Тексты егэ по русскому языку прошлых лет

03.06.2021

Здесь мы собираем все тексты, которые были на ЕГЭ 2021 по русскому языку 3 июня и 4 июня 2021 года. Поехали! 31 текст сразу с готовыми проблемами.

  • Реальные тексты по всем годам по русскому
  • Реальные варианты ЕГЭ 2021 по русскому

Список всех текстов от 03.06

  1. Текст 1. Толстой А.Н. «В кабинете редактора…»
  2. Текст 2. Паустовский К.Г. «Лефортовские ночи»
  3. Текст 3. Толстой Л.Н. Военная публицистика
  4. Текст 4. Толстой Л.Н. «Про насилие»
  5. Текст 5. Толстой Л.Н. «Про мысль и мудрость»
  6. Текст 6. Паустовский К.Г. «Базарный Сызган»
  7. Текст 7. Афонин В.Н. «Про Женьку»
  8. Текст 8. Толстой Л.Н. «Про полковника Солнцева»
  9. Текст 9. Корчагин В.В.
  10. Текст 10. Гранин Д.А. «Про Новый год на фронте»
  11. Текст 11. Яковлев Ю.Я. «У нас с сыном глаза серые»
  12. Текст 12. Батыгина Н.И.
  13. Текст 13. Нагибин Ю.М.
  14. Текст 14. Казаков Ю.П. «Горько это, сынок, горько»
  15. Текст 15. Глушко М.В. «Про Евгению Ивановну»
  16. Текст 16. Шукшин В.М. «Про Родину»
  17. Текст 17. Симонов К.М. «Живые и мёртвые»
  18. Текст 18. Толстой Л.Н. «Про душу и тело»

Список всех текстов от 04.06

  1. Текст 19. Пастернак Б.Л. «Про музыку»
  2. Текст 20. К.М. Симонов «Про Таню и сахар».
  3. Текст 21. «Про великодушие»
  4. Текст 22. Соловейчик С.Л. «Про свободу и совесть»
  5. Текст 23. Толстой Л.Н. «Про любовь к человеку»
  6. Текст 24. Солоухин В.А. «Про искусство»
  7. Текст 25. Грекова И. «Свежо предание»
  8. Текст 26. Лотман Ю.М. «Про культурные ценности»
  9. Текст 27. Баландин Р.К. «Про влияние книг»
  10. Текст 28. Солоухин В.А. «Про технический прогресс»
  11. Текст 29. Абрамов Ф.А. «Про Лиду»
  12. Текст 30. Кожухова О.К. «Про лошадь»
  13. Текст 31. Толстой Л.Н. «Про девочку»

Текст 1. Толстой А.Н. «В кабинете редактора…»

В кабинете редактора большой либеральной газеты «Слово народа» шло чрезвычайное редакционное заседание, и так как вчера законом спиртные напитки были запрещены, то к редакционному чаю, сверх обычая, были поданы коньяк и ром.

Матерые, бородатые либералы сидели в глубоких креслах, курили табак и чувствовали себя сбитыми с толку. Молодые сотрудники разместились на подоконниках и на знаменитом кожаном диване, оплоте оппозиции, про который один известный писатель выразился неосторожно, что там – клопы.

Редактор, седой и румяный, английской повадки мужчина, говорил чеканным голосом, – слово к слову, – одну из своих замечательных речей, которая должна была и на самом деле дала линию поведения всей либеральной печати.

– …Сложность нашей задачи в том, что, не отступая ни шагу от оппозиции царской власти, мы должны перед лицом опасности, грозящей целостности Российского государства, подать руку этой власти. Наш жест должен быть честным и открытым. Вопрос о вине царского правительства, вовлекшего Россию в войну, есть в эту минуту вопрос второстепенный. Мы должны победить, а затем судить виновных. Господа, в то время как мы здесь разговариваем, под Красноставом происходит кровопролитное сражение, куда в наш прорванный фронт брошена наша гвардия. Исход сражения еще не известен, но помнить надлежит, что опасность грозит Киеву. Нет сомнения, что война не может продолжиться долее трех-четырех месяцев, и какой бы ни был ее исход, – мы с гордо поднятой головой скажем царскому правительству: в тяжелый час мы были с вами, теперь мы потребуем вас к ответу…

Один из старейших членов редакции – Белосветов, пишущий по земскому вопросу, не выдержав, воскликнул вне себя:

– Воюет царское правительство, при чем здесь мы и протянутая рука? Убейте, не понимаю. Простая логика говорит, что мы должны отмежеваться от этой авантюры, а вслед за нами – и вся интеллигенция. Пускай цари ломают себе шеи, – мы только выиграем.

– Да, уж знаете, протягивать руку Николаю Второму, как хотите, – противно, господа, – пробормотал Альфа, передовик, выбирая в сухарнице пирожное, – во сне холодный пот прошибет…

Сейчас же заговорило несколько голосов:

– Нет и не может быть таких условий, которые заставили бы нас пойти на соглашение…

– Что же это такое – капитуляция? – я спрашиваю.

– Позорный конец всему прогрессивному движению?

– А я, господа, все-таки хотел бы, чтобы кто-нибудь объяснил мне цель этой войны.

– Вот когда немцы намнут шею, – тогда узнаете.

– Эге, батенька, да вы, кажется, националист!

– Просто – я не желаю быть битым.

– Да ведь бить-то будут не вас, а Николая Второго.

– Позвольте… А Польша? а Волынь? а Киев?

– Чем больше будем биты, – тем скорее настанет революция.

– А я ни за какую вашу революцию не желаю отдавать Киева…

– Петр Петрович, стыдитесь, батенька…

С трудом восстановив порядок, редактор разъяснил, что на основании циркуляра о военном положении военная цензура закроет газету за малейший выпад против правительства и будут уничтожены зачатки свободного слова, в борьбе за которое положено столько сил.

– …Поэтому предлагаю уважаемому собранию найти приемлемую точку зрения. Со своей стороны смею высказать, быть может, парадоксальное мнение, что нам придется принять эту войну целиком, со всеми последствиями. Не забывайте, что война чрезвычайно популярна в обществе. В Москве ее объявили второй отечественной, – он тонко улыбнулся и опустил глаза, – государь был встречен в Москве почти горячо. Мобилизация среди простого населения проходит так, как этого ожидать не могли и не смели…

– Василий Васильевич, да вы шутите или нет? – уже совсем жалобным голосом воскликнул Белосветов. – Да ведь вы целое мировоззрение рушите… Идти помогать правительству? А десять тысяч лучших русских людей, гниющих в Сибири?.. А расстрелы рабочих?.. Ведь еще кровь не обсохла.

Все это были разговоры прекраснейшие и благороднейшие, но каждому становилось ясно, что соглашения с правительством не миновать, и поэтому, когда из типографии принесли корректуру передовой статьи, начинавшейся словами: «Перед лицом германского нашествия мы должны сомкнуть единый фронт», – собрание молча просмотрело гранки, кое-кто сдержанно вздохнул, кое-кто сказал многозначительно: «Дожили‑с». Белосветов порывисто застегнул на все пуговицы черный сюртук, обсыпанный пеплом, но не ушел и опять сел в кресло, и очередной номер был сверстан с заголовком: «Отечество в опасности. К оружию!».

Проблематика текста:

  • Что может объединить людей перед лицом опасности?
  • Что значит истинный патриотизм?

Текст 2. Паустовский К.Г. «Лефортовские ночи»

Сверкающий дуговыми фонарями, как бы расплавленный от их мелового шипящего света, Брестский вокзал был в то время главным военным вокзалом Москвы. С него отправлялись эшелоны на фронт. По ночам к полутемным перронам крадучись подходили длинные пахнущие йодоформом санитарные поезда и начиналась выгрузка раненых.

Каждую ночь, часам к двум, когда жизнь в городе замирала, мы, трамвайщики, подавали к Брестскому вокзалу белые санитарные вагоны. Внутри вагонов были устроены подвесные пружинные койки.

Ждать приходилось долго. Мы курили около вагонов. Каждый раз к нам подходили женщины в теплых платках и робко спрашивали, скоро ли будут грузить раненых. Самые эти слова — «грузить раненых»,- то есть втаскивать в вагоны, как мертвый груз, живых, изодранных осколками людей, были одной из нелепостей, порожденных войной.

— Ждите!- отвечали мы. Женщины, вздохнув, отходили на тротуар, останавливались в тени и молча следили за тяжелой вокзальной дверью.

Женщины эти приходили к вокзалу на всякий случай- может быть, среди раненых найдется муж, брат, сын или однополчанин родного человека и расскажет об его судьбе.

Все мы, кондукторы, люди разных возрастов, характеров и взглядов, больше всего боялись, чтобы какая-нибудь из этих женщин не нашла при нас родного искалеченного человека.

Когда в вокзальных дверях появлялись санитары с носилками, женщины бросались к ним, исступленно всматривались в почернелые лица раненых и совали им в руки связки баранок, яблоки, пачки дешевых рассыпных папирос. Иные из женщин плакали от жалости. Раненые, сдерживая стоны, успокаивали женщин доходчивыми словами. Эти слова простой русский человек носит в себе про черный день и поверяет только такому же простому, своему человеку.

Раненых вносили в вагоны, и начинался томительный рейс через ночную Москву. Вожатые вели вагоны медленно и осторожно.

Чаще всего мы возили раненых в главный военный госпиталь в Лефортово. С тех пор воспоминание оЛефортове связано у меня с осенними холодными ночами. Прошло уже много лет, а мне все чудится, что в Лефортове всегда стоит такая ночь и в ней светятся скучными рядами окна военного госпиталя. Я не могу отделаться от этого впечатления потому, что с той поры я ни разу не был в Лефортове и не видел военный госпиталь и обширный плац перед ним при дневном свете.

В Лефортове мы помогали санитарам переносить тяжелораненых в палаты и бараки, разбросанные в саду вдалеке от главного корпуса. Там по дну оврага шумел пахнувший хлором ручей. Переносили раненых мы медленно и потому зачастую простаивали в Лефортове до рассвета.

Иногда мы возили раненых австрийцев. В то время Австрию насмешливо называли «лоскутной империей», а австрийскую армию — «цыганским базаром». Разноплеменная эта армия производила на первый
взгляд впечатление скопища чернявых и невероятно худых людей в синих шинелях и выгоревших кепи с оловянной кокардой и насквозь пробитыми на ней буквами «Ф» и «И». Это были инициалы впавшего в детство
австрийского императора Франца-Иосифа.

Мы расспрашивали пленных и удивлялись: кого только не было в этой армии! Там были чехи, немцы, итальянцы, тирольцы, поляки, босняки, сербы, хорваты, черногорцы, венгры, цыгане, герцеговинцы, гуцулы и словаки… О существовании некоторых из этих народов я и не подозревал, хотя окончил гимназию с пятеркой по географии.

Однажды вместе с нашими ранеными ко мне в вагон внесли длинного, как жердь, австрийца в серых обмотках. Он был ранен в горло и лежал, хрипя и поводя желтыми глазами. Когда я проходил мимо, он пошевелил смуглой рукой. Я думал, что он просит пить, нагнулся к его небритому, обтянутому пересохшей кожей лицу и услышал клекочущий шепот. Мне показалось, что австриец говорит по-русски, и я даже отшатнулся. Тогда я с трудом повторил:

— Есмь славянин! Полоненный у велика-велика битва… брат мой.

Он закрыл глаза. Очевидно, он вкладывал в эти слова очень важный для него и непонятный мне смысл. Очевидно, он долго ждал случая, чтобы сказать эти слова. Потом я долго раздумывал над тем, что хотел сказать этот умирающий человек с запекшимся от крови бинтом на горле. Почему он не пожаловался, не попросил пить, не вытащил из-за пазухи за стальную цепочку полковой значок с адресом родных, как это делали все раненые австрийцы? Очевидно, он хотел сказать, что сила ломит и солому и не его вина, что он поднял оружие против братьев. Эта мысль соединилась в горячечном его сознании с памятью о кровавом сражении, куда он попал по воле «швабов» прямо из своей деревни. Из той деревни, где растут вековые ореховые деревья, бросая широкую тень, и по праздникам пляшет на базаре под шарманку ручной динарский медведь.

Проблематика текста:

  • В чем заключался героизм людей в годы войны?
  • Что объединяло людей в годы войны?

Текст 3. Толстой Л.Н. Военная публицистика

Годы Великой Отечественной войны вызвали к жизни различные формы и методы работы советской журналистики, усиливавшие ее воздействие на массы. Многие редакции и военные журналисты были тесно связаны с бойцами и командирами, с рабочими, колхозниками, вели с ними переписку, привлекали к участию в работе газет и на радио.

Укрепление связей солдатских газет с читателями способствовало росту числа авторов. Так, редакция армейской газеты «Боевое знамя» за август – октябрь 1943 г. получила 798 писем, из них 618 было опубликовано. «Правда» постоянно переписывалась с тружениками тыла и воинами, сражавшимися на фронте. За годы войны она получила свыше 400 тысяч писем, значительная часть которых была опубликована как отражение неразрывного единства фронта и тыла.

Одним из ярких проявлений участия тысяч людей в деятельности прессы, в создании специальных подборок и программ стали передачи по радио писем на фронт и с фронта. Уже в первые дни войны в адрес Московского радио начали поступать письма от рабочих и колхозников, обращенные к близким и знакомым, находящимся в Советской Армии. Объединив эти письма в цикл «Письма на фронт», Центральное радио с 9 июля 1941 г. ввело ежедневные передачи «Письма на фронт». С августа начали выходить в эфир передачи «Письма с фронта». Эти циклы готовила специальная редакция Всесоюзного радио. За годы войны Радиокомитет получил около 2 млн. писем, позволивших создать свыше 8 тысяч передач «Письма на фронт» и «Письма с фронта»5.

Большое распространение в годы войны получили радиомитинги: в честь 24-й годовщины Октября, в защиту детей от фашистского варварства, антифашистский митинг работников литературы и искусства, Всесоюзный митинг женщин-матерей и жен фронтовиков и др.; обнародование по радио патриотических писем и другие формы.

9 декабря 1942 г. Всесоюзное радио передало письмо колхозников и колхозниц тамбовщины о строительстве танковой колонны. На следующий день оно было опубликовано в центральной печати. Это письмо положило начало патриотическому движению по сбору средств на вооружение Красной Армии и Военно-Морского флота.

Распространенной формой массовой работы в годы войны оставались выездные редакции. 25 ноября 1941 г. Центральное радио создало выездную редакцию фронтового вещания «Говорит фронт». Более 30 выездных редакций «Правды» работало в различных пунктах страны; 38 выездных редакций организовала «Комсомольская правда». Они выпустили 2884 номера газеты общим тиражом 6 млн. экз.

В связи с вышесказанным становится очевидной актуальность темы представленной курсовой работы – публицистика Великой Отечественной войны (на примере военной публицистики А.Н. Толстого).

Проблематика текста:

  • Какую роль играли средства массовой информации в годы войны?

Текст 4. Толстой Л.Н. «Про насилие»

Ничто так не мешает улучшению жизни людей, как то, что они хотят улучшить свою жизнь делами насилия. Насилие же людей над людьми более всего отвлекает людей от того одного, что может улучшить их жизнь, а именно от того, чтобы стараться самим становиться лучше.

Только те люди, которым выгодно властвовать над другими людьми, могут верить в то, что насилие может улучшить жизнь людей. Людям же, не подпавшим этому суеверию, должно бы быть ясно видно, что жизнь людей может измениться к лучшему только от их внутреннего душевного изменения, а никак не от тех насилий, которые над ними делаются.

Чем меньше человек доволен собою и своею внутреннею жизнью, тем больше он проявляет себя во внешней, общественной жизни.

Для того, чтобы не впадать в эту ошибку, человек должен понимать и помнить, что он так же не властен и не призван устраивать жизнь других, как и другие не властны и не призваны устраивать его жизнь, что он и все люди призваны только к одному своему внутреннему совершенствованию, в этом одном всегда властны и этим одним могут воздействовать на жизнь других людей.

Люди очень часто живут дурно только оттого, что они заботятся о том, как устроить жизнь других людей, а не свою собственную.

Им кажется, что своя жизнь только одна, и потому устройство ее не так важно, как важно устройство многих, всех жизней. Но они забывают при этом то, что в устройстве своей жизни они властны, а устраивать чужую жизнь они не могут.

