну, как здоровье?
    Гордый Никита молчит, точно окаменев.
    — Как здоровье мамаши? — спрашивает робко обескураженный Семенюта, вешая пальто на вешалку.
    Швейцар заявляет:
    — А что ей сделается. Старуха крепкая. Поскрипи-ит.
    Семенюта обыкновенно норовит попасть к вечеру, когда не так заметны недостатки его костюма. Неслышным шагом проходит он сквозь ряды огромных сводчатых палат, стены которых выкрашены спокойной зеленой краской, мимо белоснежных постелей со взбитыми перинами и горами подушек, мимо старушек, которые с любопытством провожают его взглядом поверх очков. Знакомые с младенчества запахи, — запах травы пачули, мятного куренья, воска и мастики от паркета и еще какой-то странный, неопределенный, цвелый запах чистой, опрятной старости, запах земли — все эти запахи бросаются в голову Семенюте и сжимают его сердце тонкой и острой жалостью.
    Вот наконец палата, где живет его мать. Шесть высоченных постелей обращены головами к стенам, ногами внутрь, и около каждой кровати — казенный шкафчик, украшенный старыми портретами в рамках, оклеенных ракушками. В центре комнаты с потолка низко спущена на блоке огромная лампа, освещающая стол, за которым три старушки играют в нескончаемый преферанс, а две другие тут же вяжут какое-то вязанье и изредка вмешиваются со страстью в разбор сделанной игры. О, как все это болезненно знакомо Семенюте!
    — Конкордия Сергеевна, к вам пришли.
    — Никак, Ванечка?
    Мать быстро встает, подымая очки на лоб. Клубок шерсти падает на пол и катится, распутывая петли вязанья.
    — Ванечек! Милый. Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного сокола. Ну, идем, идем. И во сне тебя сегодня видела.
    Она ведет его дрожащей рукой к своей постели, где около окна стоит ее собственный отдельный столик, постилает скатерть, зажигает восковой церковный огарочек, достает из шкафчика чайник, чашки, чайницу и сахарницу и все время хлопочет, хлопочет, и ее старые, иссохшие, узловатые руки трясутся.
    Проходит мимо степенная старая горничная, «покоевая девушка», лет пятидесяти, в синем форменном платье и белом переднике.
    — Домнушка! — говорит немного искательно Конкордия Сергеевна. — Принеси-ка нам, мать моя, немножечко кипяточку. Видишь, Ванюшка ко мне в гости приехал.
    Домна низко, но с достоинством, по-старинному, по-московски, кланяется Семенюте.
    — Здравствуйте, батюшка Иван Иванович. Давненько не бывали. И мамаша-то все об вас скучают. Сейчас, барыня, принесу, сию минуту-с.
    Пока Домна ходит за кипятком, мать и сын молчат и быстрыми, пронзительными взглядами точно ощупывают души друг друга. Да, только расставаясь на долгое время, уловишь в любимом лице те черты разрушения и увядания, которые не переставая наносит беспощадное время и которые так незаметны при ежедневной совместной жизни.
    — Вид у тебя неважный, Ванек, — говорит старушка и сухой жесткой рукой гладит руку сына, лежащую на столе. — Побледнел ты, усталый какой-то.
    — Что поделаешь, маман! Служба. Я теперь, можно сказать, на виду. Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. Работаю буквально с утра до вечера. Как вол. Согласитесь, маман, надо же карьеру делать?
    — Не утомляйся уж очень-то, Ванюша.
    — Ничего, маман, я двужильный. Зато на Пасху получу коллежского, и прибавку, и наградные. Тогда кончено ваше здешнее прозябание. Сниму квартирку и перевезу вас к себе. И будет у нас не житье, а рай. Я на службу, вы — хозяйка.
    Из глаз старухи показываются слезы умиления и расползаются в складках глубоких морщин.
    — Дай-то Бог, дай-то Бог, Ваничек. Только бы Бог тебе послал здоровья и терпенья. Вид-то у тебя…
    — Ничего. Выдержим, маман!
    Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно подражая тем светским «прикомандированным» шалопаям, которых он в прежнее время видел в канцелярии. Отсюда и дурацкое слово «маман». Он всегда звал мать и теперь мысленно называет «мамой», «мамусенькой», «мамочкой», и всегда на «ты». Но в названии «маман» есть что-то такое беспечное и аристократическое. И в те же минуты, глядя на измученное, опавшее, покоробленное лицо матери, он испытывает одновременно страх, нежность, стыд и жалость.
    Домна приносит кипяток, ставит его со своим истовым поклоном на стол и плавно уходит.
    Конкордия Сергеевна заваривает чай. Мимо их столика то и дело шмыгают по делу и без дела древние, любопытные, с мышиными глазками старушонки, сами похожие на серых мышей. Все они помнят Семенюту с той поры, когда ему было пять лет. Они останавливаются, всплескивают руками, качают головой и изумляются:
    — Господи! Ванечка! И не узнать совсем, — какой большой стал. А я ведь вас вон этаким, этаким помню. Отчаянный был мальчик — герой. Так вас все и звали: генерал Скобелев. Меня все дразнил «Перпетуя Измегуевна», а покойницу Гололобову, Надежду Федоровну, — «серенькая бабушка с хвостиком». Как теперь помню.
    Конкордия Сергеевна бесцеремонно машет на нее кистью руки.
    — И спасибо… Тут у нас с сыном важный один разговор. Спасибо. Идите, идите.
    — Как у нас дела, маман? — спрашивает Семенюта, прихлебывая чай внакладку.
    — Что ж. Мое дело старческое. Давно пора бы туда… Вот с дочками плохо. Ты-то, слава Богу, на дороге, на виду, а им туго приходится. Катюшин муж совсем от дому отбился. Играет, пьет, каждый день на квартиру пьяный приходит. Бьет Катеньку. С железной дороги его, кажется, скоро прогонят, а Катенька опять беременна. Только одно и умеет подлец.
    — Да уж, маман, правда ваша, — подлец.
    — Тес… тише… Не говори так вслух… — шепчет мать. — Здесь у нас все подслушивают, а потом пойдут сплетничать. Да. А у Зоиньки… уж, право, не знаю, хуже ли, лучше ли? Ее Стасенька и добрый и ласковый… Ну, да они все, поляки, ласые, а вот насчет бабья — сущий кобель, прости Господи. Все деньги на них, бесстыдник, сорит. Катается на лихачах, подарки там разные. А Зоя, дурища, до сих пор влюблена как кошка! Не понимаю, что за глупость! На днях нашла у него в письменном столе, — ключ подобрала, — нашла карточки, которые он снимал со своих Дульциней в самом таком виде… знаешь… без ничего. Ну, Зоя и отравилась опиумом… Едва откачали. Да, впрочем, что я тебе все неприятное да неприятное. Расскажи лучше о себе что-нибудь. Только тес… потише — здесь и стены имеют уши.
    Семенюта призывает на помощь все свое вдохновение и начинает врать развязно и небрежно. Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в прошлый визит. Все равно, он этого не замечает. Замечает мать, но она молчит. Только ее старческие глаза становятся все печальнее и пытливее.
    Служба прекрасно. Начальство ценит Семенюту, товарищи любят. Правда, Трактатов и Преображенский завидуют и интригуют. Но куда же им! У них ни знаний, ни соображения. И какое же образование: один выгнан из семинарии, а другой — просто хулиган. А под Семенюту комар носу не подточит. Он изучил все тайны канцелярщины досконально. Столоначальник с ним за руку. На днях пригласил к себе на ужин. Танцевали. Дочь столоначальника, Любочка, подошла к нему с другой барышней. «Что хотите: розу или ландыш?» — «Ландыш!» Она вся так и покраснела. А потом спрашивает: «Почему вы узнали, что это я?» — «Мне подсказало сердце».
    — Жениться бы тебе, Ванечка.
    — Подождите. Рано еще, маман. Дайте обрасти перьями. А хороша. Абсолютно хороша.
    — Ах, проказник!
    — Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Дела идут пока порядочно, нельзя похаять. Начальник на днях, проходя, похлопал по плечу и сказал одобрительно: «Старайтесь, молодой человек, старайтесь. Я слежу за вами и всегда буду вам поддержкой. И вообще имею вас в виду».
    И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, положив легкомысленно ногу на ногу, крутя усы и щуря глаза, а мать смотрит ему в рот, завороженная волшебной сказкой. Но вот звонит вдали, все приближаясь, звонок. Входит Домна с колокольчиком. «Барыни, ужинать».
    — Ты подожди меня, — шепчет мать. — Хочу еще на тебя поглядеть.
    Через двадцать минут она возвращается. В руках у нее тарелочка, на которой лежит кусок соленой севрюжинки, или студень, или винегрет с селедкой и несколько кусков вкусного черного хлеба.
    — Покушай, Ванечка, покушай, — ласково упрашивает мать. — Не побрезгуй нашим вдовьим кушаньем! Ты маленьким очень любил севрюжинку.
    — Маман, помилуйте, сыт по горло, куда мне. Обедали сегодня в «Праге», чествовали экзекутора. Кстати, маман, я вам оттуда апельсинчик захватил. Пожалуйте…
    Но он, однако, съедает принесенное блюдо со зверским аппетитом и не замечает, как по морщинистым щекам материнского лица растекаются, точно узкие горные ручьи, тихие слезы.
    Наступает время, когда надо уходить. Мать хочет проводить сына в переднюю, но он помнит о своем обтрепанном пальто невозможного вида и отклоняет эту любезность.
    — Ну, что, в самом деле, маман. Дальние проводы — лишние слезы. И простудитесь вы еще, чего доброго. Смотрите же, берегите себя!
    В передней гордый Никита смотрит с невыразимым подавляющим величием на то, как Семенюта торопливо надевает ветхое пальтишко и как он насовывает на голову полуразвалившуюся шапку.
    — Так-то, Никитушка, — говорит ласково Семенюта. — Жить еще можно… Не надо только отчаиваться… Эх, надо бы тебе было гривенничек дать, да нету у меня мелочи.
    — Да будет вам, — пренебрежительно роняет швейцар. — Я знаю, у вас все крупные. Идите уж, идите. Настудите мне швейцарскую.
    Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? И покажет ли? Я думаю — да.
    Что стоит ей, взбалмошной и непостоянной красавице, взять и назло всем своим любимцам нежно приласкать самого последнего раба?
    И вот старый, честный сторож Анкудин, расхворавшись и почувствовав приближение смерти, шлет к начальнику казенной палаты своего внука Гришку:
    — Так и скажи его превосходительству: Анкудин-де собрался умирать и перед кончиной хочет открыть его превосходительству один очень важный секрет.
    Приедет генерал в Анкудинову казенную подвальную квартирешку. Тогда, собрав последние силы, сползет с кровати Анкудин и упадет в ноги перед генералом:
    — Ваше превосходительство, совесть меня замучила… Умираю я… Хочу с души грех снять… Деньги-то эти самые и марки… Это ведь я украл… Попутал меня лукавый… Простите, Христа ради, что невинного человека оплел, а деньги и марки — вот они здесь… В комоде, в верхнем правом ящичке.
    На другой же день пошлет начальник Пшонкина или Массу за Семенютой, выведет его рука об руку перед всей канцелярией и скажет все про Анкудина, и про украденные деньги и марки, и про страдание злосчастного Семенюты, и попросит у него публично прощения, и пожмет ему руку, и, растроганный до слез, облобызает его.
    И будет жить Семенюта вместе с мамашей еще очень долго в тихом, скромном и теплом уюте. Но никогда старушка не намекнет сыну на то, что она знала об его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает. Это острое место всегда будет осторожно обходиться. Святая ложь — это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения.
    А ведь и в самом деле бывают же в жизни чудеса! Или только в пасхальных рассказах?
    1914

  8. Куприн Александр
    Святая ложь
    Иван Иванович Семенюта — вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда был козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока нажует какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепешку и ловким броском шлепнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева француз кричит:
    — О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к инспектору, который трясет седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым, окаменелым пальцем.
    — Ученичок развращенный! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!.. У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    — После обеда в карцер на трое суток. До рождества без отпуска (заведение было закрытое), а если еще повторится, то выдерем и вышвырнем из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: «Пшол! Козли-ще!»
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире инспектора, производили ли набег на соседние огороды, — всегда в критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке, оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    — У-бо-ище!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали еще раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать, жалкая и убогая старушка, жившая в казенном вдовьем доме, тащилась через весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику, бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными материнскими слезами, моля за сына:
    — Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый. Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, но это испытанное средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери, дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зеленое пальто «полудемисезон», заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у торговцев «вручную». Белье же для него мать пошила из своих юбок и сорочек.
    Оставалось искать место. Но место «не выходило» — таково уж было вечное счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме: мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику, поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на общей кухне на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его мать во времена ее молодости и достатка.
    Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были свойственны, влег в лямку тяжелой, скучной службы. Он первый приходил в палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей. Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. «Анахорет сирийский», — решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар. Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком карамель, то коробкой халвы, но к концу года даже завел себе довольно приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому, оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста[1] и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную кассу. Но тут-то среди аркадского благополучия[2] судьба и явила ему свой свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи. Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь, усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел еще сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие — с мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора. Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его столом, сказал строго, вполголоса: «Его превосходительство требует вас к себе в кабинет». Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплелся через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле, массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на большом блюде.
    — Подойдите, Семенюта, — сказал директор, после того как Семенюта низко поклонился. — Скажите, зачем вы это сделали?
    — Что, ваше превосходительство?
    — Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не извольте отпираться. Нам все известно.
    — Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    — Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни. Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы, не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на колени.
    — Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня матерь божия, Николай Угодник, если я… ваше превосходительство!