Если бы то время и те силы, которые расходуются людьми теперь на устроительство жизни людей, расходовались бы каждым на дело борьбы с своими грехами, то то самое, чего желают достигнуть люди — наилучшее устройство жизни, — было бы очень скоро достигнуто.

Устройство общей жизни людей посредством законов, поддерживаемых насилием, без внутреннего совершенствования, это все равно что перекладывание без извести из неотесанных камней на новый лад разваливающееся здание. Как ни клади, все не будет толка, и здание все будет разваливаться.

В молодых годах люди верят, что назначение человечества в постоянном совершенствовании и что возможно и даже легко исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастья. Мечты эти не смешны, а, напротив, в них гораздо больше истины, чем в суждениях старых, завязших в соблазнах людей, когда люди эти, проведшие всю жизнь не так, как это свойственно человеку, советуют людям ничего не желать, не искать, а жить, как животное. Ошибка мечтаний молодости только в том, что совершенствование себя, своей души юноши переносят на других.

Делай свое дело жизни, совершенствуя и улучшая свою душу, и будь уверен, что только этим путем ты будешь самым плодотворным образом содействовать улучшению общей жизни.

Если ты видишь, что устройство общества дурно, и ты хочешь исправить его, то знай, что для этого есть только одно средство: то, чтобы все люди стали лучше; а для того, чтобы люди стали лучше, в твоей власти только одно: самому сделаться лучше.

Во всех случаях, где употребляется насилие, прилагай разумное убеждение, и ты редко потеряешь в мирском смысле и всегда будешь в большом выигрыше в духовном.

Проблематика текста:

  • Чем опасно насилие?
  • Какие люди способны на насилие?
  • Что помогает сделать жизнь людей лучше?
  • Кто/что может изменить жизнь людей к лучшему?
  • Как изменить жизнь людей/устройство общества к лучшему?
  • Какова роль самосовершенствования в жизни человека?
  • Как общество может избавиться о пороков?
  • Почему насилие не способно изменить мир к лучшему?
  • В чем причины несчастий людей?

Текст 5. Толстой Л.Н. «Про мысль и мудрость»

Нельзя избавиться от грехов, соблазнов и суеверий телесными усилиями. Избавиться можно только усилиями мысли. Только мыслями можно приучить себя быть самоотверженным, смиренным, правдивым. Только когда в мыслях своих человек будет стремиться к самоотречению, смирению, правдивости, только тогда он будет в силах бороться и на деле с грехами, соблазнами и суевериями.

Хотя и не мысль открыла нам то, что надо любить, — мысль не могла открыть нам этого, — но мысль важна тем, что она показывает нам то, что мешает любви. Вот это-то усилие мысли против того, что мешает любви, это-то усилие мысли важнее, нужнее и дороже всего.

Если бы человек не мог мыслить, он бы не понимал, зачем он живет. А если бы он не понимал, зачем он живет, он не мог бы знать, что хорошо и что дурно. И потому нет ничего дороже для человека того, чтобы хорошо мыслить.

Люди говорят о нравственном и религиозном учении и о совести, как о двух раздельных руководителях человека. В действительности же есть только один руководитель — совесть, то есть сознание того голоса бога, который живет в нас. Голос этот несомненно решает для каждого человека, что ему должно и чего не должно делать. И этот голос всегда может быть вызван в себе всяким человеком усилием мысли.

Когда мы узнаем новую мысль и признаем ее верною, нам кажется, что мы уже давно знали ее и теперь только вспомнили то, что знали. Всякая истина уже лежит в душе всякого человека. Только не заглушай ее ложью, и рано или поздно она откроется тебе.

Часто бывает, что придет мысль, которая кажется и верной и вместе странной, и боишься поверить ей. Но потом, если хорошенько подумаешь, то видишь, что та мысль, которая казалась странной, — самая простая истина, такая, что, если раз узнал, в нее уже нельзя перестать верить.

Всякая великая истина для того, чтобы войти в сознание человечества, должна неизбежно пройти три ступени. Первая ступень: «Это так нелепо, что не стоит и обсуждать». Вторая ступень: «Это безнравственно и противно религии». Третья ступень: «Ах! это так всем известно, что не стоит и говорить про это».

Все великие перемены в жизни одного человека, а также и всего человечества, начинаются и совершаются в мысли. Для того, чтобы могла произойти перемена чувств и поступков, должна произойти прежде всего перемена мысли.

Для того, чтобы из дурной жизни сделалась хорошая, надо прежде всего постараться понять, отчего жизнь стала дурная и что надо сделать, чтобы она стала хорошей. Так что для того, чтобы жизнь стала лучше, надо прежде думать, а потом уже делать.

Всё настоящее и нужное людям добывается не вдруг, а всегда долгим и постоянным трудом. Так приобретаются и мастерства. и знания, и так приобретается и самое нужное на свете — умение жить доброй жизнью.

Хорошо было бы, если бы мудрость могла переливаться из того человека, в котором ее много, в того, в ком ее мало, как вода переливается из одного сосуда в другой до тех пор, пока в обоих будет равно. Но для того, чтобы человеку принять чужую мудрость, ему нужно прежде самому думать.

Если не будешь отгонять дурные мысли и не будешь беречь добрые, не миновать дурных поступков. Только от добрых мыслей добрые дела. Дорожи добрыми мыслями, ищи их в книгах мудрых людей, в разумных речах и, главное, в самом себе.

Проблематика текста:

  • Что помогает человеку стать лучше?
  • Почему человеку важна способность мыслить?
  • Каково значение совести в жизни человека?
  • Как человек может познать истину?
  • Как человек может избавиться от пороков?
  • Что помогает человеку переносить трудности?
  • Почему важно самостоятельно мыслить?

Текст 6. Паустовский К.Г. «Базарный Сызган»

Базарный Сызган. Я запомнил эту станцию из-за одного пустого случая. Мы простояли на запасных путях в Сызгане всю ночь. Была вьюга. К утру поезд сплошь залепило снегом. Я пошел со своим соседом по вагону, добродушным увальнем Николашей Рудневым, студентом Петровской сельскохозяйственной академии, в вокзальный буфет купить баранок.

Как всегда после вьюги, воздух был пронзительно чист и крепок. В буфете было пусто. Пожелтевшие от холода цветы гортензии стояли на длинном столе, покрытом клеенкой. Около двери висел плакат, изображавший горного козла на снеговых вершинах Кавказа. Под козлом было написано: «Пейте коньяк Сараджева». Пахло горелым луком и кофе.

Курносая девушка в фартуке поверх кацавейки сидела, пригорюнившись, за столиком и смотрела на мальчика с землистым лицом. Шея у мальчика была длинная, прозрачная и истертая до крови воротом армяка. Редкие льняные волосы падали на лоб.

Мальчик, поджав под стол ноги в оттаявших опорках, пил чай из глиняной кружки. Он отламывал от ломтя ржаного хлеба большие куски, потом собирал со стола крошки и высыпал их себе в рот.

Мы купили баранок, сели к столику и заказали чай. За дощатой перегородкой булькал закипавший самовар.
Курносая девушка принесла нам чай с вялыми ломтиками лимона, кивнула на мальчика в армяке и сказала:

– Я его всегда кормлю. От себя, а не от буфета. Он милостыней питается. По поездам, по вагонам.

Мальчик выпил чай, перевернул кружку, встал, перекрестился на рекламу сараджевского коньяка, неестественно вытянулся и, глядя остановившимися глазами за широкое вокзальное окно, запел. Пел он, очевидно, чтобы отблагодарить сердобольную девушку. Пел высоким, скорбным голосом, и в ту пору песня этого мальчика показалась мне лучшим выражением сирой деревенской России. Из слов его песни я запомнил очень немного.

…Схоронил ее
во сыром бору,
во сыром бору
под колодою,
под колодою,
под дубовою…

Я невольно перевел взгляд туда, куда смотрел мальчик. Снеговая дорога сбегала в овраг между заиндевелыми кустами орешника. За оврагом, за соломенными крышами овинов вился струйками к серенькому, застенчивому небу дым из печей. Тоска была в глазах у мальчика – тоска по такой вот косой избе, которой у него нет, по широким лавкам вдоль стен, по треснувшему и склеенному бумагой окошку, по запаху горячего ржаного хлеба с пригоревшими к донцу угольками.

Я подумал: как мало в конце концов нужно человеку для счастья, когда счастья нет, и как много нужно, как только оно появляется.

С тех пор я помногу живал в деревенских избах и полюбил их за тусклый блеск бревенчатых стен, запах золы и за их суровость. Она была сродни таким знакомым вещам, как ключевая вода, лукошко из лыка или невзрачные цветы картошки.

Без чувства своей страны – особенной, очень дорогой и милой в каждой ее мелочи – нет настоящего человеческого характера. Это чувство бескорыстно и наполняет нас великим интересом ко всему. Александр Блок написал в давние тяжелые годы:

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слезы первые любви!

Блок был прав, конечно. Особенно в своем сравнении. Потому что нет ничего человечнее слез от любви, нет ничего, что бы так сильно и сладко разрывало сердце. И нет ничего омерзительнее, чем равнодушие человека к своей стране, ее прошлому, настоящему и будущему, к ее языку, быту, к ее лесам и полям, к ее селениям и людям, будь они гении или деревенские сапожники.

В те годы, во время службы моей на санитарном поезде, я впервые ощутил себя русским до последней прожилки. Я как бы растворился в народном разливе, среди солдат, рабочих, крестьян, мастеровых. От этого было очень уверенно на душе. Даже война не бросала никакой тревожной тени на эту уверенность. «Велик Бог земли русской, – любил говорить Николаша Руднев. – Велик гений русского народа! Никто не сможет согнуть нас в бараний рог. Будущее – за нами!»

Я соглашался с Рудневым. В те годы Россия предстала передо мной только в облике солдат, крестьян, деревень с их скудными достатками и щедрым горем. Впервые я увидел многие русские города и фабричные посады, и все они слились своими общими чертами в моем сознании и оставили после себя любовь к тому типичному, чем они были наполнены.

Текст 7. Афонин В.Н. «Про Женьку»

Полуденный зной после сыроватой прохлады родительского дома показался даже приятным. Женька окинул взглядом опалённую солнцем безлюдную улицу. Низенькие, словно вросшие в землю домишки, деревянные, крашеные голубым и зелёным, и кирпичные, оштукатуренные, белые, — всё как и прежде, только очень уж уныло смотрелись оголённые фасады. Когда-то, давно, небесное пространство заслоняли старые тополя, их спилили, а молодые деревца, липы и рябины, посаженные вдоль канав, тоже уже вымахали выше крыш и опять открыли для обзора всю улицу. И проезжая часть расширена: сплошной асфальт с большими выбоинами. И старые деревянные столбы заменены на железобетонные — с красивыми «столичными» светильниками. Перемены эти произошли, конечно, не вдруг, но как-то не замечались раньше, а теперь увиделись как бы в сравнении с детством.

Свернув на улицу Крупской, Женька через минуту-другую вышёл на набережную, где старая тенистая аллея тоже словно полысела: акацию вырубили, везде асфальт, старые вязы в многолетней борьбе за солнце с трехэтажными «казенными» домами вытянулись вверх, некоторые обрублены, обломаны, несчастные калеки. Но зато вид на озеро отсюда всегда великолепен. С высоты набережной обозревались дальние лесные берега и заводи, слева, за «мостом», куда Женька много раз плавал с пацанами на лодках, и раскинувшиеся по холмистой равнине на противоположном берегу дома, утопающие в зелени, и синеющий зубчатой стеной по всему горизонту лес, и — справа — крутой заводской берег, чёрный от сброшенных шлаков, с маленькой плотиной посередине (как раз через неё по пыльной дороге вдоль серого кирпичного заводского забора тащился трактор «Беларусь» с желтой цистерной МОЛОКО на прицепе, а навстречу, взбивая за собой клубы чёрной пыли, пробирался по выбоинам лязгающий цепями порожний лесовоз).

Женька подошёл к краю набережной — парапета здесь и в помине не бывало, — и как будто включился звук среди птичьей колонии. Малышня с криками барахталась в бассейне, огороженном дощатыми мостками и бревенчатым бумом на таких же бревенчатых сваях, выглядывающих из воды на полметра, пацаны ныряли с мостков и брёвен, со стартовых тумбочек, карабкались на вышку, на все три её яруса, поодиночке или гроздьями прыгали в воду за бассейном, на глубине. Когда-то и Женька здесь купался, тоже нырял с мостков и вышки и так же, накупавшись до синевы и гусиных мурашек, выжимался-выкручивался с пацанами на солнцепёке и отбивал трусы о дощатую стенку Морского клуба, так же валялся и грелся на горячих мостках, как на палубе, или на верхнем ярусе слегка качающейся вышки, считая секунды полета детских плевков до воды.

Вообще, это озеро — Ломпадь — просто божий дар людиновцам. И поилец, и кормилец: леса кругом, ягоды, грибы, охота, рыбная ловля. Давно не видно, правда, рыбаков-артельщиков, а когда-то они плавали на баркасах, опускали в воду по кругу длинную сеть с поплавками и волокли потом её к берегу. Малышня, засучив штаны, тоже лезла в воду, хватаясь за канаты, помогая изо всех силенок, и рыбаки, мужики-инвалиды, не прогоняли, разрешали поглазеть на скудный улов, который вываливался из сети на дно баркаса. В основном попадалась мелочь, плотва, краснопёрка, хотя бывали и лещи-подлещики, и щуки, однажды даже сом не уберёгся, но для детских глаз всего было много, всё было сказкой.

А ещё, кстати, вспомнилось, как вон там, на «мосту» (бывшем железнодорожном, от которого осталась только заросшая зеленью песчаная насыпь с проливчиком посередине), попалась Женьке самая первая в его жизни рыбка. Тогда было жарко и долго не клевало ничего, Женька заскучал, зазевался на проплывавшие мимо моторки и не заметил, как и когда исчез поплавок. Глянул — нет нигде! И, не веря ещё своему счастью, схватил удочку, дёрнул и вдруг почувствовал трепетное сопротивление: удочка согнулась и задрожала, а из воды вслед за поплавком и леской ожидаемо-неожиданно вынырнула, извиваясь и ослепительно вспыхивая на солнце, серебряная рыбка и полетела прямо на Женьку. Поймать её на лету он ещё не умел и в страшном волнении перекинул удочку через себя назад, а рыбка уже сама соскочила с крючка и билась-прыгала на песке. Женька упал на неё и вместе с горстью песка осторожно захватил в руку живое упругое тельце. Сквозь песчинки виднелись поперечные полоски на чешуе: окунёк! С нежностью понёс его ополоснуть в воде, но хитрый окунёк словно только того и ждал, мгновенно расчухался в родной стихии, трепыхнулся внезапно, и Женька испуганно разжал пальцы. Окунёк, расправив плавнички, повиливая серо-зелёной в чёрных поперечных полосках спинкой и хвостиком, спокойно и неуловимо поплыл из-под рук на глубину. Женька попытался всё же схватить его в воде, но промахнулся, конечно, и, невольно отступая от глубины назад, к берегу, споткнулся о подводный камень и брякнулся задом в воду — прямо в чём был: в закатанных до колен сатиновых шароварах и в байковой клетчатой рубашке…

Текст 8. Толстой Л.Н. «Про полковника Солнцева»

В кабинете редактора большой либеральной газеты «Слово народа» шло чрезвычайное редакционное заседание.
Редактор, седой и румяный, английской повадки мужчина, говорил чеканным голосом, — слово к слову, — одну из своих замечательных речей, которая должна была и на самом деле дала линию поведения всей либеральной печати.

— …Сложность нашей задачи в том, что, не отступая ни шагу от оппозиции царской власти, мы должны перед лицом опасности, грозящей целостности Российского государства, подать руку этой власти. Наш жест должен быть честным и открытым.
Нет сомнения, что война не может продолжаться долее трех-четырех месяцев, и какой бы ни был ее исход, — мы с гордо поднятой головой скажем царскому правительству: в тяжелый час мы были с вами, теперь мы потребуем вас к ответу…

Один из старейших членов редакции — Белосветов, пишущий по земскому вопросу, не выдержав, воскликнул вне себя:

— Воюет царское правительство, при чем здесь мы и протянутая рука? Пускай цари ломают себе шеи, — мы только выиграем.
С трудом восстановив порядок, редактор разъяснил, что на основании циркуляра о военном положении военная цензура закроет газету за малейший выпад против правительства и будут уничтожены зачатки свободного слова, в борьбе за которое положено столько сил. Антошке Арнольдову поручили отдел военной цензуры. Он под горячую руку взял аванс и на лихаче «запустил» по Невскому в Главный штаб.

Заведующий отделом печати, полковник Генерального штаба Солнцев, принял в своем кабинете Антошку Арнольдова и учтиво выслушал его, глядя в глаза ясными, выпуклыми, веселыми глазами. Антошка приготовился встретить какого-нибудь чудо-богатыря, — багрового, с львиным лицом генерала, — бича свободной прессы, но перед ним сидел изящный, воспитанный человек и не хрипел, и не рычал басом, и ничего не готовился давить и пресекать, — все это плохо вязалось с обычным представлением о царских наемниках.

— Я не сомневаюсь, полковник, что к Новому году русские войска будут в Берлине, но редакцию интересуют главным образом некоторые частные вопросы…

Полковник Солнцев учтиво перебил:

— Мне кажется, что русское общество недостаточно уясняет себе размеры настоящей войны. Конечно, я не могу не приветствовать ваше прекрасное пожелание нашей доблестной армии войти в Берлин, но опасаюсь, что сделать это труднее, чем вы думаете. Я, со своей стороны, полагаю, что важнейшая задача прессы в настоящий момент — подготовить общество к мысли об очень серьезной опасности, грозящей нашему государству, а также о чрезвычайных жертвах, которые мы все должны принести.

— Я понимаю, что чувство патриотизма среди некоторых кругов несколько осложнено. Но опасность настолько серьезна, что — я уверен — все споры и счеты будут отложены до лучшего времени. Российская империя даже в двенадцатом году не переживала столь острого момента. Вот все, что я хотел бы, чтобы вы отметили. Затем нужно привести в известность, что имеющиеся в распоряжении правительства военные лазареты не смогут вместить всего количества раненых. Поэтому и с этой стороны обществу нужно быть готовым к широкой помощи…

— Простите, полковник, я не понимаю, какое же может быть количество раненых?

Солнцев опять высоко поднял брови:

— Мне кажется, в ближайшие недели нужно ожидать тысяч двести пятьдесят — триста.

Антошка Арнольдов проглотил слюну, записал цифры и спросил совсем уже почтительно:

— Сколько же нужно считать убитых в таком случае?

— Обычно мы считаем от пяти до десяти процентов от количества раненых.

— Ага, благодарю вас.

Солнцев поднялся, Антошка быстро пожал ему руку и, растворяя дубовую дверь, столкнулся с входившим Атлантом, чахоточным, взлохмаченным журналистом в помятом пиджаке, уже со вчерашнего дня не пившим водки.

— Полковник, я к вам насчет войны, — проговорил Атлант, прикрывая ладонью грязную грудь рубахи. — Ну, как, — скоро берем Берлин?

Проблематика текста:

  • Проблема отношения власти к оппозиции
  • Проблема истинного патриотизма

Текст 9. Корчагин В.В.

Утро следующего дня было холодным и пасмурным. Услышав голос Андрея Ивановича, Наташа, как всегда, попыталась встать с постели, но едва она приподнялась, как голова ее закружилась, и она снова неловко опустилась на землю. Все тело у нее болело. Сильная тошнота подступала к горлу.

Наташа стиснула зубы:

«Только бы встать! Только бы подняться на ноги!» — мысленно твердила она, проклиная свою слабость. Она слышала, как легко и быстро поднялся Валерий. Он даже насвистывал что-то. Почему же у нее так кружится голова?

Она снова попыталась встать и снова бессильно опустилась на землю. К ней подошел Андрей Иванович.

— Что, Наточка, тяжело?

Он сел возле нее.

Наташа подняла глаза и увидела его худое потемневшее лицо и большие, лихорадочно блестевшие глаза. Видно было, что и он еле поднялся.

Наташа сделала над собой усилие и села, прислонившись спиной к влажному стволу дерева.

— Ничего, Андрей Иванович. Я еще могу идти…

— Надо идти, Наташенька. — Он помог ей подняться. — Еще немного. А сегодня… Сегодня мы немного увеличим нашу утреннюю норму.

Он отыскал глазами Валерия.

— Валерий! В твой рюкзак я положил шоколад. Вынь-ка одну плитку. Все мы очень ослабли…

— Что вы, Андрей Иванович! Шоколад надо оставить на конец пути, — ответил Валерий не оборачиваясь.

— Мы очень ослабли, — повторил Андрей Иванович, — а конец уже недалеко. Одну плитку давайте разделим сейчас.

— Андрей Иванович! — Валерий решительно застегнул рюкзак. — Вы же мужчина! Стыдитесь! Впереди еще столько дней пути, а вы предлагаете уничтожить наш неприкосновенный запас. Я мальчишка и то…

Геолог побледнел.

— Хорошо, — сказал он с расстановкой, — я могу идти без шоколада. Но Наташе он необходим сейчас. Она еле поднялась с постели.

Наташа хотела возразить, но Валерий опередил ее: — Ах, вот как! Это другое дело. Что ж… Я отдаю Наташе свой сегодняшний завтрак, — сказал он вызывающим тоном. — Но шоколад останется неприкосновенным!

Валерий быстро вскинул рюкзак на плечи и, не оглядываясь, зашагал вдоль реки. С минуту Андрей Иванович смотрел ему вслед, и вдруг страшное подозрение обожгло его мозг.

— Стой!! — закричал он.

Валерий остановился. Геолог подошел к нему.

— Снимай рюкзак!

Валерий отступил на шаг, и вдруг лицо его задергалось.

— Что?.. Что вы думаете?..

Андрей Иванович взялся за его рюкзак.

— Не дам! — рванулся Валерий.

— Приказываю! — раздельно и властно потребовал геолог.

Лицо его сделалось страшным. Правая рука сжалась в кулак. Валерий дрожащими руками снял рюкзак. Андрей Иванович быстро расстегнул его и вдруг почувствовал, что земля уходит у него из-под ног: в рюкзаке лежала смятая хвоя пихты. Медленно поднял он глаза на Валерия и словно впервые увидел его красивое надменное лицо, прищуренные веки и наглый бегающий взгляд.

— Ну что? Что смотрите! Может, и мораль начнете еще читать? А мне наплевать на вас! Я жить хочу! — голос Валерия перешел на крик. — Я моложе вас! Я имею больше прав на жизнь! Я… — И вдруг голос его осекся. Прямо перед собой он увидел ввалившиеся, полные муки глаза Наташи.

— А-а-а! — взвыл он и бросился на землю.

Ни слова не говоря, Андрей Иванович медленно подошел к костру, тщательно разломил на три равные части сухарь и к каждому кусочку положил по крошечной дольке сахару. После этого он направился к реке, чтобы набрать в котелок воды.

Наташа словно оцепенела. Все происшедшее было настолько невероятным, что казалось каким-то чудовищным недоразумением, которое следовало сейчас же, немедленно разрешить. Валерий не мог этого сделать! Несмотря на все, что она узнала о нем за последнее время, он не мог так низко пасть — обворовать ее, слабую девушку, своего школьного товарища, и пожилого мужчину, делавшего все возможное для их спасения. Разве мог это сделать человек, который так много и с таким чувством говорил о любви, о красоте, о дружбе, который так любил музыку, который писал стихи, который…

Но этого человека уже не было. Перед ней лежала на земле и скулило, как побитая собака, какое-то жалкое мерзкое существо, которое стыдно было даже сравнивать с человеком.

Текст 10. Гранин Д.А. «Про Новый год на фронте»

Спустя двадцать пять лет я держал в руках письмо фронтового друга Волкова, написанное девушке по имени Женя.

«…Встречали мы Новый год 1-го января в той самой деревеньке, из которой я писал Вам первое свое письмо. В 18:00 собрались в избу. Начали с доклада о международном положении. Доклад делал наш офицер. Читал, как пономарь, сообщая всем известные истины, что Германия будет разбита, что второй фронт будет открыт, что у немцев все больше ошибок, а у нас все больше уменья и т.д. Кончил, мы бурно похлопали, потом были выборы в совет офицерского собрания, куда я, раб божий Сергей, тоже попал по рекомендации С.Л., единственного здесь моего товарища. После выборов ком-р части прочел напутственное слово для офицеров, чтобы не напивались, не матерились, не дрались, чтобы консервы с тарелки брали вилками, а не руками и с женщинами обращались бережно, как с хлебом».

Я не вспомнил, а представил, как наш командир говорил, это была его интонация — не то в шутку, не то всерьез. Он сам умел выпить и погулять. Учил нас при питье знать — сколько, с кем, что пьешь и когда. Ерш, говорил он, это не разное питье, а разные собутыльники.

«Солдаты принесли скамейки в избу. Мы вошли. Три стола с белыми скатертями, и на них яства, от которых мы отвыкли, — винегрет, хлеб черный, 25% белого, капуста, шпроты, селедка, благословенная водка из расчета пол-литра на двоих. Стояла елка с игрушками. Вся комната была в лентах с золотым дождем. Перед входом в этот зал имелась маленькая комнатка, где мы прыскались шипром, ваксили сапоги…»

Господи, была же елка! Она появилась передо мной в золотых звездах, нарядней, чем в детстве, она вспомнилась вместе с тем замирающим чувством восторга, что вдруг нахлынул среди голодной зимы. Это была последняя в моей жизни елка, которая так взволновала. Тут смешалось все — и окопная бессонница, и прокопченная эта изба, и грубый наш офицерский быт, и — вдруг — это видение из прошлого, когда были еще мама, папа, братишка, тетка, наш дом, еще не спаленный, старый шкаф с игрушками. Нежный свежий запах елки, запах зажженных крохотных свечек, запах рождества мешался с запахами капусты, кожи, табака, пороха, неистребимым смрадом войны.

Даже в детстве не было такого острого чувства благодарности и счастья, как от той елки в ночь на 1943 год. Я вспомнил, походил по комнате, любуясь этой картиной, чувствуя на лице улыбку.

«Первый тост предложили за победу, второй за Родину, третий за наших любимых. Приехали артисты из Дома Красной Армии». Вот артистов я плохо помнил.

Они сидели с нами, мы кормили их котлетами с жареной картошкой, потом начались танцы. Между танцами артисты исполняли номера. Мне было хорошо и грустно. Безумная мысль мне досаждала — откроется дверь и войдете Вы, в голубеньком платьице. Есть у Вас такое? Бывают ведь чудеса? Вы войдете, все с грохотом встанут, вытянутся. Вы будете обходить нас и вглядываться, отыскивая меня. Но время шло, и Вы не появлялись. А появился крепко поддавший лейтенант Д., приятель Б.Лукина, и принялся меня распекать за то, что я Вас «обольщаю» без позволения на то Бориса. Почему люди считают себя вправе лезть в чужие интимные отношения, судить о них, решать, что правильно, что неправильно! Танцевали под радиолу и под баян. Я сыграл несколько танцев, но получилось у меня грустновато. Потом устроили чай с пирожками с рисом. Чай был сладкий. Артисты остались очень довольны, всем было весело, и я сейчас, когда пишу, понимаю, что было хорошо, вполне прилично. В два часа ночи был минометный обстрел, а на соседнем участке фрицы попытались пройти, но их неплохо встретили. Идет война, мы защищаем великий город, отечество, и при этом позволяем себе ссориться, ревновать, обижаться, говорить друг другу гадости. Нет, это недостойно нашей великой миссии. Надо быть достойным того, что мы защищаем. Я виноват, я попробую объясниться с Б.Л., хотя не знаю как. Любить, мечтать о любви — это, по-моему, достойно даже во время такой тяжелой войны…

Меня часто отрывают, поэтому письмо нескладное. А Борису я завидую, он сумел найти с Вами близкий язык, если Вы с ним на «ты». Буду надеяться, что когда-нибудь и я этого заслужу. Как бы ни сложились мои отношения с ним, лично я всегда буду ему благодарен за знакомство с Вами».

Вот и все, что было о той памятной мне истории. Без обиды, без гнева, после нее чай с пирожками, то, что чай сладкий, для него тоже существенно. А может, он прав. С нынешнего расстояния кажется смешно, несопоставимо, что в разгар войны, на передовой, такие страсти терзали нас. Идет минометный обстрел, а я петухом наскакиваю на Волкова — из-за чего?

Текст 11. Яковлев Ю.Я. «У нас с сыном глаза серые»

У нас с сыном глаза серые, с едва заметными крапинками. В ясный летний день от травы и листьев крапинки становятся заметнее и глаза зеленеют. В пасмурные дни глаза серые — крапинки пропадают совсем. У сына припухшие веки, а ресницы редкие, острые, как обойные гвоздики. Смотрит он исподлобья, потому что у него привычка слегка наклонять голову вперед, как бы желая коснуться подбородком ямочки между ключиц.

Глаза сына смотрят на меня, хотя самого его давно нет рядом. И вот уже сколько лет я всматриваюсь в них, хочу прочесть ответ на вопрос, мучающий меня всю жизнь, начиная с того далекого страшного дня.

— Ваш сын приговорен к казни.

Я прислонилась к стене. Потом собралась с силами.

— Можно мне видеть коменданта?

Меня пропустили. Комендант сидел на табуретке. На нем был только один сапог. Другой он держал в руке и придирчиво осматривал.

Комендант, вероятно, страдал лихорадкой, потому что его лицо было желтым и на нем проступали следы недосыпания и усталости. Под глазами начинали вырисовываться темные мешки. — Я пришла умолять вас о моем сыне!

— Умолять? О сыне? Ему надо помочь?

— Он приговорен к казни.

Мейер вытер лоб ладонью.

— Он работал на лесопилке…

— Ах, лесопилка! — Он как бы вспомнил о лесопилке. — И ваш сын… Понимаю, понимаю…

Я не могла взять в толк — издевается он надо мной или сочувствует. Хотела думать, что он сочувствует. Смотрела на него глазами, полными слез.

— Эти глупые, неразумные мальчишки убили часового, — после недолгого молчания сказал комендант.

— Я отдаю себе отчет, насколько это вам сложно, немыслимо трудно, заговорила я. — Но умоляю вас войти в мое положение.

— Понимаю, — сказал он и как бы ушел в себя.

Я поверила, что он сочувствует мне, ищет выхода. И чтобы он самостоятельно не пришел к отрицательному решению, я заговорила:

— Ваша мать жива?

— Моя матушка? — Он слегка посветлел. — Моя матушка?

По-немецки это звучало «мейн муттерхен».

— Она служит в госпитале в Дюссельдорфе. Старшей фельдшерицей. Вы знаете, — комендант оживился, — она чем-то похожа на вас, хотя вы значительно моложе.

— Все матери похожи друг на друга.

— Совершенно верно, — он как бы перенесся в далекий Дюссельдорф, в родной дом, к своей муттерхен. Потом он сказал:
— Одного часового убили четверо юношей… Это вполне могли сделать и трое. Не правда ли?

— Правда, — отозвалась я.

— А один мог быть задержан случайно. Могло ведь так случиться?

— Могло, — с готовностью подтвердила я.

На меня нашло материнское ослепление. Никого вокруг не существовало. Только мой сын. И для того чтоб он был, я готова была на любое признание, на любой поступок. Пропала гордость. Обязанности перед близкими людьми. Только бы он жил! В надежде выиграть, я играла с Мейером в игру, которую он мне предложил.

Комендант покосился на часы и сказал:

— Вам придется поторопиться, госпожа учительница, казнь произойдет через пятнадцать минут.

— Куда мне бежать?

— Бежать не нужно. Вас довезут на автомобиле. Тут недалеко. Километра полтора. — Он крикнул: — Рехт!

Появился длинный, худой Рехт. Жаркая, слепящая радость обволокла меня. Я спасла сына!

Мальчики стояли у освещенной солнцем кирпичной стены. Их было четверо. Все четверо — мои ученики. Они были такими, какими я привыкла их видеть всегда. Только неестественно бледны, словно припекающие лучи не касались их, а скользили мимо. И со стороны казалось, что четверо ребят загорают на солнце.

Машина остановилась. Я нетерпеливо спрыгнула на землю. Вслед за мной, согнувшись вдвое, из машины выбрался длинноногий Рехт. Он распрямился и крикнул:

— Сын госпожи учительницы может отойти от стены! Который из вас сын госпожи учительницы?

Мой сын не шелохнулся. Он стоял неподвижно, как будто команда Рехта его не касалась.