  9. Иван Иванович Семенюта — вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьёт то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Ещё в школьные годы Семенюта всегда был козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока надует какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепёшку и ловким броском шлёпнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева француз кричит:
    — О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к инспектору, который трясёт седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым, окаменелым пальцем.
    — Ученичок развращённый! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!.. У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    — После обеда в карцер на трое суток. До рождества без отпуска (заведение было закрытое), а если ещё повторится, то выдерем и вышвырнем из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: «Пшол! Козли-ще!»
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире инспектора, производили ли набег на соседние огороды, — всегда в критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке, оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    — У-бо-ище!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали ещё раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать, жалкая и убогая старушка, жившая в казенном вдовьем доме, тащилась через весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику, бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными материнскими слезами, моля за сына:
    — Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый. Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, но это испытанное средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери, дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зелёное пальто «полудемисезон», заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у торговцев «вручную». Белье же для него мать пошила из своих юбок и сорочек.
    Оставалось искать место. Но место «не выходило» — таково уж было вечное счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме: мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику, поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на общей кухне на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его мать во времена ее молодости и достатка.
    Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были свойственны, влег в лямку тяжёлой, скучной службы. Он первый приходил в палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей. Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. «Анахорет сирийский», — решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар. Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком карамель, то коробкой халвы, но к концу года даже завёл себе довольно приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому, оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную кассу. Но тут-то среди аркадского благополучия судьба и явила ему свой свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи. Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь, усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел ещё сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие — с мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора. Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его столом, сказал строго, вполголоса: «Его превосходительство требует вас к себе в кабинет». Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплёлся через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле, массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на большом блюде.
    — Подойдите, Семенюта, — сказал директор, после того как Семенюта низко поклонился. — Скажите, зачем вы это сделали?
    — Что, ваше превосходительство?
    — Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не извольте отпираться. Нам все известно.
    — Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    — Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни. Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы, не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на колени.
    — Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня матерь божия, Николай Угодник, если я… ваше превосходительство!
    — Встаньте, — брезгливо сказал начальник, подбирая ноги под стул. — Разве я не вижу по вашему лицу и по вашим глазам, что вы провели ночь в вертепе. Я ведь знаю, что у вас после растраты или _кражи_ (начальник жестоко подчеркнул это слово), что у вас первым делом — трактир или публичный дом. Не желая порочить репутацию моего учреждения, я не дам знать полиции, но помните, что если кто-нибудь обратится ко мне за справками о вас, я хорошего ничего не скажу. Ступайте.
    И он надавил кнопку электрического звонка.
    Вот уже три года как Семенюта живёт дикой, болезненной и страшной жизнью. Он ютится в полутемном подвале, где снимает самый тёмный, сырой и холодный угол. В другом углу живёт Михеевна, торговка, которая закупает у рыбаков корзинками мелкую рыбку уклейку, делает из нее котлеты и продает на базаре по копейке за штуку. В третьем, более светлом углу целый день стучит, сидя на липке, молоточком сапожник Иван Николаевич, по будням мягкий, ласковый, весёлый человек, а по праздникам забияка и драчун, который живёт со множеством ребятишек и с вечно беременной женой. Наконец, в четвертом углу с утра до вечера грохочет огромным деревянным катком прачка Ильинишна, хозяйка подвала, женщина сварливого характера и пьяница.
    Чем существует Семенюта, — он и сам не скажет толком. Он учит грамоте старших ребятишек сапожника, Кольку и Верку, за что получает по утрам чай вприкуску, с черным хлебом. Он пишет прошения в ресторанах и пивных, а также по утрам в почтамте адресует конверты и составляет письма для безграмотных, даёт уроки в купеческой семье, где-то на краю города, за три рубля в месяц. Изредка наклёвывается переписка. Главное же его занятие — это бегать по городу в поисках за местом. Однако внешность его никому не внушает доверия. Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши. Он еще не пьяница, но начинает попивать.
    Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и сбросить с себя запущенный вид. Это на Новый год, на пасху, на троицу и на тринадцатое августа.
    Накануне этих дней он путем многих усилий и унижений достаёт пятнадцать копеек — пять копеек на баню, пять на цирюльника, практикующего в таком же подвале, без вывески, и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин. Потом он отправляется к одному из двух прежних товарищей, которых хотя и стесняют его визиты, но которые все-таки принимают его с острой и брезгливой жалостью в сердце. Их фамилии: одного — Пшонкин, а другого — Масса. Боясь надоесть, Семенюта чередует свои визиты.
    Он пьет предложенный ему стакан чаю, кряхтит, вздыхает и печально, по-старчески покачивает головой.
    — Что? Плохо, брат Семенюта? — спрашивает Масса.
    — На бога жаловаться грех, а плохо, плохо, Николай Степанович.
    — А ты не делал бы, чего не полагается.
    — Николай Степанович… видит бог… не я… как перед истинным, — не я.
    — Ну, ну, будет, будет, не плачь. Я ведь в шутку. Я тебе верю. С кем не бывает несчастья? А тебе, Семенюта, не нужно ли денег? Четвертачок я могу.
    — Нет, нет, Николай Степанович, денег мне не надо, да и не возьму я их, а вот, если уж вы так великодушны, одолжите пиджачок на два часика. Какой позатрепаннее. Не откажите, роднуша, не откажите, голуба. Вы не беспокойтесь, я вчера в баньке был. Чистый.
    — Чудак ты, Семенюта. Для чего тебе костюм? Вот уже третий год подряд ты у меня берёшь напрокат пиджаки. Зачем тебе?
    — Дело такое, Николай Степанович. Тётка у меня… старушка. Вдруг умрёт, а я единственный наследник. Надо же показаться, поздравить. Деньги не бог весть какие, но все-таки пятьсот рублей… Это не Макара в спину целовать.
    — Ну, ну, бери, бери, бог с тобой.
    И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый год завёрнутые в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь город во вдовий дом с визитом к матери. В теплой, по-казенному величественной передней красуется, как монумент, в своей красной с черными орлами ливрее толстый седой швейцар Никита, который знал Семенюту ещё с пятилетнего возраста. Но швейцар смотрит на Семенюту свысока и даже не отвечает на его приветствие.
    — Здравствуй, Никитушка. Ну, как здоровье?
    Гордый Никита молчит, точно окаменев.
    — Как здоровье мамаши? — спрашивает робко обескураженный Семенюта, вешая пальто на вешалку.
    Швейцар заявляет:
    — А что ей сделается. Старуха крепкая. Поскрипи-ит.
    Семенюта обыкновенно норовит попасть к вечеру, когда не так заметны недостатки его костюма. Неслышным шагом проходит он сквозь ряды огромных сводчатых палат, стены которых выкрашены спокойной зелёной краской, мимо белоснежных постелей со взбитыми перинами и горами подушек, мимо старушек, которые с любопытством провожают его взглядом поверх очков. Знакомые с младенчества запахи, — запах травы пачули, мятного куренья, воска и мастики от паркета и еще какой-то странный, неопределённый, цвёлый запах чистой, опрятной старости, запах земли — все эти запахи бросаются в голову Семенюте и сжимают его сердце тонкой и острой жалостью.
    Вот наконец палата, где живёт его мать. Шесть высоченных постелей обращены головами к стенам, ногами внутрь, и около каждой кровати — казённый шкафчик, украшенный старыми портретами в рамках, оклеенных ракушками. В центре комнаты с потолка низко спущена на блоке огромная лампа, освещающая стол, за которым три старушки играют в нескончаемый преферанс, а две другие тут же вяжут какое-то вязанье и изредка вмешиваются со страстью в разбор сделанной игры. О, как все это болезненно знакомо Семенюте!
    — Конкордия Сергеевна, к вам пришли.
    — Никак, Ванечка?
    Мать быстро встаёт, подымая очки на лоб. Клубок шерсти падает на пол и катится, распутывая петли вязанья.
    — Ванечек! Милый. Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного сокола. Ну, идём, идём. И во сне тебя сегодня видела.
    Она ведет его дрожащей рукой к своей постели, где около окна стоит ее собственный отдельный столик, постилает скатерть, зажигает восковой церковный огарочек, достаёт из шкафчика чайник, чашки, чайницу и сахарницу и все время хлопочет, хлопочет, и ее старые, иссохшие, узловатые руки трясутся.
    Проходит мимо степенная старая горничная, «покоевая девушка», лет пятидесяти, в синем форменном платье и белом переднике.
    — Домнушка! — говорит немного искательно Конкордия Сергеевна. — Принеси-ка нам, мать моя, немножечко кипяточку. Видишь, Ванюшка ко мне в гости приехал.
    Домна низко, но с достоинством, по-старинному, по-московски, кланяется Семенюте.
    — Здравствуйте, батюшка Иван Иванович. Давненько не бывали. И мамаша-то все об вас скучают. Сейчас, барыня, принесу, сию минуту-с.
    Пока Домна ходит за кипятком, мать и сын молчат и быстрыми, пронзительными взглядами точно ощупывают души друг друга. Да, только расставаясь на долгое время, уловишь в любимом лице те черты разрушения и увядания, которые не переставая наносит беспощадное время и которые так незаметны при ежедневной совместной жизни.
    — Вид у тебя неважный, Ванек, — говорит старушка и сухой жёсткой рукой гладит руку сына, лежащую на столе. — Побледнел ты, усталый какой-то.
    — Что поделаешь, маман! Служба. Я теперь, можно сказать, на виду. Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. Работаю буквально с утра до вечера. Как вол. Согласитесь, маман, надо же карьеру делать?
    — Не утомляйся уж очень то, Ванюша.
    — Ничего, маман, я двужильный. Зато на пасху получу коллежского, и прибавку, и наградные. Тогда кончено ваше здешнее прозябание. Сниму квартирку и перевезу вас к себе. И будет у нас не житье, а рай. Я на службу, вы — хозяйка.
    Из глаз старухи показываются слезы умиления и расползаются в складках глубоких морщин.
    — Дай-то бог, дай-то бог, Ваничек. Только бы бог тебе послал здоровья и терпенья. Вид-то у тебя…
    — Ничего. Выдержим, маман!
    Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно подражая тем светским «прикомандированным» шалопаям, которых он в прежнее время видел в канцелярии. Отсюда и дурацкое слово «маман». Он всегда звал мать и теперь мысленно называет «мамой», «мамусенькой», «мамочкой», и всегда на «ты». Но в названии «маман» есть что-то такое беспечное и аристократическое. И в те же минуты, глядя на измученное, опавшее, покоробленное лицо матери, он испытывает одновременно страх, нежность, стыд и жалость.
    Домна приносит кипяток, ставит его со своим истовым поклоном на стол и плавно уходит.
    Конкордия Сергеевна заваривает чай. Мимо их столика то и дело шмыгают по делу и без дела древние, любопытные, с мышиными глазками старушонки, сами похожие на серых мышей. Все они помнят Семенюту с той поры, когда ему было пять лет. Они останавливаются, всплескивают руками, качают головой и изумляются:
    — Господи! Ванечка! И не узнать совсем, — какой большой стал. А я ведь вас вон этаким, этаким помню. Отчаянный был мальчик — герой. Так вас все и звали: генерал Скобелев. Меня все дразнил «Перпетуя Измегуевна», а покойницу Гололобову, Надежду Федоровну, — «серенькая бабушка с хвостиком». Как теперь помню.
    Конкордия Сергеевна бесцеремонно машет на нее кистью руки.
    — И спасибо… Тут у нас с сыном важный один разговор. Спасибо. Идите, идите.
    — Как у нас дела, маман? — спрашивает Семенюта, прихлёбывая чай внакладку.
    — Что ж. Мое дело старческое. Давно пора бы туда… Вот с дочками плохо. Ты то, слава богу, на дороге, на виду, а им туго приходится. Катюшин муж совсем от дому отбился. Играет, пьёт, каждый день на квартиру пьяный приходит. Бьёт Катеньку. С железной дороги его, кажется, скоро прогонят, а Катенька опять беременна. Только одно и умеет подлец.
    — Да уж, маман, правда ваша, — подлец.
    — Тес… тише… Не говори так вслух… — шепчет мать. — Здесь у нас все подслушивают, а потом пойдут сплетничать. Да. А у Зоиньки… уж, право, не знаю, хуже ли, лучше ли? Ее Стасенька и добрый и ласковый… Ну, да они все, поляки, ласые, а вот насчёт бабья — сущий кобель, прости господи. Все деньги на них, бесстыдник, сорит. Катается на лихачах, подарки там разные. А Зоя, дурища, до сих пор влюблена как кошка! Не понимаю, что за глупость! На днях нашла у него в письменном столе, — ключ подобрала, — нашла карточки, которые он снимал со своих Дульциней в самом таком виде… знаешь… без ничего. Ну, Зоя и отравилась опиумом… Едва откачали. Да, впрочем, что я тебе все неприятное да неприятное. Расскажи лучше о себе что-нибудь. Только тес… потише — здесь и стены имеют уши.
    Семенюта призывает на помощь все своё вдохновение и начинает врать развязно и небрежно. Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в прошлый визит. Все равно, он этого не замечает. Замечает мать, но она молчит. Только ее старческие глаза становятся все печальнее и пытливее.
    Служба идёт прекрасно. Начальство ценит Семенюту, товарищи любят. Правда, Трактатов и Преображенский завидуют и интригуют. Но куда же им! У них ни знаний, ни соображения. И какое же образование: один выгнан из семинарии, а другой — просто хулиган. А под Семенюту комар носу не подточит. Он изучил все тайны канцелярщины досконально. Столоначальник с ним за руку. На днях пригласил к себе на ужин. Танцевали. Дочь столоначальника, Любочка, подошла к нему с другой барышней. «Что хотите: розу или ландыш?» — «Ландыш!» Она вся так и покраснела. А потом спрашивает: «Почему вы узнали, что это я?» — «Мне подсказало сердце».
    — Жениться бы тебе, Ванечка.
    — Подождите. Рано ещё, маман. Дайте обрасти перьями. А хороша. Абсолютно хороша.
    — Ах, проказник!
    — Тьфу, тьфу, не сглазить бы. Дела идут пока порядочно, нельзя похаять. Начальник на днях, проходя, похлопал по плечу и сказал одобрительно: «Старайтесь, молодой человек, старайтесь. Я слежу за вами и всегда буду вам поддержкой. И вообще имею вас в виду».
    И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, положив легкомысленно ногу на ногу, крутя усы и щуря глаза, а мать смотрит ему в рот, заворожённая волшебной сказкой. Но вот звонит вдали, все приближаясь, звонок. Входит Домна с колокольчиком. «Барыни, ужинать».
    — Ты подожди меня, — шепчет мать. — Хочу ещё на тебя поглядеть.
    Через двадцать минут она возвращается. В руках у нее тарелочка, на которой лежит кусок солёной севрюжинки, или студень, или винегрет с селедкой и несколько кусков вкусного чёрного хлеба.
    — Покушай, Ванечка, покушай, — ласково упрашивает мать. — Не побрезгуй нашим вдовьим кушаньем! Ты маленьким очень любил севрюжинку.
    — Маман, помилуйте, сыт по горло, куда мне. Обедали сегодня в «Праге», чествовали экзекутора. Кстати, маман, я вам оттуда апельсинчик захватил. Пожалуйте…
    Но он, однако, съедает принесённое блюдо со зверским аппетитом и не замечает, как по морщинистым щекам материнского лица растекаются, точно узкие горные ручьи, тихие слезы.
    Наступает время, когда надо уходить. Мать хочет проводить сына в переднюю, но он помнит о своем обтрёпанном пальто невозможного вида и отклоняет эту любезность.
    — Ну, что, в самом деле, маман. Дальние проводы — лишние слезы. И простудитесь вы еще, чего доброго. Смотрите же, берегите себя!
    В передней гордый Никита смотрит с невыразимым подавляющим величием на то, как Семенюта торопливо надевает ветхое пальтишко и как он насовывает на голову полуразвалившуюся шапку.
    — Так то, Никитушка, — говорит ласково Семенюта. — Жить ещё можно… Не надо только отчаиваться… Эх, надо бы тебе было гривенничек дать, да нету у меня мелочи.
    — Да будет вам, — пренебрежительно роняет швейцар. — Я знаю, у вас все крупные. Идите уж, идите. Настудите мне швейцарскую.
    Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? И покажет ли? Я думаю — да.
    Что стоит ей, взбалмошной и непостоянной красавице, взять и назло всем своим любимцам нежно приласкать самого последнего раба?
    И вот старый, честный сторож Анкудин, расхворавшись и почувствовав приближение смерти, шлёт к начальнику казённой палаты своего внука Гришку:
    — Так и скажи его превосходительству: Анкудин-де собрался умирать и перед кончиной хочет открыть его превосходительству один очень важный секрет.
    Приедет генерал в Анкудинову казённую подвальную квартирешку. Тогда, собрав последние силы, сползёт с кровати Анкудин и упадет в ноги перед генералом:
    — Ваше превосходительство, совесть меня замучила… Умираю я… Хочу с души грех снять… Деньги-то эти самые и марки… Это ведь я украл… Попутал меня лукавый… Простите, Христа ради, что невинного человека оплёл, а деньги и марки — вот они здесь… В комоде, в верхнем правом ящичке.
    На другой же день пошлёт начальник Пшонкина или Массу за Семенютой, выведет его рука об руку перед всей канцелярией и скажет все про Анкудина, и про украденные деньги и марки, и про страдание злосчастного Семенюты, и попросит у него публично прощения, и пожмет ему руку, и, растроганный до слез, облобызает его.
    И будет жить Семенюта вместе с мамашей ещё очень долго в тихом, скромном и теплом уюте. Но никогда старушка не намекнет сыну на то, что она знала об его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает. Это острое место всегда будет осторожно обходиться. Святая ложь — это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения.
    А ведь и в самом деле бывают же в жизни чудеса! Или только в пасхальных рассказах?
    1914