Мой сын не шелохнулся. Он стоял неподвижно, как будто команда Рехта его не касалась. Тогда я сделала еще несколько шагов и встретилась взглядом с Кирюшей.Его карие глаза смотрели на меня пристально и печально. В них светилась какая-то неистребимая детская доверчивость, обращенная ко мне. Я почувствовала, что ему хочется взять меня за руку — тогда ничего не будет страшно.Кирюша сильно заикался, и я любила его больше остальных учеников, как мать любит больше хворого ребенка. Я любила его за беспомощность и всячески старалась облегчить его участь. Кирюша всегда держался около меня — так он чувствовал себя уверенней.

Текст 12. Батыгина Н.И.

На фотографии Иван Михаилович кажется серьезным, даже суровым. Это и понятно — снимок-то сделан для заводской Доски почета. А мне прислан по уговору. Должен же врач узнать, так ли заметен след от хирургической операции на лице пациента. Фотографию бережно храню. Она нередко обращает мою память к Ивану Михайловичу.

В пятиместной палате койка его стояла напротив другой, несколько дней пустовавшей. И если кто-либо обращал внимание на нее, Иван Михайлович неизменно повторял: «Так слава Богу, как говорится, одним больным на свете и поменьше…» Сам он после операции, а оперировали его дважды, мог лежать в постели три-четыре дня. Остальные проводил в заботах. Нет, не о себе, а о соседях. Особенно много внимания он уделял Алеше — парнишке в большой гипсовой повязке. Ухаживал за ним, как нянечка. И всем другим в палате помогал: умоет тех, кто пока сам не может этого сделать, чаем свежезаваренным напоит, грелку нальет, кому понадобится, одеяло поправит, у кого сползет. Взял он на себя множество хлопот, которые обычно входят в обязанности младшего медицинского персонала.

Благодаря Ивану Михайловичу Алеша прямо-таки переродился. Войду в палату — он, подражая Ивану Михаиловичу, теперь улыбается, приветливо говорит «доброе утро». Закончу осмотр, определю более сложный комплекс гимнастических упражнений —«спасибо» скажет. Раньше такой общительности за ним не замечалось.

Больница в избытке вмещает в себя страдания многих людей, и умерить их способен не только врач, но и больной человек, окажись среди них хотя бы один с сердцем отзывчивым, как у Ивана Михайловича. Постепенно и у других досада на болезнь начнет сглаживаться.

Все же пришел тот день, а вернее ночь, когда долго не занятая в палате койка понадобилась. На нее положили молодого мужчину — моряка, накануне вернувшегося из длительного плавания. Он куда-то торопился, вскочил на ходу в вагон, сорвался с подножки и ногой попал под колесо. Дежурные хирурги несколько часов боролись с травматическим шоком, а когда вывели больного из тяжелого состояния, ампутировали ему раздробленную голень. Медицинская сестра не отходила от него до самого утра. Иван Михаилович весь остаток ночи провел без сна и во многом помог сестре. Притихшими нашла я своих подопечных на утреннем обходе.

— У нас пополнение… Вот Володя поступил, несчастье-то какое произошло… — нарушил тишину Иван Михайлович, поднимаясь со стула и направляясь к двери, где я продолжала стоять, ориентируясь, какой след оставила здесь бессонная ночь.

Повязка на лице Ивана Михайловича сбилась, глаза выражали усталость. Остальные лежали молча, уткнувшись головой в подушку. Алеша забыл поприветствовать меня. А Володя словно застыл. Он смотрел в одну точку и вряд ли что видел или слышал. Остывший завтрак стоял на тумбочке нетронутым.

Я говорила слова утешения, призывала его собрать все силы, чтобы пережить горе. Называла имена известных людей, перенесших подобную трагедию, но сумевших подняться над ней, рассказывала о солдатах с тяжелыми ранениями, полученными на фронтах Великой Отечественной войны, изувеченных,
но определивших для себя место в жизни. Повернул ко мне лицо Володя: высокий лоб, большие глаза. Красивый парень! Сказала ему об этом.

Еле слышно ответил: «Что делать, на протезе ходить буду…» В этот момент я внезапно вспомнила одно давнее дежурство в клинике. Мне, начинающему хирургу, пришлось ампутировать обе голени крепкому, богатырского сложения моряку, тоже очень молодому. После операции полдня проплакала, так жалко было его. Тогда я еще плохо разбиралась в целительной силе доброго слова. Позднее поняла, что, идущее от души, оно действует лучше многих успокоительных лекарств. А слезы врача — разве они больному человеку могут помочь?

Постоянно при осмотре и перевязках сестры и врачи старались, как могли, утешить Володю. Я заходила в палату по несколько раз в день.

Теперь уже не могу вспомнить точно, когда в палате появились первые приметы восстановленного покоя. Алеша снова начал произносить «доброе утро», и все обитатели палаты вторили ему. Однажды утром, войдя к ним, сразу обратила внимание на стол. Из простенка он был передвинут к кровати Володи. Иван Михайлович расставил на нем какие-то вкусные припасы. Глаза его с лукавой хитринкой будто говорили: «Смотри и любуйся». Я смотрела и любовалась. Готовился завтрак в честь окончательного появления у Володи радости жить.

Опираясь ладонями на край накрытого стола, на котором лежали и бумажные салфетки с зеленой каемочкой (трогательный намек на домашний уют), Иван Михаилович произнес слова, простые и мудрые:

— Что я Володе-то говорю. Живой остался, вот и ладно. Парень молодой, собой пригожий, специальность есть и морская, и земная. Протезы ноне делают, паря, — от здоровой ноги не отличишь. Живи, говорю, да радуйся всему, что на свете белом есть. Нечего горевать. Что случилось, не воротишь. Летом приедешь к нам в Устюг Великий. Отдохнуть у нас можно. А невесты-то у нас до того хороши, что нигде таких, паря, нету…

— Иван Михаилович все верно говорит. Он так много сделал для меня в эти тяжелые дни… А жениться к Вам в город приеду, Иван Михаилович,— приподнявшись на локти и весело улыбаясь, добавил Володя. Чтобы вот так улыбнулся он, сколько было всего переговорено в пятиместной палате за долгие дни, вечера, а, может быть, и ночи. И слова Ивана Михайловича показались мне в то утро более значимыми для Володи, чем все мои. Он поверил в себя снова. Как повезло ему, что имел он возможность в беде своей оказаться рядом с Иваном Михайловичем.

Текст 13. Нагибин Ю.М.

Вот и кончился последний урок последнего дня нашей школьной жизни! Впереди еще долгие и трудные экзамены, но уроков у нас больше никогда не будет. Будут лекции, семинары, коллоквиумы — все такие взрослые слова! — будут вузовские аудитории и лаборатории, но не будет ни классов, ни парт.

Десять школьных лет завершились по знакомой хрипловатой трели звонка, что возникает внизу, в недрах учительской, и, наливаясь звуком, подымается с некоторым опозданием к нам на шестой этаж, где расположены десятые классы.

Все мы, растроганные, взволнованные, радостные и о чем-то жалеющие, растерянные и смущенные своим мгновенным превращением из школяров во взрослых людей, которым даже можно жениться, слонялись по классам и коридору, словно страшась выйти из школьных стен в мир, ставший бесконечным. И было такое чувство, будто что-то недоговорено, недожи- то, не исчерпано за последние десять лет, будто этот день застал нас врасплох.

В распахнутые окна изливалась густая небесная синь, грубыми от страсти голосами ворковали голуби на подоконниках, крепко пахло распустившимися деревьями и политым асфальтом.

В класс заглянула Женя Румянцева:

Сережа, можно тебя на минутку?

Я вышел в коридор. В этот необычный день и Женя показалась мне не совсем обычной. Одета она была, как всегда, несуразно: платье, из которого она выросла еще в прошлом году, шерстяная кофточка, а под ней белая, с просинью от бесконечных стирок шелковая блузка, тупоносые детские туфли без каблуков. Казалось, Женя носит вещи младшей сестры. Оіром- ные пепельные волосы Жени были кое-как собраны заколками, шпильками, гребенками вокруг маленького лица и все-таки закрывали ей лоб и щеки, а одна прядь все время падала на ее короткий нос, и она раздраженно отмахивала ее прочь. Новым в ней был ровный, тонкий румянец, окрасивший ее лицо, да живой, близкий блеск больших серых глаз, то серьезно-деловитых, то рассеянно-невидящих.

Сережа, я хотела тебе сказать: давай встретимся через десять лет.

Шутливость совсем не была свойственна Жене, и я спросил серьезно:

Зачем?

— Мне интересно, каким ты станешь, — Женя отбросила назойливую прядь. ~ Ты ведь очень нравился мне все эти годы.

Я думал, что Жене Румянцевой неведомы ни эти слова, ни эти чувства. Вся ее жизнь протекала в двух сферах: в напряженной комсомольской работе — она была нашим комсоргом — ив мечтаниях о звездных мирах. Я никогда не слышал, чтобы в свободное от деловых забот время Женя говорила о чем-нибудь другом, кроме звезд, планет, орбит, протуберанцев, космических полетов. Не многие из нас твердо определили свои дальнейший жизненный путь, а Женя с шестого класса знала, что будет астрономом и никем другим.

Между нами никогда не было дружеской близости, учились мы в параллельных классах и сталкивались лишь по комсомольской работе. Несколько лет назад меня за один проступок чуть не выгнали из пионерского отряда. Ребята встали за меня горой, лишь одна Женя, новенькая в нашей школе, до конца настаивала на моем исключении. Это наложило отпечаток на мое отношение к ней. Позднее я понял, что Женина беспощадность шла от повышенной требовательности к себе и к людям, а вовсе не от злого сердца. Человек до дна прозрачный, стойкий и верный, она хотела, чтобы и все люди вокруг были такими. Я не был « рыцарем без страха и упрека », и сейчас неожиданное ее признание удивило и смутило меня. В поисках разгадки я мысленно пробегал прошлое, но ничего не нашел в нем, кроме одной встречи на Чистых прудах…

Однажды мы собрались в выходной день на Химкинское водохранилище — покататься на лодках. Сбор назначили на Чистых прудах, у большой беседки. Но с утра заморосил дождь, и на сборный пункт пришли только мы с Павликом Аршан- ским, Нина Барышева и Женя Румянцева. Нина пришла потому, что в выходной день не могла усидеть дома, я пришел из-за Нины, Павлик — из-за меня, а почему пришла Женя, было нам непонятно.

Женя никогда не появлялась на скромных наших пирушках, не ходила с нами в кино, в Парк культуры, в «Эрмитаж». Никто не подозревал Женю в ханжестве, просто у нее не хватало времени: она занималась в астрономическом кружке при МГУ и еще что-то делала в Планетарии. Мы уважали эту Женину устремленность и не хотели ей мешать.

Текст 14. Казаков Ю.П. «Горько это, сынок, горько»

Горько это, сынок, горько, когда нету у тебя отчего дома!

– Вот, знаешь, ехали мы в один прекрасный день на пароходе с приятелем по чудесной реке Оке (погоди, милый, подрастешь ты, и повезу я тебя на Оку, и тогда ты сам увидишь, что это за река!). Так вот, ехали мы с товарищем к нему домой, а не был он дома больше года. До дома его было еще километров пятнадцать, а приятель уж стоял на носу, волновался и все показывал мне, все говорил: вот тут мы с отцом рыбу ловили, а вон там такая-то горка, а вон, видишь, речка впадает, а вон такой-то овраг…

А была весна, разлив, дебаркадеров еще не поставили, и поэтому, когда мы приехали, пароход наш просто ткнулся в берег. И сходни перебросили, и сошли мы на берег, а на берегу уж ждал отец моего приятеля, и тут же лошадь стояла, запряженная в телегу…

Вот ты все мчишься на своей автомашине и не знаешь даже, что куда лучше ехать на телеге или в санях по лесной или полевой дороге – смотришь по сторонам, думаешь о чем-то, и хорошо тебе, потому что чувствуешь всей душой, что все, что вокруг тебя, все это и есть твоя родина!

И взвалили мы все свои чемоданы и рюкзаки на телегу, а сами пошли на изволок, вверх по скату, по весеннему прозрачному лесу, и чем ближе подходили к дому, тем сильнее волновался мой приятель.

Еще бы! Ведь дом этот, малыш, строил дед моего товарища, и отец и мать прожили здесь всю жизнь, и товарищ мой тут родился и вырос.

И как только взошли мы в этот дом, так и пропал мгновенно мой товарищ, побежал по комнатам, побежал здороваться с домом. А и было же с чем здороваться! Ведь дом тот был не чета нашему с тобой и недаром назывался: «Музей-усадьба».

Столько там было милых старых вещей, столько всех этих диванов с погнутыми ножками, резных стульев. Столько прекрасных картин висело по стенам, такие заунывные и радостные пейзажи открывались из окон! А какие разные были там комнаты: светлые, с громадными окнами, узкие, длинные, затененные деревьями и совсем крохотные, с низкими потолками! А какие окна там были – большие, маленькие, с внезапными витражами в верхних фрамугах, с внезапными формами, напоминающими вдруг то фигурные замковые окна, то бойницы… А между комнатами, коридорами, закоулками, площадками – какие шли скрипучие антресоли, лестницы с темными перилами, истертыми ступеньками. И какими, наконец, старыми, приятными запахами пропитана была там каждая вещь, и не понять было – не то пахло чебрецом, сорванным когда-то какой-нибудь романтической мечтательницей, не то старыми книгами, целый век простоявшими в шкафах, пожелтевшими, с сухой кожей и бумагой, не то пахли все эти лестницы, перила, мебель, дубовые балки, истончившийся паркет…

Ты не думай, малыш, что дома и вещи, сделанные человеком, ничего не знают и не помнят, что они не живут, не радуются, не играют в восторге или не плачут от горя. Как все-таки мало знаем мы о них и как порою равнодушны к ним и даже насмешливы: подумаешь, старье!

Так и ты уедешь когда-нибудь из отчего дома, и долго будешь в отлучке, и так много увидишь, в таких землях побываешь, станешь совсем другим человеком, много добра и зла узнаешь…

Но вот настанет время, ты вернешься в старый свой дом, вот поднимешься на крыльцо, и сердце твое забьется, в горле ты почувствуешь комок, и глаза у тебя защиплет, и услышишь ты трепетные шаги старой уже твоей матери, – а меня тогда, скорей всего, уж и не будет на этом свете, – и дом примет тебя. Он обвеет тебя знакомыми со младенчества запахами, комнаты его улыбнутся тебе, каждое окно будет манить тебя к себе, в буфете звякнет любимая тобою прежде чашка, и часы особенно звонко пробьют счастливый миг, и дом откроется перед тобою: «Вот мой чердак, вот мои комнаты, вот коридор, где любил ты прятаться… А помнишь ты эти обои, а видишь ты вбитый когда-то тобой в стену гвоздь? Ах, я рад, что ты опять здесь, ничего, что ты теперь такой большой, прости меня, я рос давно, когда строился, а теперь я просто живу, но я помню тебя, я люблю тебя, поживи во мне, возвратись в свое детство – вот что скажет тебе твой дом.

Как жалею я иногда, что родился в Москве, а не в деревне, не в отцовском или дедовском доме. Я бы приезжал туда, возвращался бы в тоске или в радости, как птица возвращается в свое гнездо.

И поверь, малыш, совсем не смешно мне было, когда один мой друг, рассказывая о войне, о том, как он соскакивал с танка, чтобы бежать в атаку, – а был он десантником, – и кругом все кричали: «За Родину!», и он вместе со всеми тоже кричал: «За Родину!», а сам видел в эти, может быть, последние свои секунды на земле не Родину вообще, а отцовский дом и сарай, и сеновал, и огород, и поветь в деревне Лошпеньга на берегу Белого моря!

Текст 15. Глушко М.В. «Про Евгению Ивановну»

С работы в этот раз Нина возвращалась поздно.

Дверь почему-то оказалась открытой, в темной комнате было холодно, плита не топилась; за столом, кинув на клеенку руки, сидела Евгения Ивановна в ватнике и платке, смотрела на холодную плиту.

— Что это вы в темноте? — спросила Нина.

Евгения Ивановна не взглянула в ее сторону.

Было очень холодно. Она вышла, раздалась, принялась растапливать плиту и все оглядывалась на Евгению Ивановну — та сидела все так же кеподвижно, изредка роняя:

— Вот беда-то, батюшки…

Нина подошла, тронула за плечо:

— Что с вами, тетя Женя?

Евгения Ивановна мельком посмотрела на Нину и опять уставилась на плиту.

— Вот беда-то…

Свое «Вот беда-то» она проговаривала так обычно и нестрашно, как проговаривают по привычке, когда никакой особенной беды нет, и Нину тревожили не слова, а эта напряженная поза и глаза, которые никуда не смотрели, хотя были открыты.

Она чистила картошку, мыла ее, ставила на плиту и все кружила, кружила словами — не столько для Евгении Ивановны, сколько для себя, чтобы запутать или отогнать тревогу, — и все думала: где и какая беда, уж не передавали ли чего по радио? Что-нибудь про Сталинград или Ленинград?.. И тут ей показалось, что Евгения Ивановна улыбнулась, в черном оскале блеснули металлические коронки, и задохнувшийся голос забормотал бессмыслицу:

— Вот тебе и гривенники… Вот и гривенники…
Теперь Нине стало по-настоящему страшно. Она заглянула к сыну, потом выскользнула тихонько в сени, оттуда, боясь стукнуть дверью, — во двор, побежала к Ипполитовне

— Пойдемте к нам. Она вроде не в себе, помешалась. Я боюсь…

— Болтай! — Кряхтя и постанывая, Ипполитовна поднялась на постели, свесила ноги. — Это мне впору помешаться, никак не умираю, забыл про меня господь…

— Пошли, Ипполитовна, я боюсь одна, — чуть не плача, твердила Нина.
Евгения Ивановна все так же сидела лицом к плите и не взглянула на них, только опять выхватила гребенку, раз-другой поскребла по голове.

— Ты чего это, девка, в одеже, взопреешь, — с порога окликнула Ипполитовна, а Евгения Ивановна будто и не слышала, только заелозила шершавыми ладонями по клеенке, как будто сметала крошки.

Припадая на ноги, Ипполитовна подошла, тяжело опустилась на стул, взяла ее за руки, потянула к себе.

Евгения Ивановна осмысленно посмотрела на неё, сдвинув брови, как будто силилась и не могла понять обращенные к ней слова.

— Сон-то, сон мой вещий — больным, переливчатым голосом выкрикивала Евгения Ивановна, — Мужики мои вон… — Она упала головой на стол, стала перекатываться лбом по клеенке. — Мужа убили!.. А Колюшка, сын — без вести…

Нина зажала рот рукой, увидела, как сразу уменьшилась, осела Ипполитовна, будто растеклась по стулу, и как некрасиво раскрылся ее запавший рот.

Ипполитовна постепенно оправлялась от испуга, приходила в себя и уже скребла маленькими пухлыми руками по спине Евгении Ивановны.

— Ты погоди, девка… Сразу-то не верь. — Она оглядывалась на Нину, словно ждала подмоги. А Нина стояла, вся съежившись, чувствуя себя почему-то виноватой перед этим горем, и ничем помочь не могла.

— Ты погоди… Похоронки-то кто пишет? Писаря. А они при штабах, там бумаг страсть сколько… Вот и попутали. Вон и Нинка скажет, она грамотная.

Нина молчала. А Евгения Ивановна со стоном перекатывалась лбом по столу, гребенка выпала из ее волос, волосы рассыпались, липли к мокрым щекам. Вдруг она оторвала голову от стола и замерла, вроде к чему-то прислушиваясь. Пошарила в карманах ватника, вытащила бумагу, всхлипнула, подала Нине.

Нина прочитала. Эта бумага была из горвоенкомата, ней значилось, что, по наведенным справкам, рядовой Завалов Николай Артамонович погиб в декабре 1941 года, а младший сержант Николай Николаевич с ноября 1941 года числится в пропавших без вести.

И опять Евгения Ивановна стала плакать, припав головой к столу.

— Ну, дак что? — и тут нашлась Ипполитовна. — Нюрку Милованову знаешь? Энту, с Кирпичной?.. Пришел мужик домой без ноги, а через месяц на него похоронка, сам и получил… Война большая, сколько людей в ней, кого и попутают…

Евгения Ивановна притихла, только изредка всхлипывала, конечно, ничему этому она не верила, смотрела и слушала просто так, для последней душевной зацепки, чтобы смирить первое горе.

А Нина думала о Луке из пьесы «На дне», про которого все говорят, что он жулик и вредный утешитель… А Нина видела его доброту, ведь он один пожалел умершую Анну, за это она любила его. И сейчас думала, что в жизни нельзя без утешителей, иначе сломается душа; страшную правду надо впускать постепенно, придерживая ее святой ложью, иначе душа не выдержит… Даже металл не выдерживает огромного одноразового удара, а если нагрузку распределять порциями, металл будет жить долго, до последней усталости… А человеческая душа — не металл, она хрупка и ранима…

Примерные проблемы:

  • Важно ли всегда знать правду
  • Какова роль утешений в жизни человека
  • Как стоит относиться к людям, у которых случилось несчастье?

Текст 16. Шукшин В.М. «Про Родину»

(1) Родина… (2) Я живу с чувством, что когда-нибудь я вернусь на родину навсегда. (3) Может быть, мне это нужно, думаю я, чтобы постоянно ощущать в себе житейский «запас прочности»: всегда есть куда вернуться, если станет невмоготу. (4) Одно дело жить и бороться, когда есть куда вернуться, другое дело, когда отступать некуда. (5) Я думаю, что русского человека во многом выручает сознание этого вот — есть еще куда отступать, есть где отдышаться, собраться с духом, (б) И какая-то огромная мощь чудится мне там, на родине, какая-то животворная сила, которой надо коснуться, чтобы обрести утраченный напор в крови. (7) Видно, та жизнеспособность, та стойкость духа, какую принесли туда наши предки, живет там с людьми и поныне, и не зря верится, что родной воздух, родная речь, песня, знакомая с детства, ласковое слово матери врачуют душу.

(8) Я долго стыдился, что я из деревни и что деревня моя черт знает где — далеко. (9) Любил ее молчком, не говорил много. (10) Служил действительную, как на грех, во флоте, где в то время, не знаю, как теперь, витал душок пижонства: ребятки в основном все из больших городов, я и помалкивал со своей деревней. (11) Но потом — и дальше, в жизни — заметил: чем открытее человек, чем меньше он чего-нибудь стыдится или боится, тем меньше желания вызывает у людей дотронуться в нем до того места, которое он бы хотел, чтоб не трогали. (12) Смотрит ка-кой-нибудь ясными-ясными глазами и просто говорит: «вяцкий». (13) И с него взятки гладки. (14) Я удивился — до чего это хорошо, не стал больше прятаться со своей деревней. (15) Конечно, родина простит мне эту молодую дурь, но впредь я зарекался скрывать что-нибудь, что люблю и о чем думаю. (16) То есть нельзя и надоедать со своей любовью, но как прижмут — говорю прямо.

(17) Родина… (18) И почему же живет в сердце мысль, что когда-то я останусь там навсегда? (19) Когда? (20) Ведь непохоже по жизни-то… (21) Отчего же? (22) Может, потому, что она живет постоянно в сердце и образ ее светлый погаснет со мной вместе. (23) Видно, так. (24) Благослови тебя, моя родина, труд и разум человеческий! (25) Будь счастлива! (26) Будешь ты счастлива, и я буду счастлив.

Примерные проблемы текста:

  • Любовь к родине, ценность родины, влияние на жизнь
  • В чём проявляется любовь к Родине

Текст 17. Симонов К.М. «Живые и мёртвые»

О силе впечатления Серпилин судил по себе. И вдруг, когда он сегодня в первый раз, еще не вслух, а про себя, прочел шестинедельные итоги боев, он ощутил весь тот истинный масштаб событий, который обычно скрадывался повседневными заботами, с утра до ночи забивающими голову командира дивизии. Его дивизия была всего-навсего малой частью того действительно огромного, что совершилось за последние шесть недель и продолжало совершаться. Но это чувство не имело ничего общего с самоуничижением; наоборот, это было возвышавшее душу чувство своей хотя бы малой, но бесспорной причастности к чему-то такому колоссальному, что сейчас еще не умещается в сознании, а потом будет называться историей этой великой и страшной войны.

— На, прочти еще раз вслух, — сказал Серпилин, отодвигая стакан с чаем и протягивая листки Пикину
Пикин читал номера окруженных и разбитых немецких дивизий, цифры уничтоженных и взятых орудий, танков, самолетов, цифры километров, пройденных войсками Сталинградского, Донского, Юго-Западного и Воронежского фронтов.

Монотонный голос Пикина звучал торжественно и грозно, а у Серпилина на душе творилось что-то странное.

Для того чтобы теперь все вышло так, как читал Пикин, их дивизия должна была еще раньше, до этого, совершить все, что выпало на ее долю. А если бы она этого не сделала, то всего, что теперь было, не могло быть.

Да, она сейчас стояла и ждала своего часа, и они наступали там, в крови и дыму. Но для того чтобы они могли сейчас, зимой, наступать там, она все лето и осень подставляла себя под миллионы пуль и десятки тысяч снарядов и мин, ее давили в окопах танками и живьем зарывали в землю бомбами. Она отступала и контратаковала, оставляла, удерживала и снова оставляла рубежи, она истекала кровью и пополнялась и снова обливалась кровью.

О нем говорят, что он умеет беречь людей. Но что значит — «беречь людей»? Ведь их не построишь в колонну и не уведешь с фронта туда, где не стреляют и не бомбят и где их не могут убить. Беречь на войне людей — всего-навсего значит не подвергать их бессмысленной опасности, без колебаний бросая навстречу опасности необходимой.

А мера этой необходимости — действительной, если ты прав, и мнимой, если ты ошибся, — на твоих плечах и на твоей совести. Здесь, на войне, не бывает репетиций, когда можно сыграть сперва для пробы — не так, а потом так, как надо. Здесь, на войне, нет черновиков, которые можно изорвать и переписать набело. Здесь все пишут кровью, все, от начала до конца, от аза и до последней точки…

И если превысить власть — это кровь, то и не использовать ее в минут у необходимости — тоже кровь. Где тут мера твоей власти? Ведь все же чаще не начальство или, на худой конец, трибунал определяют ее задним числом, а ты сам, в ту минуту, когда приказываешь! Начальство потом в первую голову считается с тем, чем кончилось дело, — успехом или неудачей, а не с тем, что ты думал и чувствовал, превышая свою власть или, наоборот, не используя ее.

Многие из тех решений и приказаний, в соответствии с которыми он обязан был действовать летом и осенью, казались ему сейчас не самыми лучшими, неверными, неоправданными. Но все же в конце концов в итоге все, вместе взятое, оказалось оправданным, потому что привело к той победе, о которой напоминал монотонный голос Пикина, уже подходившего к концу и читавшего теперь названия фронтов и фамилии командующих.

Да, оправдано. Но люди, люди!.. Если бы всех их оживить и посадить вокруг…
Он ощутил у себя за спиной молчаливую толпу мертвых, павших в боях за родину, которые уже никогда не услышат того, что он слышит сейчас, и почувствовал, как слезы подступают к горлу.

Примерные проблемы:

  • Проблема человеческих жертв на войне
  • Чем надо пожертвовать, чтобы одержать победу
  • Какие чувства испытывает солдат во время военных действий

Текст 18. Толстой Л.Н. «Про душу и тело»

Кто ты? – Человек. – Какой человек? Чем отличаешься от других? – Я таких-то родителей сын, дочь, я старый, я молодой, я богатый, я бедный.

Каждый из нас особенный от всех других людей человек: мужчина, женщина, старик, мальчик, девочка; и в каждом из нас, особенном человеке, живет во всех одно и то же во всех духовное существо, так что каждый из нас вместе и Иван, и Наталья, и одно и то же во всех духовное существо. И когда мы говорим: я хочу, то иногда это значит то, что хочет этого Иван или Наталья, – иногда же то, что хочет этого то духовное существо, которое во всех одно. Так что бывает так, что Иван или Наталья хотят чего-нибудь одного, а духовное существо, которое живёт в них, не хочет этого, а хочет совсем другого.

Кто-то подходит к двери. Я спрашиваю: Кто там? Отвечают: – Я. – Кто я? – Да я, – отвечает тот, кто пришел. А пришел крестьянский мальчик. Он удивляется тому, что можно спрашивать о том, кто это я. Он удивляется потому, что чувствует в себе то единое духовное существо, которое одно во всех, и потому удивляеся тому, что можно спрашивать о том, что должно быть известно всякому. Он отвечает о духовном я, я же спрашиваю о том окошке, через которое смотрит это я.

Говорить, что то, что мы называем собою, есть только тело, что и мой разум, и моя душа, все только от тела, говорить так, все равно, что говорить, что то, что мы называем нашим телом, есть только та пища, которой питается тело. Правда, что тело мое это только переделанная телом пища и что без пищи не было бы тела, но тело мое не пища. Пища это то, что нужно для жизни тела, но не тело.

То же и про душу. Правда, что без моего тела не было бы того, что я называю душой, но все-таки душа моя не тело. Тело только нужно для души, но тело не душа. Не было бы души, я бы и не знал, что такое мое тело.

Начало жизни не в теле, а в душе.

В каждом человеке живут два человека: один слепой, телесный, а другой зрячий, духовный. Один – слепой человек – ест, пьет, работает, отдыхает, плодится и делает все это, как заведенные часы. Другой – зрячий, духовный человек – сам ничего не делает, а только одобряет или не одобряет то, что делает слепой, животный человек.

Зрячую, духовную часть человека называют совестью. Эта духовная часть человека, совесть, действует так же, как стрелка компаса. Стрелка компаса двигается с места только тогда, когда тот, кто несет ее, сходит с того пути, который она показывает. То же и с совестью: она молчит, пока человек делает то, что должно. Но стоит человеку сойти с настоящего пути, и совесть показывает человеку, куда и насколько он сбился.

Когда мы слышим про то, что человек сделал что-нибудь дурное, мы говорим: совести у него нет.

Что же такое совесть?

Совесть это голос того единого духовного существа, которое живет во всех.

Совесть – это сознание того духовного существа, которое живет во всех людях. И только тогда, когда она такое сознание, она верный руководитель жизни людей. А то часто люди считают за совесть не сознание этого духовного существа, а то, что считается хорошим или дурным теми людьми, с которыми они живут.

Голос страстей может быть громче голоса совести, но голос страстей совсем другой, чем тот спокойный и упорный голос, которым говорит совесть. И как ни громко кричат страсти, они все-таки робеют перед тихим, спокойным и упорным голосом совести. Голосом этим говорит вечное, божественное, живущее в человеке.

Философ Кант говорил, что две вещи больше всего удивляют его. Одно: это звезды на небе, а другое: это закон добра в душе человека.

Истинное доброе в тебе самом, в твоей душе!

Примерные проблемы

  • Проблема совести человека, она же его внутренний голос
  • Что такое совесть?
  • Проблема совести, духовного начала человека, невозможного существования души вне тела

Текст 19. Пастернак Б.Л. «Про музыку»

Больше всего на свете я любил музыку, больше всех в ней — Скрябина. Музыкально лепетать я стал незадолго до первого с ним знакомства. К его возвращенью я был учеником одного поныне здравствующего композитора. Мне оставалось еще только пройти оркестровку. Говорили всякое, впрочем, важно лишь то, что, если бы говорили и противное, все равно жизни вне музыки я себе не представлял. Но у меня не было абсолютного слуха. Так называется способность узнавать высоту любой произвольно взятой ноты. Отсутствие качества, ни в какой связи с общею музыкальностью не стоящего, но которым в полной мере обладала моя мать, не давало мне покоя. Если бы музыка была мне поприщем, как казалось со стороны, я бы этим абсолютным слухом не интересовался. Я знал, что его нет у выдающихся современных композиторов, и, как думают, может быть, и Вагнер, и Чайковский были его лишены. Но музыка была для меня культом, то есть той разрушительной точкой, в которую собиралось все, что было самого суеверного и самоотреченного во мне, и потому всякий раз, как за каким-нибудь вечерним вдохновеньем окрылялась моя воля, я утром спешил унизить ее, вновь и вновь вспоминая о названном недостатке.