  10. Иван Иванович Семенюта — вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда был козлищем отпущения за целый класс. Бывало, во время урока нажует какой-нибудь сорванец большой лист бумаги, сделает из него лепешку и ловким броском шлепнет ею в величественную лысину француза. А Семенюту как раз в этот момент угораздит отогнать муху со лба. И красный от гнева француз кричит:
    — О! Земнют, скверный мальчишка! Au mur! К стеньи!
    И бедного, ни в чем не повинного Семенюту во время перемены волокут к инспектору, который трясет седой козлиной бородой, блестит сквозь золотые очки злыми серыми глазами и равномерно тюкает Семенюту по темени старым, окаменелым пальцем.
    — Ученичок развращенный! Ар-ха-ро-вец… Позорище заведения!.. У-бо-и-ще!.. Ос-то-лоп!..
    И потом заканчивал деловым холодным тоном:
    — После обеда в карцер на трое суток. До рождества без отпуска (заведение было закрытое), а если еще повторится, то выдерем и вышвырнем из училища.
    Затем звонкий щелчок в лоб и грозное: «Пшол! Козли-ще!»
    И так было постоянно. Разбивали ли рогатками стекла в квартире инспектора, производили ли набег на соседние огороды, — всегда в критический момент молодые разбойники успевали разбежаться и скрыться, а скромный, тихий Семенюта, не принимавший никакого участия в проделке, оказывался роковым образом непременно поблизости к месту преступления. И опять его тащили на расправу, опять ритмические возгласы:
    — У-бо-ище!.. Ар-ха-ро-вец!.. Ос-то-лоп!..
    Так он с трудом добрался до шестого класса. Если его не выгнали еще раньше из училища с волчьим паспортом, то больше потому, что его мать, жалкая и убогая старушка, жившая в казенном вдовьем доме, тащилась через весь город к инспектору, к директору или к училищному священнику, бросалась перед ними в землю, обнимала их ноги, мочила их колени обильными материнскими слезами, моля за сына:
    — Не губите мальчика. Ей-богу, он у меня очень послушный и ласковый. Только он робкий очень и запуганный. Вот другие сорванцы его и обижают. Уж лучше посеките его.
    Семенюту довольно часто и основательно секли, но это испытанное средство плохо помогало ему. После двух неудачных попыток проникнуть в седьмой класс его все-таки исключили, хотя, снисходя к слезам его матери, дали ему аттестат об окончании шести классов.
    Путем многих жертв и унижений мать кое-как сколотила небольшую сумму на штатское платье для сына. Пиджачная тройка, зеленое пальто «полудемисезон», заплатанные сапоги и котелок были куплены на толкучке, у торговцев «вручную». Белье же для него мать пошила из своих юбок и сорочек.
    Оставалось искать место. Но место «не выходило» — таково уж было вечное счастье Семенюты. Хотя надо сказать, что целый год он с необыкновенным рвением бегал с утра до вечера по всем улицам громадного города в поисках какой-нибудь крошечной должности. Обедал он и ужинал во вдовьем доме: мать, возвращаясь из общей столовой, тайком приносила ему половину своей скудной порции. Труднее было с ночлегом, так как вдовы помещались в общих палатах, по пяти-шести в каждой. Но мать поклонилась псаломщику, поклонилась и кастелянше, и те милостиво позволили Семенюте спать у них на общей кухне на двух табуретках и деревянном стуле, сдвинутых вместе.
    Наконец-то через год с лишком нашлось место писца в казенной палате на двадцать три рубля и одиннадцать с четвертью копеек в месяц. Добыл его для Семенюты частный поверенный, Ювеналий Евпсихиевич Антонов, знавший его мать во времена ее молодости и достатка.
    Семенюта со всем усердием и неутомимостью, которые ему были свойственны, влег в лямку тяжелой, скучной службы. Он первый приходил в палату и последний уходил из нее, а иногда приходил заниматься даже по вечерам, так как за сущие гроши он исполнял срочную работу товарищей. Остальные писцы относились к нему холодно: немного свысока, немного пренебрежительно. Он не заводил знакомств, не играл на бильярде и не разгуливал на бульваре со знакомыми барышнями во время музыки. «Анахорет сирийский», — решили про него.
    Семенюта был счастлив: скромная комнатка, вроде скворечника, на самом чердаке, обед за двадцать копеек в греческой столовой, свой чай и сахар. Теперь он не только мог изредка баловать мать то яблочком, то десятком карамель, то коробкой халвы, но к концу года даже завел себе довольно приличный костюмчик и прочные скрипучие ботинки. Начальство, по-видимому, оценило его усердие. На другой год службы он получил должность журналиста[1] и прибавку в пять рублей к жалованью, а к концу второго года он уже числился штатным и стал изредка откладывать кое-что в сберегательную кассу. Но тут-то среди аркадского благополучия[2] судьба и явила ему свой свирепый образ.
    Однажды Семенюта прозанимался в канцелярии до самой глубокой ночи. Кроме того, его ждала на квартире спешная частная работа по переписке. Он лег спать лишь в пятом часу утра, а проснулся, по обыкновению, в семь, усталый, разбитый, бледный, с синими кругами под глазами, с красными ресницами и опухшими веками. На этот раз он явился в управление не раньше всех, как всегда, но одним из последних.
    Он не успел еще сесть на свое место и разложить перед собой бумаги, как вдруг смутно почувствовал в душе какое-то странное чувство, тревожное и жуткое. Одни из товарищей глядели на него искоса, с неприязнью, другие — с мимолетным любопытством, третьи опускали глаза и отворачивались, когда встречались с его глазами. Он ничего не понимал, но сердце у него замерло от холодной боли.
    Тревога его росла с каждой минутой. В одиннадцать часов, как обыкновенно, раздался громкий звонок, возвещающий прибытие директора. Семенюта вздрогнул и с этого момента не переставал дрожать мелкой лихорадочной дрожью. И он, пожалуй, совсем даже не удивился, а лишь покачнулся, как вол под обухом, когда секретарь, нагнувшись над его столом, сказал строго, вполголоса: «Его превосходительство требует вас к себе в кабинет». Он встал и свинцовыми шагами, точно в кошмаре, поплелся через всю канцелярию, провожаемый длинными взглядами всех сослуживцев.
    Он никогда не был в этом святилище, и оно так поразило его своими огромными размерами, грандиозной мебелью в строгом, ледяном стиле, массивными малиновыми портьерами, что он не сразу заметил маленького директора, сидевшего за роскошным письменным столом, точно воробей на большом блюде.
    — Подойдите, Семенюта, — сказал директор, после того как Семенюта низко поклонился. — Скажите, зачем вы это сделали?
    — Что, ваше превосходительство?
    — Вы сами лучше меня знаете, что. Зачем вы взломали ящик от экзекуторского стола и похитили оттуда гербовые марки и деньги? Не извольте отпираться. Нам все известно.
    — Я… ваше превосходительство… Я… Я… Я, ей-богу…
    Начальник, очень либеральный, сдержанный и гуманный человек, профессор университета по финансовому праву, вдруг гневно стукнул по столу кулаком:
    — Не смейте божиться. Прошлой ночью вы здесь оставались одни. Оставались до часу. Кроме вас, во всем управлении был только сторож Анкудин, но он служит здесь больше сорока лет, и я скорее готов подумать на самого себя, чем на него. Итак, признайтесь, и я отпущу вас со службы, не причинив вам никакого вреда.
    Ноги у Семенюты так сильно затряслись, что он невольно опустился на колени.
    — Ваше… Ей-богу, честное слово… ваше… Пускай меня матерь божия, Николай Угодник, если я… ваше превосходительство!
    — Встаньте, — брезгливо сказал начальник, подбирая ноги под стул. Разве я не вижу по вашему лицу и по вашим глазам, что вы провели ночь в вертепе. Я ведь знаю, что у вас после растраты или кражи (начальник жестоко подчеркнул это слово), что у вас первым делом — трактир или публичный дом. Не желая порочить репутацию моего учреждения, я не дам знать полиции, но помните, что если кто-нибудь обратится ко мне за справками о вас, я хорошего ничего не скажу. Ступайте.
    И он надавил кнопку электрического звонка.
    Вот уже три года как Семенюта живет дикой, болезненной и страшной жизнью. Он ютится в полутемном подвале, где снимает самый темный, сырой и холодный угол. В другом углу живет Михеевна, торговка, которая закупает у рыбаков корзинками мелкую рыбку уклейку, делает из нее котлеты и продает на базаре по копейке за штуку. В третьем, более светлом углу целый день стучит, сидя на липке, молоточком сапожник Иван Николаевич, по будням мягкий, ласковый, веселый человек, а по праздникам забияка и драчун, который живет со множеством ребятишек и с вечно беременной женой. Наконец, в четвертом углу с утра до вечера грохочет огромным деревянным катком прачка Ильинишна, хозяйка подвала, женщина сварливого характера и пьяница.

Добавить комментарий

Сочинение ЕГЭ по тексту А. И. Куприна вот уже три года, как его незаслуженно оклеветали и лишили работы, 9 примеров готовых сочинений проблема с аргументами по данному тексту с реального ЕГЭ прошлых лет по русскому языку для 11 класса.

Проблема текста:

1. Проблема отношения к матери. (Как нужно относиться к своей матери? На что способна любовь детей к своей матери?)

2. Проблема силы материнской любви. (На что способна материнская любовь? Можно ли обмануть материнское сердце?)

3. Проблема отношения к ударам судьбы. (Как нужно относиться к ударам судьбы?)

4. Проблема допустимости «святой лжи», лжи во спасение. (Может ли быть оправдана ложь? Что такое «святая» ложь?)

Вот уже три года как его незаслуженно сочинение ЕГЭ

Что такое «святая ложь»? Может ли она быть оправдана? Именно над этими вопросами размышляет А.И. Куприн в своём рассказе.

«Святая ложь» − это так называемая «ложь во благо». Автор размышляет над проблемой её двойственности, неоднозначности. С одной стороны любой обман − это плохо, потому что вводит в заблуждение, искажает истину. Но с другой − он имеет только благие цели.

Именно «святой ложью» пользуются главные герои рассказа А.И. Куприна. Так, например, безработный Иван Семенюта четыре раза в год представляется матери в образе «светского «прикомандированного» шалопая». Зачем? На мой взгляд, он желает уберечь мать от лишних тревог, вселить надежду на то, что у него всё хорошо, ведь на самом деле всё далеко не так. Сам герой живет «страшной» жизнью: «ютится» в подвале, в «самом сыром и холодном углу», бедствует. Внешний вид соответствует его состоянию: не брит, не стрижен, бледен, ходит в худых сапогах.

Но «развязную» и «небрежную» ложь Ивана, конечно же, замечает та, ради которой всё это придумано. Женщина всё видит и всё понимает, но делает вид, что верит ему и смотрит, «заворожённая волшебной сказкой», хотя на самом деле эти глаза с каждой новой фантазией становятся «печальнее и пытливее». Действия её говорят о том, что мать не меньше беспокоится о состоянии родного ей человека, поэтому делает всё, чтобы утаить правду как можно дольше.