Тем не менее у меня было несколько серьезных работ. Теперь их предстояло показать моему кумиру. Устройство встречи, столь естественной при нашем знакомстве домами, я воспринял с обычной крайностью. Первую вещь я играл еще с волнением, вторую — почти справясь с ним, третью — поддавшись напору нового и непредвиденного. Случайно взгляд мой упал на слушавшего.
Следуя постепенности исполнения, он сперва поднял голову, потом — брови, наконец, весь расцветши, поднялся и сам и, сопровождая изменения мелодии неуловимыми изменениями улыбки Все это ему нравилось. Я поспешил кончить. Он сразу пустился уверять меня, что о музыкальных способностях говорить нелепо, когда налицо несравненно большее, и мне в музыке дано сказать свое слово. В ссылках на промелькнувшие эпизоды он подсел к роялю, чтобы повторить один, наиболее его привлекший. Оборот был сложен, я не ждал, чтобы он воспроизвел его в точности, но произошла другая неожиданность, он повторил его не в той тональности, и недостаток, так меня мучивший все эти годы, брызнул из-под его рук, как его собственный.

Полагаясь, на превратность гаданья, я задумал надвое. Если на признанье он возразит мне: «Боря, но ведь этого нет и у меня», тогда — хорошо, тогда, значит, не я навязываюсь музыке, а она сама суждена мне. Если же речь в ответ зайдет о Вагнере и Чайковском, о настройщиках и так далее, — но я уже приступал к тревожному предмету и, перебитый на полуслове, уже глотал в ответ:
«Абсолютный слух? После всего, что я сказал вам? А Вагнер? А Чайковский? А сотни настройщиков, которые наделены им?.
Он говорил о вреде импровизации, о том, когда, зачем и как надо писать.Он справился о моем образовании и, узнав, что я избрал юридический факультет за его легкость, посоветовал немедленно перевестись на философское отделение историко-филологического, что я на другой день и исполнил.

Пока он говорил, я думал о происшедшем. Сделки своей с судьбою я не нарушал. О худом выходе загаданного помнил. Развенчивала ли эта случайность моего кумира? Нет, никогда, — с прежней высоты она подымала его на новую. Отчего он отказал мне в том простейшем ответе, которого я так ждал? Это его тайна. Когда-нибудь, когда уже будет поздно, он подарит меня этим упущенным признаньем. Как одолел он в юности свои сомненья? Это тоже его тайна, она-то и возводит его на новую высоту.
Я шел переулками, чаще надобности переходя через дорогу. Совершенно без моего ведома во мне таял и надламывался мир, еще накануне казавшийся навсегда прирожденным. Я шел, с каждым поворотом все больше прибавляя шагу, и не знал, что в эту ночь уже рву с музыкой.

Примерные проблемы текста:

  • Что может изменить выбор человека; какую роль играет музыка в жизни человека
  • Проблема музыки в жизни человека
  • Проблема завышенных требований к себе

Текст 20. К.М. Симонов «Про Таню и сахар».

Таня вышла из госпиталя, еще не зная, что делать: до девятнадцати оставалось больше часа. И вдруг с испугом вспомнила, что оставила там, на Сретенке, бумажку с телефоном Артемьева. Положила на кухонный стол, под будильник, чтоб не забыть, а потом из-за всей этой суматохи забыла. Она торопливо перебежала Садовую и пошла по Сретенке, все время думая о том, что Надина мама, разбираясь на кухне, могла вынуть эту бумажку из-под будильника, изорвать и выбросить…

Когда она открыла дверь и шагнула в переднюю, она сначала ничего не могла понять. Почти вся передняя была засыпана чем-то белым, а Надина мама, «папочка» и майор, их попутчик, – все трое стояли в разных углах передней на четвереньках и что-то делали.

Белое – был сахарный песок. Он горой лежал у двери на кухню, и из-под этой горы торчали углы наволочки. Наверное, его несли через переднюю в этой наволочке, и она лопнула, и песок рассыпался по всему полу. И теперь его собирали, а чтобы собрать, тесно прижав к полу пальцами листы бумаги, подгребали на них песок и понемножку ссыпали в стоявшие на полу два таза и суповую миску.

Когда Таня вошла, все трое, не вставая с корточек, подняли головы и посмотрели на нее, и ей стало смешно на секунду и почему-то страшно – тоже на секунду, а потом Надина мама, по-прежнему не вставая с корточек, крикнула ей:

– Ну, что ж вы стоите? Помогайте!

Она крикнула это таким голосом, что Таня почувствовала себя как на пожаре и, скинув шинель и повесив ее на ручку двери, тоже, как они, опустилась на четвереньки. И Надина мама, с треском выдрав несколько листов из лежавшей на полу толстой книги, дотянулась до Тани и отдала ей эти листы. И Таня взяла один лист и, прижимая его к полу, стала подгребать сахар и ссыпать его в суповую миску, стоявшую между нею и майором. Сначала она думала только о том, что это сахар, и что он лежит на полу, и что надо поскорее помочь подобрать его, подгребая с полу глянцевитым, вырванным из книги листом, на котором были нарисованы антилопы с детенышами. Она почувствовала, как ей мешает, упираясь в бедро,

подаренный Кашириным маленький трофейный «вальтер», и передвинула его на поясе подальше на спину.

Все работали молча. «Как на операции», – подумала Таня, но «папочка» вдруг нарушил молчание.

– Вот видишь, понемножку и подвигается, – заискивающим тоном сказал он Надиной маме.

– А я вообще не желаю с тобой разговаривать, – тяжело дыша, ответила Надина мама. – Только идиот мог вот так взять и потащить наволочку за углы, через весь дом. А вы тоже хороши, – сказала она майору, уже совсем задыхаясь («Наверное, у нее астма», – подумала Таня), – приспичило сегодня, не могли до утра отложить!

– Не мог, потому что у меня завтра машины не будет, – сердито сказал майор и, не вставая с четверенек, потер рукой поясницу.

– Дали бы шоферу полкило, и завтра машина была бы, – отозвалась Надина мама. – Так нет, приспичило сегодня! Можно подумать, что мы за ночь без вас отсыпали бы! Крохобор несчастный!

– Я попросил бы вас… – продолжая стоять на четвереньках, с достоинством сказал майор.

И Таня, повернувшись и посмотрев на его багровое лицо с белыми бровями, вспомнила, как он тогда, днем, пересчитывал вещи и как Надина мама сказала ему: «Не хотелось бы сегодня вечером», а он сказал: «Ну посмотрим», – вспомнила и поняла сразу все. Они вместе везли, а теперь делили этот сахар, а может быть, и еще что-то другое, что они притащили сюда днем в своих тюках и обвязанных веревками тяжелых больших чемоданах. И этот майор помогал им откуда-то все это везти, потому что он в форме и ему легче верили и разрешали, а теперь он получает за это с них свою долю. А она, как дура, ползает на четвереньках и помогает этим спекулянтам собирать с полу их сахар, которого, наверное, столько не дают на целую неделю на весь тети Полин госпиталь…

Она встала и обдернула гимнастерку.

– Ужели устали? – спросила Надина мама.

– Нет. Но мне надо пройти к вам на кухню.

– Обождите, – сказала Надина мама, – вот соберем все, и пройдете. Если поможете – быстрее будет…

– А я спешу…

– На всякое хотение есть терпение! – сказала Надина мама. Она была раздражена, но все еще не хотела ссориться.

Таня ничего не ответила. Высматривая, как бы ей получше, поаккуратней пройти, она заметила то, на что раньше не обратила внимания: в углу у вешалки стояли кульки с, наверно, уже поделенным сахаром.

– Вы извините, но я все же пройду.

– Да вы что, человеческий язык понимаете или нет?! – повысила голос Надина мама. – Вы что, по нашему сахару, что ли, пойдете!

«Да, вот именно, по сахару, по их сахару!» – с ожесточением подумала Таня, хотя еще совсем недавно смотрела на эту гору прекрасного, белого, красивого сахара, не представляя себе, как можно наступить ногой на такую драгоценность. Она шагнула и пошла, хрустя сапогами, прямо через всю переднюю к дверям кухни. И Надина мама, вскочив с четверенек, закричала: «Сумасшедшая, дура! Сука!» И рванулась к ней, но вдруг вся пошла багровыми пятнами и, закашлявшись, опустилась и села прямо на пол на свой сахар. Хромоногий бросился к ней на помощь. А майор, в первый раз за все время вскочив с четверенек, закричал очень строго, словно Таня стояла перед ним в строю: «Товарищ военврач!» И это так разозлило ее, что она, стоя в сахаре, уже у самых дверей на кухню, заскрипев сапогами, повернулась к нему и, расстегивая за спиной кобуру «вальтера», медленно, с ненавистью сказала:

– А я вот постреляю сейчас вас всех к черту, спекулянты паршивые!

Несмотря на обманчиво спокойный голос, она была вне себя, и, если бы майор или хромоногий кинулись сейчас к ней, она бы стала стрелять. Но, на свое счастье, они кинулись не к ней, а от нее. Майор побледнел и, спиной открыв двери в столовую, отступил туда, схватившись за створки руками, готовый в любую секунду захлопнуть их за собой. А хромоногий необычайно быстро, словно паук, боком, не вставая с пола, обогнул жену и оказался за ее спиной.

Только одна Надина мама не испугалась, а сквозь душивший ее кашель прохрипела что-то мужу и, извернувшись, всей пятерней влепила ему пощечину – за трусость!

– Вы хуже фашистов, – сказала Таня, вынимая из-за спины пустую руку,

без пистолета. – Только мараться о вас не хочется!

Сказала, повернулась и, уже не оглядываясь на них и не боясь, что они что-нибудь могут с ней сделать, последний раз хрустнув сапогами по их сахару, шагнула в кухню и закрыла за собой дверь.

Примерные проблемы текста:

  • Проблема проявления совести человеком в военное время
  • Какую роль играет совесть в жизни человека
  • Кого можно назвать честным человеком

Текст 21. «Про великодушие»

В литературе есть ярчайший пример героя, который совершил нравственное восхождение от тщеславия и эгоизма к всепрощению и великодушию. Это князь Андрей Болконский из романа Л. Толстого «Война и мир». В конце своей жизни, прошедший через нравственные испытания и физические муки, князь Андрей становится способен искренне пожалеть своего страдающего врага, Анатоля Курагина, и в этом проявляется истинное величие его души: «восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его сердце. Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями». Получив смертельное ранение, он с сожалением понимает, что дальнейшая его жизнь могла бы пройти по-иному: «Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам – да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!» Величие духа князя Андрея – это итог его кропотливой работы над собой; перед лицом смерти он просветлел душой, вознесся к высотам духа и тем явил пример истинного мужества. Ни жалоб, ни озлобления. Строгое и чистое просветление.

Быть великодушным – это уметь жалеть и понимать других людей. Подбадривать, подставлять им плечо в трудную минуту. Уметь хвалить искренне, без тени зависти.

Замечать таланты и указывать им стезю, дарить идеи – это тоже великодушие. Великолепный образец – Александр Сергеевич Пушкин, светлый гений. Его солнечная природа проявлялась и в творчестве, и в мироощущении, и в отношении к друзьям и близким. «Если жизнь тебя обманет,/ Не печалься, не сердись! В день уныния смирись:/ День веселья, верь, настанет», — строчки из его стихотворения говорят о христианском мировосприятии: не печалиться, не унывать, не гневаться, проявлять смирение, терпеть и верить в лучшее. Эта же мысль в письме А.С. Пушкина к П.А. Плетневу от 22 июля 1831 года, в котором он врачует душу друга: «Письмо твое от 19-го крепко меня опечалило. Опять хандришь. Эй, смотри, хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу… Жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши – старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо. Вздор, душа моя, не хандри – холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы». Хотелось жить, виделось далекое будущее, но судьба распорядилась по-иному…

О последних днях А.С. Пушкина осталось несколько воспоминаний друзей и близких, в которых с новой силой проступает величие духа поэта. П. А. Вяземский: «Смерть обнаружила в характере Пушкина все, что было в нем доброго и прекрасного… Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого скрытого самоотвержения». В.И. Даль: «Пушкин заставил всех присутствующих сдружиться со смертью, так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил… Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно, и на слова мои: терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей: стонай, тебе будет легче, — отвечал отрывисто: «Нет, не надо; жена услышит”… Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его». Е.Н. Мещерская-Карамзина: «Когда друзья и несчастная жена устремились к бездыханному телу, их поразило величавое и торжественное выражение лица его. На устах сияла улыбка, как будто отблеск несказанного спокойствия, на челе отражалось тихое блаженство осуществившейся святой надежды».

«Великодушие довольно точно определено своим названием»

Самый большой дар в жизни – великодушие.
Из заповедей Будды.

Великодушие — непременное качество благородства.
Из поговорок Пророка.

Много ли вокруг нас по-настоящему великодушных людей? Увы. И сетовать на это бесполезно.

Так же не много по-настоящему талантливых, по-настоящему мудрых. Их надо беречь. Ведь это дар Божий. Во всех мировых религиях можно найти образцы великодушного самопожертвования, служения людям. Вне зависимости от вероисповедания, этнической или расовой принадлежности распределяется меж людьми доброта, благородство, сострадание. Вспомним, как в трагические годы Великой Отечественной войны и после нее люди брали в семьи чужих потерянных детей, делились последним, ютились под одной крышей и не разделялись на своих и чужих. В этом чувствовались величие, единство и правота многонациональной страны. Величина страны и ее величавость определяли и широту души людей, ее населяющих. Может показаться, что великодушных людей тогда было больше, чем теперь, в более сытое и спокойное время. Но, наверное, процент великодушия остался прежним. Ведь по сути не важно, в огромной стране ты живешь или в едва заметной на карте, житель ты современного мегаполиса или средневековой деревеньки, мирный обыватель или воин, все равно можно найти примеры великодушия, которые заставляют людей становиться лучше.

Встретил великодушного человека – держись подле него, помогай ему, приобщайся. Можем ли мы о себе сказать: «Я человек великодушный»? Ответ у каждого свой. Но каких бы этических и религиозных взглядов мы ни придерживались, суть одна: «душа обязана трудиться» над собой. Можно по-чеховски выдавливать из себя по капле раба или по-толстовски стремиться быть вполне хорошим, можно изобрести собственную формулу нравственного и духовного восхождения. Главное – душою ввысь, любя, прощая, помогая.

Примерные проблемы текста:

  • В чем проявляется великодушие?
  • Что значит быть великодушным?

Текст 22. Соловейчик С.Л. «Про свободу и совесть»

Чтобы ответить на этот вопрос, написаны сотни книг, и это объяснимо: свобода – понятие бесконечное. Оно принадлежит к высшим понятиям человека и потому принципиально не может иметь точного определения. Бесконечное не определимо в словах. Оно выше слов.

Сколько люди живут, они будут стараться понять, что же такое свобода, и стремиться к ней.

Полной социальной свободы нет нигде в мире, экономической свободы для каждого человека нет и, судя по всему, быть не может; но свободных людей – огромное множество. Как же это получается?

В слове «свобода» содержится два разных понятия, сильно отличающихся одно от другого. По сути, речь идет о совершенно разных вещах.

Философы, анализируя это трудное слово, пришли к выводу, что есть «свобода-от» – свобода от какого бы то ни было внешнего угнетения и принуждения – и есть «свобода-для» – внутренняя свобода человека для его самоосуществления.

Внешняя свобода, как уже говорилось, не бывает абсолютной. Но внутренняя свобода может быть беспредельной даже при самой трудной жизни.

В педагогике давно обсуждается свободное воспитание. Учителя этого направления стремятся дать ребенку внешнюю свободу в школе. Мы говорим о другом – о внутренней свободе, которая доступна человеку во всех обстоятельствах, для которой не надо создавать специальных школ.

Внутренняя свобода не зависит жестко от внешней. В самом свободном государстве могут быть зависимые, несвободные люди. В самом несвободном, где все так или иначе угнетены, могут быть свободные. Таким образом, воспитывать свободных людей никогда не рано и никогда не поздно. Мы должны воспитывать свободных людей не потому, что наше общество обрело свободу – это спорный вопрос, – а потому, что внутренняя свобода нужна самому нашему воспитаннику, в каком бы обществе он ни жил.

Человек свободный – это человек, свободный внутренне. Как и все люди, внешне он зависит от общества. Но внутренне он независим. Общество может освободиться внешне – от угнетения, но стать свободным оно может лишь тогда, когда люди в большинстве своем будут внутренне свободны.

Вот это и должно быть, на наш взгляд, целью воспитания: внутренняя свобода человека. Воспитывая внутренне свободных людей, мы приносим самую большую пользу и нашим воспитанникам, и стране, стремящейся к свободе. Здесь нет ничего нового; присмотритесь к лучшим учителям, вспомните своих лучших учителей – они все старались воспитывать свободных, потому они и запоминаются.

Внутренне свободными людьми держится и развивается мир.

Что такое внутренняя свобода?

Внутренняя свобода так же противоречива, как и свобода вообще. Внутренне свободный человек, свободная личность, в чем-то свободен, а в чем-то не свободен.

От чего свободен внутренне свободный человек? Прежде всего от страха перед людьми и перед жизнью. От расхожего общего мнения. Он независим от толпы. Свободен от стереотипов мышления – способен на свой, личный взгляд. Свободен от предубеждений. Свободен от зависти, корысти, от собственных агрессивных устремлений.

Можно сказать так: в нем свободно человеческое.

Свободного человека легко узнать: он просто держится, по-своему думает, он никогда не проявляет ни раболепства, ни вызывающей дерзости. Он ценит свободу каждого человека. Он не кичится своей свободой, не добивается свободы во что бы то ни стало, не сражается за свою личную свободу – он всегда владеет ею. Она дана ему в вечное владение. Он не живет для свободы, а живет свободно.

Это легкий человек, с ним легко, у него полное жизненное дыхание.

Каждый из нас встречал свободных людей. Их всегда любят. Но есть нечто такое, от чего действительно свободный человек не свободен. Это очень важно понять. От чего не свободен свободный человек?

От совести.

Что такое совесть?

Если не понять, что же такое совесть, то не понять и внутренне свободного человека. Свобода без совести – ложная свобода, это один из видов тяжелейшей зависимости. Будто бы свободный, но без совести – раб дурных своих устремлений, раб обстоятельств жизни, и внешнюю свою свободу он употребляет во зло. Такого человека называют как угодно, но только не свободным. Свобода в общем сознании воспринимается как добро.

Обратите внимание на важное различие: тут не сказано – не свободен от своей совести, как обычно говорят. Потому что совесть не бывает своя. Совесть и своя, и общая. Совесть – то общее, что есть в каждом отдельно. Совесть – то, что соединяет людей.

Совесть – это правда, живущая между людьми и в каждом человеке. Она одна на всех, мы воспринимаем ее с языком, с воспитанием, в общении друг с другом. Не нужно спрашивать, что же такое правда, она так же не выразима в словах, как и свобода. Но мы узнаем ее по чувству справедливости, которое каждый из нас испытывает, когда жизнь идет по правде. И каждый страдает, когда справедливость нарушается – когда попирается правда. Совесть, чувство сугубо внутреннее и в то же время общественное, говорит нам, где правда и где неправда. Совесть заставляет человека придерживаться правды, то есть жить с правдой, по справедливости. Свободный человек строго слушается совести – но только ее.

Учитель, цель которого – воспитание свободного человека, должен поддерживать чувство справедливости. Это главное в воспитании.

Никакого вакуума нет. Никакого госзаказа на воспитание не нужно. Цель воспитания одна на все времена – это внутренняя свобода человека, свобода для правды.

Примерные проблемы:

  • Какой человек может считаться поистине свободным
  • Роль внутренней свободы в жизни человека
  • Какого человека можно назвать по-настоящему свободным

Текст 23. Толстой Л.Н. «Про любовь к человеку»

Для того, чтобы общение с людьми не было страданием для тебя и для них, не вступай в общение с людьми, если не чувствуешь любви к ним.

Без любви можно обращаться только с вещами: без любви можно рубить деревья, делать кирпичи, ковать железо, но с людьми нельзя обращаться без любви, так же как нельзя обращаться с пчелами без осторожности. Свойство пчел таково, что если станешь обращаться с ними без осторожности, то им повредишь и себе. То же с людьми.

Не чувствуешь любви к людям, сиди смирно, занимайся собой, вещами, чем хочешь, но только не людьми. Только позволь себе обращаться с людьми без любви, и не успеешь оглянуться, как станешь не человеком, а зверем, и людям повредишь и себя замучаешь.

Если ты обижен человеком, то на обиду ты можешь отвечать, как собака, как корова, как лошадь: либо бежать от обидчика, если обидчик сильнее тебя, либо огрызаться, бодаться, брыкаться. А можешь отвечать на обиду как разумный человек, — можешь сказать себе: человек этот обидел меня, это его дело; мое же дело — делать то, что я считаю хорошим: делать ему то, чего я себе желаю.

Когда видишь людей, всегда всем недовольных, всех и все осуждающих, хочется сказать им: «Ведь вы не затем живете, чтобы понять нелепость жизни, осудить ее, посердиться и умереть. Не может этого быть. Подумайте: не сердиться вам надо, не осуждать, а трудиться, чтобы исправить то дурное, которое вы видите.

Устранить же то дурное, которое вы видите, вы можете никак не раздражением, а только тем чувством доброжелательства ко всем людям, которое всегда живет в вас и которое вы сейчас же почувствуете, как только перестанете заглушать его».

Надо привыкать к тому, чтобы быть недовольным другим человеком только так же, как бываешь недоволен собой. Собой бываешь недоволен только так, что недоволен своим поступком, но не своей душой. Так же надо быть и с другим человеком: осуждать его поступки, а его любить.

Для того, чтобы не делать ближнему своему дурного — любить его, нужно приучать себя не говорить ни ему, ни о нем дурного, а для того, чтобы приучить себя к этому, надо приучить себя не думать о нем дурного, не допускать в свою душу чувство недоброжелательства даже в мыслях.

Можешь ли ты сердиться на человека за то, что у него гнойные раны? Он не виноват, что вид его ран тебе неприятен. Точно так же относись и к чужим порокам.

Но ты скажешь, что у человека есть разум для того, чтобы он мог сознавать и исправлять свои пороки. Это верно. Стало быть, и у тебя есть разум, и ты можешь обсудить то, что тебе не сердиться надо на человека за его пороки, а, напротив, постараться разумным и добрым обхождением без гнева, нетерпения и надменности пробудить в человеке его совесть.

Есть такие люди, что любят быть сердитыми. Они всегда чем-нибудь заняты и всегда рады случаю оборвать, обругать того, кто к ним обратится за каким-нибудь делом. Такие люди бывают очень неприятны. Но надо помнить, что они очень несчастны, не зная радости доброго расположения духа, и потому надо не сердиться на них, а жалеть их.

Примерные проблемы текста:

  • Как нужно относиться к людям
  • Можно ли обращаться к человеку без любви
  • Почему важно относится к людям с любовью

Текст 24. Солоухин В.А. «Про искусство»

(1)До сих пор я не знаю: были у человеческого искусства два пути с самого начала или оно раздвоилось гораздо позже? (2)Красота окружающего мира: цветка и полёта ласточки, туманного озера и звезды, восходящего солнца и пчелиного сота, дремучего дерева и женского лица – вся красота окружающего мира постепенно аккумулировалась в душе человека, потом неизбежно началась отдача. (3)Изображение цветка или оленя появилось на рукоятке боевого топора. (4)Изображение солнца или птицы украсило берестяное ведёрко либо первобытную глиняную тарелку. (5)Ведь до сих пор народное искусство носит ярко выраженный прикладной характер. (6)Всякое украшенное изделие – это прежде всего изделие, будь то солонка, дуга, ложка, трепало, салазки, полотенце, детская колыбелька…

(7)Казалось бы, очень просто. (8)Потом уж искусство отвлеклось. (9)Рисунок на скале не имеет никакого прикладного характера. (10)Это просто радостный или горестный крик души. (11)От никчёмного рисунка на скале до картины Рембрандта, оперы Вагнера, скульптуры Родена, романа Достоевского, стихотворения Блока, пируэта Галины Улановой… (12)Но что же было вначале: потребность души поделиться своей красотой с другим человеком или потребность человека украсить свой боевой топор? (13)А если потребность души, если просто накопившееся в душе потребовало выхода и изумления, то не всё ли равно, на что ему было излиться: на полезные орудия труда или просто на подходящую для этого поверхность прибрежной гладкой скалы.

(14)В человеке, кроме потребностей есть, спать и продолжать род, жило две великие потребности. (15)Первая из них – общение с душой другого человека. (16)Она возникла оттого, вероятно, что душа – это как бы миллиарды отпечатков либо с одного и того же, либо с нескольких, не очень многих негативов.

(17)Вторая же человеческая потребность – общение с небом, то есть с беспредельностью во времени и в пространстве. (18)Ведь человек есть частица, пусть миллионная, пусть мгновенная, но всё же частица той самой беспредельности и безграничности. (19)Символ этой безграничности, конечно же, небо.

(20)…Кстати, и ступа ведь может быть произведением искусства. (21)Изящные уточки-солонки, деревянные ковши в виде лебедей. (22)Рубель, которым катали бельё, превращён в уникальное изделие. (23)Прясницы красноборские, валдайские, вологодские. (24)Цветы и солнца, птицы и листья деревьев, чаепития и масленичные катания – всё нашло себе место на этих прясницах, всё вплелось в общие узоры, в общую красоту.

(25)Ведь, казалось бы, не всё ли равно, к какой доске привязать кусок льна и сучить из него суровую нитку. (26)Но, значит, не всё равно, если вот они, сотни прясниц, и нет двух совпадающих по рисунку или резьбе.

Примерные проблемы:

  • Какова роль потребностей человека в искусстве
  • В чем заключаются духовные потребности человека

Текст 25. Грекова И. «Свежо предание»

Ну, что ж? В общем, дома не существовало. Были какие-то обрывки, клочья. Циля, Роза и дедушка — в одном месте, комната и воспоминания — в другом. Костя часто вспоминал Генриха Федоровича и тосковал. Чего-то он здесь не выполнил, не сделал. Не пошел, не кричал. Молчание — предательство. Ему казалось, что тетю Дуню он тоже предал. А что он мог?

И все же постепенно он успокоился, а молодость шла и брала свое. Даже удивительно, как минутами он умел быть счастливым. Неистребимое что-то.

Школа никогда особенно много для него не значила, но шел его последний год в школе, и все как-то становилось зачарованным. Последние уроки, последние встречи с учителями, последние ссоры с товарищами. Последние, последние… А впереди — жизнь. Постойте, может быть, он все-таки немного любил школу?

Ребята — сколько лет прожили вместе, а он их не знает. И все — какие-то незнакомые. Мальчики с неожиданно пробивающимися, даже какими-то неприличными усиками. Девочки с тонкими талиями, с нежными, женскими голосами. Нет, это не те голоса, которые кричали ему: «дурак», «воображала»… А свой-то собственный голос — тоже иногда звучит чужим…

И преподаватели стали другими. Или просто он увидел их другими глазами. Например, заведующий Иван Поликарпович — теперь уже не заведующий, а директор. Он сам смущен своим новым званием и не знает, как жить дальше и что теперь будет? Не возвращаются ли гимназические порядки?

Прежде для Кости это был просто лысеющий человек в серой толстовке, похожий на мешок с пылью. Досадное препятствие — и только. А теперь Костя глядел на него с интересом и жалостью…

В этот последний год в школе как-то особенно часто — по пустякам — вспыхивали небольшие скандалы. После одного из них Иван Поликарпович вызвал Костю к себе в кабинет.

Сколько раз он уже стоял здесь… Знает каждую вещь. Вот старая, истертая по сгибам карта Европы. Вот цветы на окне, построенные по росту. Правофланговым — фикус. Левофланговым — кактус. Вот тронутое молью чучело вороны на одной ноге…

Все это когда-то душило его пылью и скукой. И от заведующего шли правильные, скучные, пыльные слова… Он тогда переминался с ноги на ногу и только ждал: когда же его отпустят?

Теперь он стоит в том же кабинете и видит все иным: трогательным, одушевленным. Старый заведующий, старые вещи—а за всем этим скромность, терпение, воля, труд.

У Ивана Поликарповича оглобелька железных очков, видно, отломилась и замотана суровой ниткой. Аккуратно замотана. Как задевает сердце эта оглобелька! Сам, наверно, заматывал — этими самыми неуклюжими, робкими пальцами. Нелегко ему.

— Послушай, Левин, — сказал Иван Поликарпович, — я давно хотел у тебя спросить: а не скучно тебе так безвкусно валять дурака?

И он устыдился.

А другие учителя? Огненно-рыжая Софья Яковлевна; стройная, завитая, с подмазанными губами «биологиня» Любовь Алексеевна; старый математик Василий Петрович, потерявший ногу на гражданской войне и входивший в класс, гремя костылями? Все это были люди! А он, безвкусно валяя дурака, ни разу даже не взглянул на них, как на людей… Теперь поздно, на носу — выпуск. Костя глядел на этих людей, потерянных им по своей вине, по небрежности, и радостно горевал, и почти любил их.

А Юра словно горел в эту весну. Он уже четвертый раз был влюблен, метался, дергался, паясничал и брился, забросил уроки и часто сманивал Костю за город — купаться. Восхитителен был этот ворованный отдых. Лежа на песке и сладостно сознавая себя преступниками, они говорили о будущем. Поступать куда-нибудь — только вместе! Костя еще колебался, не знал, куда его тянет. Юра решил — в Политехнический. Они займутся автоматикой. Техника будущего.

Весь в песке — и в волосах песок, и на ресницах— Юра рассказывал об автоматическом управлении. Поезда без машинистов. Самолеты — без летчиков. Нет, больше того — мысль без мозга… А какие слова: «фотоэлемент», «телеуправление», «радиолокация»…

В общем, Юра увлек Костю, и так случилось, что оба они потом стали инженерами.

Примерные проблемы:

  • Проблема переосмысления ценностей
  • Как меняется отношение человека к миру с возрастом
  • Как с возрастом меняется отношение людей к школе

Текст 26. Лотман Ю.М. «Про культурные ценности»

(1)Что такое настоящие культурные ценности? (2)Великие культурные ценности – это отнюдь не некий многоуважаемый шкаф из «Вишнёвого сада». (3)Не скопление книг на полке, которые редко берут в руки. (4)Не портрет на стене. (5)Это живое явление культуры… (6)Возьмём, к примеру, музыку Баха. (7)Совсем недавно казалось, что она существует только для знатоков, что так называемому широкому слушателю Бах не нужен. (8)А уж добаховская музыка, музыка ренессансная, средневековая казалась чем-то давно забытым, списанным в архив. (9)Но посмотрите на современные афиши. (10)Её исполняют и слушают с гораздо большим удовольствием и пониманием, чем хронологически более близкие вещи.

(11)В подлинной культуре ничто не умирает. (12)Может оставаться, как незажжённая лампочка. (13)Но придёт минута, чья-то рука коснётся выключателя – вспыхнет яркий свет. (14)Вспомним хотя бы Пушкина. (15)Были ведь после смерти его эпохи, когда Пушкин, казалось бы, был оттеснён, его переставали читать. (16)Но потом он снова возвращался, и я думаю, что он у нас не за спиной, он всё ещё впереди: отчасти он наше историческое прошлое, отчасти – культурное будущее. (17)И сегодня он привлекает нас прежде всего тем, что он поэт раздумья. (18)Не случайно уже с середины двадцатых годов его произведения кончаются не ответами, а вопросами. (19)Лирика Пушкина всегда даёт толчок мысли.

(20)Нам невольно хочется видеть в Пушкине литератора, уже закончившего свою дорогу. (21)Мы как бы придаём этакую композиционную завершённость его пути. (22)Но всё дело в том, что Пушкин нашёл необходимость постоянного движения. (23)И тут мы должны говорить об участии Творца, Личности в культурной жизни не только своего времени.

(24)Культура преодолевает биологическую смерть и не всегда подчиняется простой логике: чем новее – тем современней. (25)Понятие это – немеханическое. (26)И формула «незаменимых людей нет» – везде неправильная – здесь вопиюще несправедлива. (27)В области художественного творчества все незаменимы. (28)Не изобретённая одним человеком машина будет изобретена другим – ненаписанное произведение останется ненаписанным. (29)А ведь без «Евгения Онегина» или «Братьев Карамазовых» история России была бы другой. (30)После крупного мастера какой-то путь остаётся непройденным.

(31)Непройденные дороги – это не заваленные тоннели, не потерянные тропы. (32)И культура часто возвращается назад, чтобы найти потерянную тропу.(33)История идёт вперёд и будет идти очень круто. (34)Пушкин, Толстой, Достоевский, Чехов вдруг скажут нам ещё что-то новое, чего мы не предполагали.