Невозможно не заметить, что не только ей ложь даётся с огромным трудом. Иван, сводящий концы с концами, четыре раза в год «путём многих усилий и унижений» достаёт пятнадцать копеек, чтобы не разочаровать любимую «мамочку». Ему непросто называть её «дурацким», по мнению автора, словом «маман», копируя светское общество.

Данные примеры убеждают в том, что героями движут только благие намерения. Очевидно, что никто из них не хочет навредить другому, поэтому их ложь можно назвать «святой». К тому же каждому из героев от неправды становится нелегко на душе, мысленно они испытывают сожаление не только друг к другу, но и к себе.

Своим рассказом А.И. Куприн доказывает, что такую ложь можно оправдать. Называя её «стыдливым цветком», писатель подчёркивает, что любой обман наказывается угрызениями совести, даже такой, казалось бы, приятный. Я согласна с автором. На мой взгляд, только такая ложь допустима, поскольку направлена «во благо» другому.

Таким образом, «святая ложь» подразумевает собой только благие намерения, и именно поэтому может быть оправдана.

Сочинение проблема отношения к матери

В предложенном для анализа тексте А.И.Куприн ставит проблему отношения к матери. Как человек должен относиться к своей матери? Почему мать-это самое дорогое, что есть у каждого из нас?

Чтобы привлечь внимание читателей к данной проблеме, автор повествует о судьбе Ивана Семенюты, живущего «дикой, болезненной и страшной жизнью». Самые радостные дни для Семенюты-это Новый год, Пасха, Троица и тринадцатое августа, так как именно по ним он видится с матерью. А.И. Куприн отмечает, что его герой, обычно плохо одетый и небритый, перед визитом к матери «старается встряхнуться и изменить свой запущенный вид». Кроме того, он всегда откладывает пять копеек на плитку шоколада или апельсин, чтобы не приходить к ней с пустыми руками. Каждый раз Иван Семенюта обещает матери, что вскоре его повысят и они будут жить вместе в отдельной квартире. Мы видим, насколько сильно герой привязан к своей матери. Надо заметить, что она всегда верит рассказам сына о прекрасной службе и скором повышении, хотя замечает, что он врёт, » разжигаясь собственной фантазией».

Позиция автора становится понятной после внимательного прочтения текста. А.И. Куприн уверен, что нужно оберегать свою мать от лишних переживаний, проявлять заботу о ней:» И простудитесь ещё, чего доброго. Берегите себя! «Более того, писатель считает, что именно мать всегда готова выслушать и поддержать своего ребёнка.

Я согласна с автором, так как убеждена, что мать заслуживает того, чтобы её оберегали и ценили. Я также думаю, что только от матери мы всегда сможем получить доверие и теплоту.

Вспомним роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание». Главный герой Родион Раскольников проживает далеко от своей матери Пульхерии Александровны, однако часто получает от неё письма. Пульхерия Александровна знает, что её сын бросил учёбу в университете и живёт в нищете, но в письмах всегда говорит ему о том, что он её надежда и упование, и по возможности присылает ему деньги. Раскольников, в свою очередь, обожает свою мать, с нетерпением ждёт каждого её письма, радуется встречам с ней. Совершив убийство старухи-процентщицы, он не сообщает об этом Пульхерии Александровне, боясь ранить её. Когда герой приходит сообщить матери о том, что уезжает, она замечает, что он находится в подавленном состоянии, однако не мучает его расспросами. Раскольников плачет на груди у матери, испытывая перед ней стыд за совершённое им преступление, так и не сказав ей о нём. Таким образом, мы видим, что герой относится к матери трепетно и боится страшно расстроить её. Мы также видим, что для Пульхерии Александровны её сын навсегда остаётся главной радостью и надеждой, так как она всегда верит ему.

Обратимся также к повести В.Осеевой «Васёк Трубачёв и его товарищи». Ученик четвёртого класса Коля Мазин живёт с матерью-ослабленной болезнями женщиной, страдающей мигренями. Он старается оберегать её от переживаний: умалчивает о своих проступках, скрывает плохие оценки, успевает сделать всю работу по дому к её приходу с работы. Мать Коли знает, что он плохо учится и не отличается примерным поведением, однако для неё он поддержка и опора. Чтобы обрадовать мать, Коля начинает учиться и хорошо вести себя в школе. Таким образом, мы видим, что для мальчика важно самочувствие его матери, поэтому он делает всё, что может, чтобы не волновать её. А для матери Коля-гордость и надежда, так как он единственный человек, который заботится о ней.

Подводя итог, хотелось бы сказать, что к матери нужно относиться с заботой и вниманием, оберегать её от лишних переживаний. Я считаю, что мать-это самое дорогое, что есть у человека, так как она всегда поможет своим детям и поверит им, даже если заметит, что они говорят неправду, чтобы не ранить её.

Сочинение на что способна материнская любовь?

Мама – это самый добрый, любящий и понимающий человек. Именно она любит нас несмотря ни на что. Можно ли обмануть материнское сердце? На что способна материнская любовь? Над этими вопросами задумывается А. И. Куприн.

Автор раскрывает проблему на примере Ивана Семенюты, который лишился работы и жил “дикой, болезненной и страшной жизнью”. Он выглядел неопрятно, но четыре дня в году ему приходилось менять свой запущенный вид, чтобы навестить свою мать.

Автор показывает нам, что Иван не хотел огорчать своего родного человека, поэтому и скрывал свою беду.

На этом аргументы А. И. Куприна не заканчиваются. Иван при встрече с матерью “начинает врать развязно и небрежно” о том, что служба идет прекрасно, товарищи и начальство ценит. Однако она не говорила ему, что знает о его обмане, чтобы не ранить его, потому что понимала, что ему итак нелегко.

А. И. Куприн пишет о том, что материнское сердце не может быть обмануто, оно все чувствует. Ради своего ребенка, мама готова не показывать, что знает о лжи, чтобы не огорчать его.

Невозможно не согласиться с мнением автора. Действительно, никто не способен так тонко чувствовать ложь, как самый близкий и родной человек – мама. В литературе есть немало примеров, подтверждающий эту точку зрения.

Многие писатели в своих произведениях обращались к данной проблеме. Например, в романе Ф. М. Достоевского “Преступление и наказание” Родион Раскольников, совершив преступление, старался скрыть это от матери, чтобы не расстраивать её, но она чувствовала, что с ним происходит что- то неладное.

Другим примером может послужить книга “Русский характер” А. Н. Толстого. Во время сражения танк Егора Дремова был подбит снарядом и, к счастью, герой остался жив, но ему пришлось перенести много пластических операций и, в связи с этим, его лицо было изуродовано до неузнаваемости. Егор боялся, что его не примут родные, поэтому навестил их под видом своего друга. Однако мать узнала в госте своего родного сына — это еще раз доказывает то, что сердце матери обмануть невозможно.

Итак, проблема, поднятая А. И. Куприным, глубока и актуальна. Никто, кроме матери, не чувствует то, что происходит с ребенком. Примеры из художественной литературы только подтверждают это.

Сочинение ЕГЭ по тексту Куприна

Ложь всегда была частью общения людей. Благодаря ей было совершено множество самых низких и коварных поступков. Но, возможно, как человеческое явление, ложь может служить и во благо. Над этим рассуждали многие отечественные авторы.

В приведённом отрывке А. И. Куприн рисует нам образ типичного «маленького человека», обделённого судьбой.

Иван Семенюта потерял работу и вот уже несколько лет он вынужден жить в сыром, тёмном подвале. Тяжелые условия существования отражаются и на внешности героя: «он не брит, не стрижен… бледное лицо опухло». Но читатель может поразиться тому, как этот «маленький человек», бедствующий неудачник, продолжает уверять свою мать в скором успехе. Его ложь искренна и чистосердечна, также как и любовь к матери. Именно поэтому А. И. Куприн и называет эту ложь «святой», она исходит от чистого сердца в стремлении помочь другому человеку, и, наверное, её так тяжело носить в себе.

А. И. Куприн утверждает, что «святая ложь» может помочь человеку, что она может дать ему надежду. Я полностью согласен с позицией автора. Неправда, сказанная во имя другого человека, а не из собственной корысти, может быть оправдана.

В отечественной литературе мы можем найти множество примеров, подтверждающих, что «святая ложь» существует. Пётр Гринёв, герой исторического романа А. С. Пушкина «Капитанская Дочка», лжёт Пугачёву, выдавая дочь капитана за сироту. Этим он спас жизнь девушке. Поступок героя доказывает, что ложь может спасти жизнь человеку. Если же неправда сказана во имя собственных интересов, то она может стать причиной бедствий. Этому мы видим подтверждение на примере другого героя – Алексея Швабрина, который клеветал на Гринёва.

«Святая ложь», наверное, действительно существует. Она нужна, чтоб защитить человека, чтобы облегчить судьбы тех, кто не сможет принять суровой реальности. Главное, чтобы ложь не служила корыстным целям, не становилась орудием убийства.

Сочинение на что способна любовь детей к матери?

На что способна любовь детей к матери? Как нужно относиться к своим родителям? От чего уберегать их и защищать? Эти и другие вопросы возникают у меня после прочтения текста А.Куприна.

В тексте автор поднимает проблему отношения к матери. Мы узнаём об Иване Семенюте, которого «незаслуженно оклеветали и лишили работы». Он уже три года не живёт, а существует. «Чем существует Семенюта, — он и сам не скажет». Но четыре дня в году он невероятными усилиями приводит себя «в порядок» и навещает мать. Писатель описывает нам встречу матери и сына, их диалог.

Сын пытается убедить свою мать, что всё в порядке: он работает, и скоро они будут жить вместе. «Но никогда старушка не намекнёт на то, что она знала о его обмане…». Проблема, которую поднимает автор, заставила меня задуматься о настоящей любви детей к матери.

Позиция автора мне ясна: нужно беречь мать, оберегать её от лишних переживаний. Любовь к матери заставляет человека, оказавшегося за бортом жизни, «встряхнуться».

Я полностью разделяю позицию автора. Любовь к матери – святое чувство. Судьба часто бывает несправедлива к человеку. Но любовь помогает оставаться человеком, сохранять в себе добрые душевные качества. Именно она оправдывает ложь во благо близкого человека. Попробую это доказать, обратившись к художественной литературе.

В романе Ф.М.Достоевского «Преступление и наказание» мы также встречаемся с настоящей любовью к матери. Пульхерия Александровна, мать Родиона Раскольникова, так и не узнает о страшном преступлении, которое совершил её любимый сын. До конца её дней и сестра Родиона Дуня, и друг Евгений Разумихин скрывают от неё правду, оберегают её, придумывают для матери целую легенду. Но материнское сердце чувствует что что-то не так. Но страшную правду она так и не узнает. Это пример настоящего отношения к матери.

В повести А.С.Пушкина «Капитанская дочка» главный герой Пётр Гринёв переживает за мать, узнав из письма отца, что она слегла после новости о ранении сына на дуэли. Он сердится на Савельича, думая, что именно он сообщил отцу новость, которая привела любимую матушку к болезни. Но, потом Пётр поймёт, что это дело рук Швабрина. Мы видим, как сын по-настоящему любит свою мать и пытается уберечь её от переживаний и горя. Именно так нужно относиться к матери, заботясь и оберегая.

Из всего вышесказанного следует, что мать нужно оберегать от лишних переживаний, заботясь о её здоровье. Иногда стоит прибегать и к «святой лжи», если она имеет благие цели. Любите своих матерей, берегите их!

Сочинение проблема лжи во благо

В тексте А. Куприна поднимается проблема лжи во благо.

Комментируя данную проблему стоит отметить: в предложениях 17 — 33, 24 — 29 автор повествует жизнь Ивана Семенюта, который обманывает мать, рассказывая о хорошей службе, о работе, о скорой награде. Но на самом деле это не так. Ивана три года назад незаслуженно лишили работы, он живёт болезненной и страшной жизнью.

Этим автор хочет показать, что Иван лжёт матери, чтобы она не переживала.

Важно отметить, что мама Ивана заметила ложь сына, то как он противоречил тому, что говорил раньше. Она промолчала, закрыв глаза на ложь. Читатель понимает, что мама обманула сына своим молчанием. Она сделала это во благо Ивану, чтобы он не почувствовал смятение и разочарование.

Примеры дополняют друг друга. Они показывают, что мать и сын взаимно солгали. Они это сделали, дабы не причинить боль друг другу.

Позиция автора ясна. А. Куприн считает, что ложь во благо иногда нужна, если она используется в добром намерении.

Я полностью согласна с автором. Действительно, ложь во благо необходима если она используется для пользы. В произведении «Капитанская дочка,, Гринёв лжёт, ради своей любимой Маши. Этим спасает ей жизнь. Этот пример показывает, что автор прав.

Хочется верить, что, прочитав текст А. Куприна, читатель задумается о том, что ложь можно говорить только, если она направлена на благо людям.

Сочинение на что способна любовь мамы?

На что способна любовь мамы? Можно ли обмануть сердце родного человека? На какие жертвы мы можем пойти ради спокойствия матери? Эти вопросы интересуют многих.

Проблема материнской любви — главная в тексте А. И. Куприна. Автор рассказывает о герое, который лишился работы и нормальной жизни. «Он ютится в полутемном подвале», «Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, бледное лицо опухло. ‚ — подчёркивает автор.

У него в жизни не было никакой больше радости, стремления к чему-то большему. Только лишь четыре раза в год он старается изменить свой запущенный вид — по праздникам, когда собираются на встречу с мамой. Ради неё горой прикладывает много усилий и унижений, чтобы заработать деньги на преображение себя и подарок маме.

Ради её спокойствия Семенюта держится независимого тона, ведь он не хочет, чтобы мать переживала. Автор отмечает «Семенюта призывает на помощь всё свое вдохновение и начинает врать развязно и небрежно».

Но как бы сын ни обманывал мать, материнское сердце никак не обмануть. Семенюта врал, что его служба идёт прекрасно, начальство ценит. Но мать понимала, что всё это не правда, ведь каждый визит к ней заканчивался разными историями.

Она молчит, слушая его сказки, ведь понимает, что сын не хочет, чтобы она переживала, ведь Семенюта и так не легко. «Только её старческие глаза становятся всё печальнее и пытливее», — описывает А. И. Куприна состояние матери. От мамы никогда ничего не скрыть, ведь мама-это самый понимающий человек, который всегда сможет помочь.

Оба эпизода с разных сторон раскрывают проблему, поднятую автором. Материнская любовь выше всего, ведь ребёнок и мать связаны очень тесно между собой. Они чувствуют переживания, боль друг у друга, но никогда не станут поднимать проблему, пока один из них сам не захочет о ней поговорить. «Святая ложь — это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения», — подчёркивает автор, показывая нам ту любовь, ради которой стоит соврать во благо, чтобы было меньше переживаний.

Позиция автора выражена четко: мать очень тонко чувствует ложь, поэтому материнское сердце не обмануть.

Я согласна с мнением автора, потому что кроме матери больше никто не сможет почувствовать ложь.

Таким образом, материнская любовь никогда не исчезнет, даже если ребёнок врет, ведь мать всегда чувствует, что происходит в жизни её ребёнка.

Сочинение ЕГЭ ложь во благо

Автор раскрывает проблему на примере сложной жизненной ситуации героя. Иван Семенюта «..живёт дикой, болезненной и страшной жизнью», но всё равно три раза в год он приводит себя в порядок, чтобы создать видимость своего благополучия для матери, хотя и она понимает всю тяжесть положения сына. «Семенюта призывает на помощь всё своё вдохновение и начинает врать развязно и небрежно.» Но зачем нужна эта ложь? На мой взгляд, она необходима для обоих, ведь именно эта «святая ложь» даёт прикоснуться к волшебному миру прекрасных иллюзий, даря надежду на лучшее и силы жить дальше.

Автор подводит читателя к мысли о том, что порой ложь во благо нужна людям, жизнь которых переполнена страданиями и бедствиями.

Я согласен с позицией А.И.Куприна, что ложь во благо необходима.

Дарить веру и надежду отчаявшимся людям нужно любым способом, даже таким.

В произведении Максима Горького «На дне» странник Лука говорит каждому ночлежнику то, что он хочет услышать, его самые сокровенные желания, даря надежду на их осуществление, что, конечно же, вряд ли возможно. Странник утешает умирающую Анну, рассказав об упокоении после смерти. Он предлагает Актёру лечиться от пьянства в бесплатной лечебнице в некоем городе. Возможно, всё, что рассказал Лука лишь ложь, но какое душевное облегчение она дарит ночлежникам, особенно Актёру, который кардинально пересмотрел свою жизнь и решил её изменить. На мой взгляд, ложь во благо порой необходима, ведь она может дать силы жить дальше или поменять свою жизнь.

Иногда ложь во благо нужна, чтобы дать людям в тяжёлой ситуации веру и надежду.

Сочинение почему судьба так несправедлива?

Как часто люди задаются вопросом: Почему судьба так несправедлива? На эту тему рассуждает Александр Иванович Куприн.

Автор от третьего лица повествует о человеке, которого незаслуженно лишили работы. Иван Семенюта, герой произведения А.И.Куприна, превратился из обычного рабочего в морально опущенного человека. По словам автора, лишь четыре раза в году Иван «старается встряхнуться и изменить свой запущенный вид» ради визита к матери. Вот уже долгие годы герой не может признаться самому близкому человеку о своем тяжелом положении. Автор пишет о том, что мать видит горе сына, но боится задеть его чувства. А.И.Куприн называет поступки героя «Святой ложью». Судьба сыграла с ним злую шутку и вот уже три года он не может прийти в себя.

Испытания жизни порой очень жестоки, но человеку нельзя дать им сломить свой дух. Не стоит опускать руки, нужно верить, что жизнь вернется в прежнее русло. В этих словах мы видим позицию автора.

Я разделяю мнение Александра Ивановича Куприна. Бесспорно, иногда судьба жестоко обходится с человеком, самое главное — не сдаваться. Говоря о жестокости судьбы, я вспоминаю произведение Бориса Полевого «Повесть о настоящем человеке». Сюжет основан на реальных событиях. Летчик советского союза — Алексей Мересьев, в жизни Алексей Маресьев, в одном из воздушных битв падает на самолете посреди леса. Несмотря на то, что ему ампутировали обе ноги, летчик вернулся в строй и продолжил защищать Родину. Алексей Маресьев — герой с железной силой воли.

Жестокость судьбы не прошла мимо героя рассказа М.А.Шолохова «Судьба человека». Андрей Соколов в одном из сражений Великой Отечественной войны потерял свою семью, но, несмотря на пережитое им горе, он усыновил маленького сироту Ванюшу. Иными словами, начал свою жизнь с чистого листа.

В заключение хотелось бы сказать, что данная проблема актуальна сегодня. Никто не знает, что ждет его завтра, но все можно пережить, главное — верить и не сдаваться.

Сочинение ЕГЭ проблема лжи во благо

В предложенном для анализа тексте известный русский писатель А.И. Куприн поднимает проблему лжи во благо.

Для того, чтобы указать на эту проблему, автор рассказывает нам о жизни некого Ивана Семенюты, который живет впроголодь и не имеет работы, но для того, чтобы не расстраивать свою мать, четыре раза в год находит в себе силы заработать денег на баню, цирюльника и плитку шоколада или апельсин. Когда Семенюта приходит к матери, он рассказывает о том, как у него все хорошо и как начальство в скором времени обещает его повысить. Он лжет матери, потому что не хочет ее огорчать, рушить ее надежды на него. Однако его мать, как пишет автор, понимает, что ее сын ей лжет, однако не хочет рушить «волшебную сказку».

Да чего уж там- и сам Иван догадывается, что его мать знает о его лжи, но «он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает». Ведь вместе, они поддерживают иллюзию счастья и душевного умиротворения и никто из них не хочет ее рушить. Ведь так счастливы оба- Иван доволен счастьем матери, его мать- счастьем сына.

Автор подводит нас к выводу, что не всегда ложь является чем то плохим. Бывают такие ситуации, когда лучше сказать неправду и успокоить человека, чем рассказать реальное положение дел и повергнуть его в отчаяние.

Нельзя не согласиться с позицией автора, ведь бывают ситуации в жизни, как например та, которая описана в тексте, когда правда никак не может повлиять на события.

Мать Семенюты не сможет ему помочь- так зачем же ее расстраивать? Я считаю, что в некоторых ситуациях лучше сказать неправду, чтобы лишний раз не травмировать близкого человека, для которого правда может стать серьезным ударом.

Первым примером может послужить поведение Лидии Михайловны по отношению к главному герою в повести В.Распутина «Уроки французского». Главный герой, переехав из деревни в город, чтобы учиться в школе, страдает нехваткой еды и денег на нее. Лидия Михайловна, его учительница, заметив, что мальчик для того, чтобы добыть деньги связался с дурной компанией, предлагает ему свою помощь. Однако тот отказывается из-за гордости и тогда она предлагает ему сыграть с ней в азартную игру на деньги. Поддавшись, учительница, таким образом, дает ему деньги, при этом убеждая главного героя, что он выиграл сам и что все было честно. Некоторое время она помогает ему таким образом, до тех пор, пока директор школы не узнает про это, после чего он увольняет ее за игру на деньги с учеником. Лидия Михайловна солгала мальчику о честности ее игры, но именно эта ложь позволила ему не умереть от голода и закончить школу.

Вторым пример может послужить Егор Дремов из произведения А.Толстого «Русский характер». Обгорев в танке, он попадает в госпиталь, откуда его в скором времени выписываю и отправляю в отпуск. Вернувшись в родную деревню с обезображенным лицом, Егор решает солгать родителям, что он друг ее сына, чтобы не испугать их своим видом. После отпуска, в своей части он получает письмо от матери, в котором та пишет, что вероятно она сошла с ума, но ей кажется, что приезжал не его товарищ, а он сам. Материнское сердце узнало сына даже за маской обезображенного лица. Дремов опять едет в деревню и рассказывает правду. Этот пример показывает, что иногда, заботясь о своих родных, может быть стоит утаить правду.

В заключение можно сказать, что ложь во благо, или как ее еще называю «белая ложь», порой является необходимостью. В наши дни она актуальна как никогда, ведь из-за нашего бешеного темпа жизни, нам приходится общаться с множеством людей, и даже наш стандартный ответ «хорошо» на вопрос «как дела?» является, в какой-то мере ложью, ведь мы просто не хотим тратить свое и чужое время или расстраивать собеседника, рассказывая ему о своих делах и проблемах. Ведь не зря гласит русская пословица: «Меньше знаешь- крепче спишь».

Сочинение может ли ложь быть оправдана?

Может ли ложь быть оправдана? Такую проблему поднимает Александр Иванович Куприн.

Для подтверждения проблемы автор описывает, какая тяжёлая жизнь была у главного героя, «он был не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши». Автор говорит, что Ивана Семенюту оклеветали из-за чего уволили с работы, у героя нет средств к существованию, и он обманывают мать, чтобы не расстраивать. Также Александр Иванович Куприн показывает реакцию матери на рассказы главного героя, «он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, а мать смотрит на него, заворожённая волшебной сказкой». Несмотря на то, что мать знает об обмане сына, его рассказы всё-таки внушают её веру в лучшее, в перемены и счастье.

Автор оправдывает главного героя и называет его ложь святой, он пишет: «Святая ложь – это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения». Также А. И. Куприн пишет, что герой обманывает мать из-за большой к ней любви, «он всегда звал мать и теперь мысленно называет «мамой», «мамусенькой», «мамочкой»».

Я согласна с мнением автора, ложь может быть оправдана, если она сделана во благо, и все понимают, что это обман, который не приносит вреда. Так в пример святой лжи можно привести Старца из произведения Максима Горького «На дне». Лука, чтобы успокоить умирающую Анну, говорит, какой чудесный мир ждёт её после смерти, что все её страдания прекратятся, и она будет счастлива. Старец обманывает умирающую женщину, чтобы ей было не страшно, его ложь тоже можно назвать святой и оправданной.

В заключение всего вышесказанного ещё раз подчеркну: ложь может нести не только вред, её можно назвать святой и оправдать, если она сделана из лучших побуждений.

Сочинение на что способна женщина ради своих детей

Материнская любовь… На что способна женщина ради своих детей? Все ли может простить материнское сердце? Можно ли его обмануть? Над всеми этими вопросами заставляет нас задуматься фрагмент из рассказа А. Куприна «Святая ложь». Автор затрагивает целый клубок нравственных вопросов, и один из них — проблема силы материнской любви.

Писатель рисует образ Ивана Семенюты — робкого человека, который живёт «дикой, болезненной и страшной жизнью». Во время «коротких и редких» визитов во вдовий дом Иван словно надевает на себя маску независимого человека и ради спокойствия матери «начинает врать развязно и небрежно». Но «старческие глаза» «становятся всё печальнее и пытливее», мать не уличает своего сына во лжи, она лишь «молчит», «заворожённая волшебной сказкой». Женщина ласково называет сына «Ванёчек», а он её — «дурацким» словом «маман», хотя и теперь думает о ней как о «мамусеньке», «мамочке». И даже когда судьба смилостивится над Семенютой, «никогда старушка не намекнёт на то, что она знала» об этой лжи во спасение.

Таким образом, из повествования вырисовывается авторская позиция: материнское сердце нельзя обмануть, оно очень тонко предчувствует беду, несчастье, мать всегда отличит обман от правды, хотя ради своего ребенка она готова принять эту «святую» ложь, находит душевные силы, чтобы не задеть чувства близкого человека.

Невозможно не согласиться с мыслями А. И. Куприна. Только мать может всё понять и за всё простить, и мы, дети, не вправе причинять ей боль, оставлять её без помощи и поддержки. Вспомним, например, эпизод из романа В. Шукшина «Калина красная», когда Егор Прокудин приезжает в родную деревню вместе с Любой. Он, вчерашний уголовник, не нашёл в себе нравственных сил открыться перед брошенной им матерью — подслеповатой старушкой Куделихой, не проронил ни слова, «сердце заломило». А кроткая и терпеливая женщина, наверное, всё простила бы своему «блудному сыну».

В народе говорят, что материнское сердце – вещун, оно всегда болит, и эта душевная боль несравнима ни с какими физическими страданиями. Так, всю ночь героиня повести Н. В. Гоголя «Тарас Бульба» сидит у изголовья Остапа и Андрия, прощаясь с ними перед долгой разлукой. Муж даже не дал ей наглядеться на детей, после возвращения сыновей с учёбы решил увезти их в Сечь. Утром мать благословила Остапа и Андрия, но кинулась им вслед, обезумев от горя. Отчаяние женщины безгранично, ведь сердце подсказало: больше сыновей своих она не увидит.

В заключение хотелось бы сказать, что материнская любовь, самозабвенная, бескорыстная, – огромная сила, способная возрождать к жизни, спасать от опасностей и невзгод. Каждому человеку надо постараться не огорчать сердце матери равнодушием и ложью, пусть даже святой, оберегать его от бед.

Текст А. И. Куприна для сочинения

(1)Вот уже три года, как его незаслуженно оклеветали и лишили работы, Иван Семенюта живёт дикой, болезненной и страшной жизнью. (2)Он ютится в полутёмном подвале, где снимает самый сырой и холодный угол. (3)Чем существует Семенюта, − он и сам не скажет. (4)Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши.

(5)Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и изменить свой запущенный вид. (6)Это на Новый год, на Пасху, на Троицу и на тринадцатое августа. (7)Накануне этих дней он путём многих усилий и унижений достаёт пятнадцать копеек − пять копеек на баню, пять на цирюльника и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин.

(8)И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый год завёрнутыми в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь город во вдовий дом с визитом к матери. (9)Обыкновенно он норовит попасть к вечеру, когда не так заметны недостатки его костюма.

(10)Мать, завидев родного сына, быстро встаёт, подымая очки на лоб. (11)Клубок шерсти падает на пол и катится, распутывая петли вязанья.

− (12)Ванёчек! (13)Милый! (14)Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного сокола. (15)Вид у тебя неважный, Ванёк, − говорит старушка и сухой жёсткой рукой гладит руку сына, лежащую на столе. − (16)Побледнел ты, усталый какой-то.

− (17)Что поделаешь, маман! (18)Служба. (19)Я теперь, можно сказать, на виду. (20)Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. (21)Работаю как вол. (22)Согласитесь, маман, надо же карьеру делать? – и вручает ей апельсин.

− (23)Не утомляйся уж очень-то, Ванюша.

− (24)Ничего, маман, я двужильный. (25)Зато на Пасху получу коллежского, и прибавку, и наградные. (26)И тогда кончено ваше здешнее прозябание. (27)Сниму квартирку и перевезу вас к себе. (28)И будет у нас не житьё, а рай. (29)Я на службу, вы − хозяйка.

(30)Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно подражая тем светским «прикомандированным» шалопаям, которых он в прежнее время видел в канцелярии. (31)Отсюда и дурацкое слово «маман». (32)Он всегда звал мать и теперь мысленно называет «мамой», «мамусенькой», «мамочкой», и всегда на «ты».

(33)Семенюта призывает на помощь всё своё вдохновение и начинает врать развязно и небрежно. (34)Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в прошлый визит. (35)Всё равно, он этого не замечает. (36)Замечает мать, но она молчит. (37)Только её старческие глаза становятся всё печальнее и пытливее.

(38)Служба идёт прекрасно. (39)Начальство ценит Семенюту, товарищи любят…

(40)И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, а мать смотрит на него, заворожённая волшебной сказкой.

(41)Наступает время, когда надо уходить. (42)Мать хочет проводить сына в переднюю, но он отклоняет эту любезность.

− (43)Ну, что, в самом деле, маман. (44)Дальние проводы − лишние слёзы. (45)И простудитесь ещё, чего доброго. (46)Берегите себя!

(47)…Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? (48)И покажет ли? (49)Я думаю − да. (50)И будет жить Семенюта вместе со своей мамашей ещё очень долго, будет с ней жить в тихом, скромном и тёплом уюте. (51)Но никогда старушка не намекнёт на то, что она знала о его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает. (52)Это острое место всегда будет осторожно обходиться. (53)Святая ложь − это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения.

(По А. И. Куприну*)

Александр Иванович Куприн (1870–1938) – русский писатель, автор многочисленных рассказов и повестей.

Авторская позиция

  • Нужно беречь мать, оберегать её от лишних переживаний. Любовь к ней – святое чувство, которое заставляет человека, даже находящего на дне жизни, хотя бы на какое-то время собраться и встать на ноги.
  • Мать очень тонко чувствует ложь, материнское сердце нельзя обмануть. Однако ради своего сына мать готова принять ложь, погрузиться в этот самообман.
  • К сожалению, судьба часто бывает несправедлива к человеку, но важно сохранять веру в то, что когда-нибудь жизнь смилостивится. Нужно не опускать рук и сохранять в себе добрые душевные качества.
  • Ложь может быть оправдана, если она «святая», во благо близкого человека. «Святая» ложь всегда имеет благие цели.

Смотрите также на нашем сайте:

Сочинение ЕГЭ по русскому языку 11 класс примеры с проблемами

ПОДЕЛИТЬСЯ МАТЕРИАЛОМ

Абсолютно все люди иногда говорят неправду. Только одни это делают безобидно, а другие — нет. Некоторые даже не могут понять, где грань между правдой и ложью и насколько она тонка.

Иногда ложь для человека является спасением. В таком случае ее называют святой ложью. Но это только в определенных ситуациях. Это когда человек пытается солгать во благо. Родные и близкие могут говорить тяжело больному человеку, что он скоро поправится. Хотя всем понятно, что до поправки ему далеко или и вовсе нет никаких шансов. В таком случае — это ложь именно во благо. Часто такой метод помогает. Ведь больной верит своим родным и думает, что они не соврут никогда.

А есть и плохая ложь. Самый простой пример — это мошенники, которые вымогают деньги в интернете. Чаще всего они пользуются доверчивостью пожилых людей. Ведь старые бабушки думают, что этот человек является социальным или государственным работником, и он не сможет обмануть. А в итоге утеряны денежные средства. Естественно, потом человек переживает и ему обидно. Такую ложь уже не назовешь святой, потому что она приносит одной стороне несчастье.

Есть еще один вид лжи. Но его многие не выделяют в один конкретный или отдельный тип. Это ложь в отношениях между парнем и девушкой. Например, когда люди говорят слова о любви. Далеко не всегда слово «люблю» означает, что человек на самом деле испытывает эти трепетные чувства. Зачастую это оказывается обычным обманом. Причем лгать могут люди просто ради достижения какой-то своей цели. И никто не задумывается, что обманутым людям очень больно и трудно потом жить после такого случая.

Не надо врать людям. Лучше быть честными со всеми. Не только с людьми, но и с самим собой тоже надо быть откровенным человеком. Нельзя обманывать любимых людей! А слова о любви стоит говорить, когда на самом деле есть такие чувства.

Ложь способна испортить многое в нашей жизни. Она может оттолкнуть людей, испортить отношения, принести вред и боль. Именно поэтому очень важно не врать людям и самому себе. Ведь самое страшное, когда человек врет и людям, и самому себе.

Вместе со статьёй «Сочинение на тему «Ложь во благо» читают:

Сочинение на тему «Можно ли обойтись без книг?»

Сочинение на тему «Смелость и трусость»

Сочинение на тему «Смелость и трусость», 11 класс

1)Вот уже три года, как его незаслуженно оклеветали и лишили работы, Иван Семенюта живёт дикой, болезненной и страшной жизнью. (2)Он ютится в полутёмном подвале, где снимает самый сырой и холодный угол. (3)Чем существует Семенюта, − он и сам не скажет. (4)Он не брит, не стрижен, волосы торчат у него на голове, точно взъерошенное сено, бледное лицо опухло нездоровой подвальной одутловатостью, сапоги просят каши.

(5)Но есть четыре дня в году, когда он старается встряхнуться и изменить свой запущенный вид. (6)Это на Новый год, на Пасху, на Троицу и на тринадцатое августа. (7)Накануне этих дней он путём многих усилий и унижений достаёт пятнадцать копеек − пять копеек на баню, пять на цирюльника и пять копеек на плитку шоколада или на апельсин.

(8)И вот, начистив до зеркального блеска сапоги, замазав в них дыры чернилами, тщательно обрезав снизу брюк бахрому, надев бумажный воротничок с манишкой и красный галстук, которые обыкновенно хранятся у него целый год завёрнутыми в газетную бумагу, Семенюта тянется через весь город во вдовий дом с визитом к матери. (9)Обыкновенно он норовит попасть к вечеру, когда не так заметны недостатки его костюма.

(10)Мать, завидев родного сына, быстро встаёт, подымая очки на лоб. (11)Клубок шерсти падает на пол и катится, распутывая петли вязанья.

− (12)Ванёчек! (13)Милый! (14)Ждала, ждала, думала, так и не дождусь моего ясного сокола. (15)Вид у тебя неважный, Ванёк, − говорит старушка и сухой жёсткой рукой гладит руку сына, лежащую на столе. − (16)Побледнел ты, усталый какой-то.

− (17)Что поделаешь, маман! (18)Служба. (19)Я теперь, можно сказать, на виду. (20)Мелкая сошка, а вся канцелярия на мне. (21)Работаю как вол. (22)Согласитесь, маман, надо же карьеру делать? – и вручает ей апельсин.

− (23)Не утомляйся уж очень-то, Ванюша.

− (24)Ничего, маман, я двужильный. (25)Зато на Пасху получу коллежского, и прибавку, и наградные. (26)И тогда кончено ваше здешнее прозябание. (27)Сниму квартирку и перевезу вас к себе. (28)И будет у нас не житьё, а рай. (29)Я на службу, вы − хозяйка.

(30)Этот робкий, забитый жизнью человек всегда во время коротких и редких визитов к матери держится развязного, независимого тона, бессознательно подражая тем светским «прикомандированным» шалопаям, которых он в прежнее время видел в канцелярии. (31)Отсюда и дурацкое слово «маман». (32)Он всегда звал мать и теперь мысленно называет «мамой», «мамусенькой», «мамочкой», и всегда на «ты».

(33)Семенюта призывает на помощь всё своё вдохновение и начинает врать развязно и небрежно. (34)Правда, иногда он противоречит тому, что говорил в прошлый визит. (35)Всё равно, он этого не замечает. (36)Замечает мать, но она молчит. (37)Только её старческие глаза становятся всё печальнее и пытливее.

(38)Служба идёт прекрасно. (39)Начальство ценит Семенюту, товарищи любят…

(40)И он говорит, говорит без конца, разжигаясь собственной фантазией, а мать смотрит на него, заворожённая волшебной сказкой.

(41)Наступает время, когда надо уходить. (42)Мать хочет проводить сына в переднюю, но он отклоняет эту любезность.

− (43)Ну, что, в самом деле, маман. (44)Дальние проводы − лишние слёзы. (45)И простудитесь ещё, чего доброго. (46)Берегите себя!

(47)…Когда же судьба покажет Семенюте не свирепое, а милостивое лицо? (48)И покажет ли? (49)Я думаю − да. (50)И будет жить Семенюта вместе со своей мамашей ещё очень долго, будет с ней жить в тихом, скромном и тёплом уюте. (51)Но никогда старушка не намекнёт на то, что она знала о его обмане, а он никогда не проговорится о том, что он знал, что она знает. (52)Это острое место всегда будет осторожно обходиться. (53)Святая ложь − это такой трепетный и стыдливый цветок, который увядает от прикосновения.

(По А. И. Куприну*)

*Александр Иванович Куприн (1870–1938) – русский писатель, автор многочисленных рассказов и повестей.

Что такое «святая ложь»? Может ли она быть оправдана? Именно над этими вопросами размышляет А.И. Куприн в своём рассказе. 

«Святая ложь» − это так называемая «ложь во благо». Автор размышляет над проблемой её двойственности, неоднозначности. С одной стороны любой обман − это плохо, потому что вводит в заблуждение, искажает истину. Но с другой − он имеет только благие цели.

Именно «святой ложью» пользуются главные герои рассказа А.И. Куприна. Так, например, безработный Иван Семенюта четыре раза в год представляется матери в образе «светского «прикомандированного» шалопая». Зачем? На мой взгляд, он желает уберечь мать от лишних тревог, вселить надежду на то, что у него всё хорошо, ведь на самом деле всё далеко не так. Сам герой живет «страшной» жизнью: «ютится» в подвале, в «самом сыром и холодном углу», бедствует. Внешний вид соответствует его состоянию: не брит, не стрижен, бледен, ходит в худых сапогах.

Но «развязную» и «небрежную» ложь Ивана, конечно же, замечает та, ради которой всё это придумано. Женщина всё видит и всё понимает, но делает вид, что верит ему и смотрит, «заворожённая волшебной сказкой», хотя на самом деле эти глаза с каждой новой ф

  1. Сочинения
  2. По литературе
  3. Куприн
  4. Анализ рассказа Куприна Святая ложь

Анализ рассказа Куприна Святая ложь

Семенюта Иван Иванович хороший человек, но по жизни его преследуют неудачи. В школьные годы одноклассники издевались над ним, потому что он был порядочным, тихим и стеснительным мальчиком. Кто-то бросит в учителя бумажку, а ребята все сваливают на Ивана.

Семенюта еле-еле доучился до шестого класса, а потом мать на последние сбережения купила ему одежду и отправила искать работу. Через год, Семенюта нашел работу писцом в казенной палате.

Усердно исполнял свои обязанности Иван Иванович первый приходил и последний уходил с работы, брался за все поручения. Но ни с кем не дружил и бильярдом не увлекался. Радовался Иван тому, что у него была отдельная комната, и возможность посылать матери гостинцы. На втором году Ивана приняли в штат, а потом из стола директора пропали деньги и марки и в этом обвинили Семенюту.

Пришлось Ивану уйти с работы и жить среди таких же неудачников. Несколько раз в год, он одевал приличную одежду и отправлялся к матери в гости. Обманывал женщину, чтобы она не расстраивалась, рассказывал ей, что ходит на службу и скоро у него будет новый дом. Мать догадывалась о жизненных трудностях сына, но молчала, чтобы не расстроить его. Они обманывают из-за взаимной любви и уважения друг к другу.

Через некоторое время, сторож Анкудин, который в прошлом работал вместе с Иваном, умирая, рассказал, что это он взял деньги и марки. Семенюту берут обратно на службу.

Рассказ учит тому, что не нужно брать на себя чужие ошибки и грехи.

Анализ рассказа Куприна Святая ложь

Анализ рассказа Куприна Святая ложь

Несколько интересных сочинений

  • Описание внешности телеведущего сочинение (Максим Галкин, Иван Ургант)

    Максим Галкин – российский артист эстрады, телеведущий, юморист. Ведет такие шоу, как: «Лучше всех», «Кто хочет стать миллионером», «Сегодня вечером» и так далее.

  • Сочинения на украинском языке
  • Сравнительная характеристика Евгения Онегина и Григория Печорина сочинение

    Главными героями начала 19 века являются Онегин и Печорин. Они – творения великих писателей своего времени и в чем-то даже отражают судьбу своих создателей. Весьма драматичной судьбой обладают Лермонтов с Пушкиным и Онегин с Печориным.

  • Сочинение Образ дороги в поэме Гоголя Мертвые души

    «Мертвые души» великолепного автора Гоголя Н.В несут в себе плеяду разных мыслей и философий. И если говорить о дорогах и путях в произведении, то тут смело можно говорить о том

  • Образ и характеристика Гробовщика Андриана Прохорова в рассказе Пушкина Гробовщик

    Андриан Прохоров является единственным главным героем произведения, вошедшего в цикл «Повести Белкина».

Понравилась статья? Поделить с друзьями:
  • Сочинение на тему связь человека с природой в творчестве есенина
  • Сочинение причуды времени давно интересовали автора сочинение егэ
  • Сочинение пришвина моя родина 3 класс по рассказу
  • Сочинение на тему связь поколений в моей семье
  • Сочинение природа родной край 9 класс