(35)Судить, что в культуре умерло, а что остаётся, – очень трудно. (36)Я думаю, подлинно талантливое не умирает. (37)Другое дело, что мы часто оказываемся не на высоте нашего наследия, не на высоте своей культурной памяти.

Примерные проблемы:

  • В чём заключаются культурные ценности
  • Умирает ли подлинная культура

Текст 27. Баландин Р.К. «Про влияние книг»

Подобные рукопашные сражения или школьные будни проходили мимолетно, словно волны на море — то мелкая рябь, то белопенные валы, — не затрагивая глубин его души. Другое дело — книги. Они, как в раннем детстве, будили воображение, волновали, учили жить едва ли не подобно Святому Евангелию. Огромное впечатление на него произвела книга с загадочной картинкой на обложке: голубь, а рядом маленький мальчик, указывающий рукой на птицу и желающий что-то спросить у отца. Пожалуй, художник так выразил мысль о вестнице добра и согласия в этом бедном доме.

Книга называлась «Быть и казаться». Пожалуй, современному юному читателю, привыкшему к рваному стилю клипов и кинофильмов, к тому, чтобы его развлекали, а не поучали, подобная книга покажется затянутой и скучноватой. Она вынуждает думать и воображать, затрачивать определенные усилия. Это действительно духовная пища, а не бессмысленная интеллектуальная жвачка.

В ней собраны три повести: «Хочу быть большим», «Хочу быть мужественным», «Хочу быть добрым». Бориса прежде всего заинтересовала вторая. Злость ему была чужда, взрослым быть он не торопился и подражать им не желал: годы придут сами собой. А вот что такое мужество и как его обрести — вопросы очень важные для любого возраста, в особенности для мальчика.

Суть повести автор обозначил так: «жить, употребляя старания не на то, чтобы казаться, а на то, чтобы действительно, на самом деле, быть тем, чем хочет казаться каждый, т.е. хорошим человеком». Тут, вроде бы, и спорить нечего. Кто не стремится стать хорошим человеком?

Трудней разобраться в том, что означает настоящее мужество. Понятно, тут есть неплохая проверка: драки, борьба. Но ведь нередко наиболее отчаянный драчун приходит в исступление, как пьяный, борец набрасывается на соперника с яростью как зверь, словно перед ним лютый враг. Можно ли считать это мужеством?

Злость, остервенение, стремление подавить другого любой ценой — что это? Вроде бы, победитель оказывается прав. А почему тогда говорят: не в силе Бог, а в правде? Но почему же тогда Бог далеко не всегда помогает слабому, даже когда он очевидно прав? И почему среди ребят, да и среди взрослых тоже, особым почтением пользуются силачи, успешные драчуны и борцы-победители? Разве они должны служить примером мужества?

На корабле, пересекавшем океан, у молодого человека умерла жена. Он не находил себе места от горя и бросился в воду, желая утопиться. На судне началась паника. Один мужчина, не растерявшись, сорвал с крюка спасательный пояс и прыгнул за борт. Он спас несчастного.

Через несколько дней судно попало в шторм. Его терзали волны и ветер, порвав паруса и несколько канатов, расшатав мачту. Когда волнение немного улеглось, потребовалось лезть на мачту, чтобы закрепить новый канат. Это было опасно. Никто из утомленной команды не желал рисковать жизнью. Тогда тот, кто спас пассажира, подошел к нему и сказал:

— Вы желали умереть. Теперь вам предоставляется случай рискнуть жизнью для спасения людей.

И тут произошло, казалось бы, невероятное. Молодой человек, еще недавно желавший покончить счеты с жизнью, направился прямиком в свою каюту.

Подлинное мужество — в способности преодолеть себя ради других во имя высших идеалов. Надо быть честным и правдивым, не терять чувство собственного достоинства; оставаться верным своим убеждениям, несмотря ни на какие трудности. Только тогда имеешь право называться настоящим мужчиной.

Такое твердое убеждение окончательно сложилось у Бориса Шапошникова. Он с юных лет серьезно относился и к жизни, и к мудрому книжному слову, и к образам литературных героев.

Примерный круг проблем:

  • Что такое мужество

Текст 28. Солоухин В.А. «Про технический прогресс»

Видно, уж прошло то время, когда в письмах содержались целые философские трактаты. Да и то сказать, ну ладно, если бы заехал куда-нибудь подальше, ну ладно, если бы заехал на год, на два, а то и всего-то – пятнадцать дней. Да успеешь ли за пятнадцать дней написать хотя бы два письма? Устоишь ли от соблазна, сев за неудобный для писания гостиничный столик, не коситься глазом на телефон, не потянуться к нему рукой, не набрать нужный номер? Поговорив по телефону, отведя душу, смешно садиться за письма.

Кстати, о гостиничных столиках. Не приходилось ли вам замечать, что в старых гостиницах (я не говорю, что они лучше новых во всех других отношениях) едва ли не главным предметом в номере являлся письменный стол? Даже и зеленое сукно, даже и чернильный прибор на столе. Так и видишь, что человек оглядится с дороги, разложит вещи, умоется, сядет к столу, чтобы написать письмо либо записать для себя кое-какие мыслишки. Устроители гостиниц исходили из того, что каждому постояльцу нужно посидеть за письменным столом, что ему свойственно за ним сидеть и что без хорошего стола человеку обойтись трудно.

Исчезновение чернильных приборов понятно и оправдано. Предполагается, что у каждого человека теперь имеется автоматическое перо. Со временем и сами письменные столы становились все меньше и неприметнее, они превратились вот именно в столики, они отмирают, как у животного вида атрофируется какой-нибудь орган, в котором животное перестало нуждаться. Недавно в одном большом европейском городе, в гостинице, оборудованной по последнему слову техники и моды нашего века, в совершенно модерной, многоэтажной полустеклянной гостинице я огляделся в отведенном мне, кстати сказать, недешевом номере и вовсе не обнаружил никакого стола. Откидывается от стенки полочка с зеркалом и ящичком явно для дамских туалетных принадлежностей: пудры, кремов, ресничной туши и прочих вещей. Стола же нет как нет. Так и видишь, что люди оглядятся с дороги, разберут вещи и… устроители гостиницы исходили, видимо, из того, что самой нужной, самой привлекательной принадлежностью номера должна быть, увы, кровать.

Да и выберешь ли в современном городе время, чтобы сесть в раздумчивости и некоторое время никуда не спешить, не суетиться душой и посидеть не на краешке стула, а спокойно, основательно, отключившись от всеобщей, все более завихряющейся, все более убыстряющейся суеты.

Принято считать, что телеграф, телефон, поезда, автомобили и лайнеры призваны экономить человеку его драгоценное время, высвобождать досуг, который можно употребить для развития своих духовных способностей. Но произошел удивительный парадокс. Можем ли мы, положа руку на сердце, сказать, что времени у каждого из нас, пользующегося услугами техники, больше, чем его было у людей дотелефонной, дотелеграфной, доавиационной поры? Да боже мой! У каждого, кто жил тогда в относительном достатке (а мы все живем теперь в относительном достатке), времени было во много раз больше, хотя каждый тратил тогда на дорогу из города в город неделю, а то и месяц, вместо наших двух-трех часов.

Говорят, не хватало времени Микеланджело или Бальзаку. Но ведь им потому его и не хватало, что в сутках только двадцать четыре часа, а в жизни всего лишь шестьдесят или семьдесят лет. Мы же, дай нам волю, просуетимся и сорок восемь часов в одни сутки, будем порхать как заведенные из города в город, с материка на материк, и все не выберем часу, чтобы успокоиться и сделать что-нибудь неторопливое, основательное, в духе нормальной человеческой натуры.

Техника сделала могущественными каждое государство в целом и человечество в целом. Но вот вопрос, сделала ли техника более могучим просто человека, одного человека, человека как такового? Могуч был библейский Моисей, выведший свой народ из чужой земли, могуча была Жанна д’Арк из города Орлеана, могучи были Гарибальди и Рафаэль, Спартак и Шекспир, Бетховен и Петефи, Лермонтов и Толстой. Да мало ли… Открыватели новых земель, первые полярные путешественники, великие ваятели, живописцы и поэты, гиганты мысли и духа, подвижники идеи. Можем ли мы сказать, что весь наш технический прогресс сделал человека более могучим именно с этой единственно правильной точки зрения? Конечно, мощные орудия и приспособления… Но ведь и духовное ничтожество, трусишка может дернуть за нужный рычажок или нажать нужную кнопку. Пожалуй, трусишка-то и дернет в первую очередь.

Примерный круг проблем:

  • Как технический прогресс влияет на жизнь человека?
  • Изменилось ли отношение людей к духовному развитию?

Текст 29. Абрамов Ф.А. «Про Лиду»

Лида, бухгалтер, попала в беду: пять месяцев без работы! Выгнали за то, что отказалась подписать фальшивые документы на списание уцененных товаров.

Дело разбирал комитет народного контроля, партбюро – все признали: честный человек Лида. Немедленно восстановить на работе.

Но Москва уперлась: нет и нет. Потому что восстановить на работе Лиду – значит признать виновной Т., а заодно с нею и кое-кого из московских тузов. Одна шайка-лейка. Да и первого секретаря РК пришлось бы потревожить: она горой встала за Т. (…)

Мне начали названивать разные люди:

– Федор Александрович, да что же это у нас делается? Человек пропадает за правду! Где мы живем? До ручки довели бабу. Затравили. С голоду подыхает, белье продает. И если бы, говорит, не ребенок малый, давно бы петлю на шею накинула.

Не хотелось мне влезать в эту грязь – время, нервы, а с другой стороны, если я не помогу, если другой не поможет, то кто же поможет?

Пошел в обком к А. Нравился мне этот человек. Простой, демократичный. Не глуп. Умеет пошутить, выпить, наконец, не дурак. А его прошлое? Помню, козырнул как-то в разговоре с ним своим ранением: дескать, воевал. Немецкими пулями на теле записан патриотизм.

– А у меня, Федор Александрович, тоже сорок девять дырок в теле, – очень скромно, как бы между прочим заметил А.

Я так и присел. А потом кое-какие подробности из его фронтовой жизни и до меня дошли. Рядовой матрос. Бесстрашно, с одной финкой в зубах на врага ползал. Двумя орденами Славы, тремя медалями «За боевые заслуги» награжден, а этими наградами, как известно, и в войну не кидались. Свой, одним словом, парень, нашенский, как сказал о нем один приятель.

Встретил меня А. радушно, просто, вышел из-за стола (так теперь заведено у крупных партийных работников, так меня и Демичев встречал), от души пожал руку.

– Ну как живем-можем, Федор Александрович? Как здоровье? Как творческие успехи?

– Благодарю, вашими молитвами.

– Ну, ежели нашими молитвами – отлично. Мы тут частенько молимся за здоровье творческой интеллигенции. На этот счет у обкома взгляды широкие – признаем Господа Бога.

В таком вот непринужденном тоне – с шутками, с прибаутками – мы поговорили о моем круизе вокруг Европы, дали надлежащую – партийную – оценку поступку Рябкова, оставшегося в Англии, и только после этого я начал излагать суть дела, по поводу которого я пришел.

– Так, так, – время от времени кивал мне А. – Дальше. – И лицо его при этом все более и более каменело.

Я решил зайти с другой стороны – может, там у него незащищенное место? Стыд ведь, срам, говорю. Вся организация взбудоражена. Весь город языком чешет. Обком треплют…

– Разберемся, – бесстрастно роняет А., и кумачовое, чернобровое лицо его еще больше мрачнеет.

– Да чего разбираться-то! – уже совсем выхожу из себя. – Разобрались. Народный контроль разбирался, партбюро. Все сказали: покарать жуликов!

– Разобраться всегда полезно, товарищ Абрамов.

Да, уже не Федор Александрович, а товарищ Абрамов. И с угрозой, с начальственным рыком в голосе.

И я смотрю на этого раскормленного, краснорожего дядю, смотрю на его мрачно сдвинутые брови, на стиснутый рот, и мне понятно, какие заботы и мысли обуревают его секретарскую голову. Прихлопнуть надо. И нетрудно прихлопнуть. Да стукнешь в Т., а попадешь в Д., в М. Вот ведь как жизнь устроена. А что значит тронуть их? Рубить сук, на котором ты сидишь. Потому что они держат в своих руках две могущественные организации. От них зависит твой авторитет. А их связи с верхами? Ты, к примеру, секретарь Ленинградского обкома, бывал хоть раз на приеме у Генерального? А М. вхож к нему запросто. Публично, перед всесоюзной телекамерой, был обласкан и расцелован Генеральным.

Да, что делается у А. в голове, мне понятно. Непонятно другое – откуда у него дремучий чертополох в сердце? Человек молодым парнишкой не щадил себя, жизнь в любую минуту готов был отдать за Родину, а тут надо вступиться за оклеветанного, затравленного человека – струсил? И только ли дело в нежелании рисковать своей карьерой? А может, все проще? Может, дело все в том, что умереть за Родину – это ему внушали, вколачивали с детства, а человеком быть не учили? И не потому ли у нас сплошь и рядом: люди спокойно и мужественно умирают на войне и оказываются совершенно несостоятельными в повседневной, будничной жизни?

Примерный круг проблем:

  • Насколько важно сохранить в себе человека
  • Проблема различия поведения в военное время и в повседневной жизни
  • Проблема влияния власти на человека

Текст 30. Кожухова О.К. «Про лошадь»

В те годы, как я теперь понимаю, отец меня многому научил, если, в сущности, не всему. Только делал он это неназойливо, осторожно, почему-то всегда оставаясь в тени, будто занятый чем-то другим.

Мне, наверное, не было и шести лет, когда он посадил меня верхом на коня и заставил проехаться по двору. Конь был умный, послушный, влюбленный в людей, славный Мальчик.

Я проехала, еле держась за поводья и сползая на холку коню, но не вскрикнув, не завизжав: выражать чувство страха в нашем доме не принято. Да и страх этот был пожалуй что ограниченным: я боялась не лошади, а еще незнакомой мне неустойчивой, движущейся высоты, потому что устойчивой высоты я уже не боялась: мы ведь с сестрами лазили по деревьям и сидели на ветках, поднимались по водобойному зубу плотины и бетонным откосам пересохшего водослива, залезали на тоненькие перила моста и шли по ним, узеньким, в четверть доски, над глубокой бетонною ямой. Конечно, мы делали это только тогда, когда нас не видели взрослые.

Сейчас ощущение этой высокости на костлявой хребтине животного было странным — тревожным, но радостным. Я ударила Мальчика пятками по бокам, и он поскакал. Не успев удержаться, я скатилась в траву через голову Мальчика. В ту же самую секунду он остановился, и, лоснящийся, эластичный, с удивлением и упреком повернулся ко мне и тихонько заржал.

— Ну, ну! Ничего, ничего… — сказал мне отец. И спокойно пошел по делам, по хозяйству, хорошо понимая, что самое важное уже сделано, навсегда. Что теперь я всю жизнь буду помнить эту счастливую минуту, что я стану бродить за Мальчиком неотступно, помогать нашему конюху чистить его, кормить и поить, и водить на купание на пруд и в ночное. Он, отец, и еще и еще ненавязчиво поощрит эту страсть: то даст подержать под уздцы, когда сам будет садиться в седло, то я буду править вожжами, когда мы с отцом поедем на станцию в нашем стареньком тарантасе, то он разрешит всем нам троим, мне и старшим двум сестрам, поехать без взрослых, одним, на первый участок в библиотеку или в поле за сеном — и это всегда для меня будет праздник.

Зимним утром конюшня еще в темноте. Двойные широкие двери — на светлом ее силуэте — зияют глубоким провалом, оттуда уже вылетает парок, запах теплых животных, навоза, гниющей соломы. Там, внутри, убитый ногами земляной пол, на стене, на крюке фонарь «летучая мышь», он чуть теплится в этом мраке, в клубящемся зимнем воздухе. За невидимой стенкой дощатого стойла — наш конюх Роман Васильевич: невысокого роста, с круглой стриженой головой, с низким лбом, перерезанным глубокими бороздами морщин. Он, посвистывает, выгребая лопатой навоз, подстилая солому.

— А, здорово, здорово! — откликается он на мое приветствие. — Как дела?

— Ничего… А твои?

— И мои ничего.

— Ну вот и прекрасно!

Утро полностью наше. Нам никто не мешает. Я стою у бревенчатой, крашенной известью стены и с волнением наблюдаю каждый день одно и то же прекрасное зрелище — прекрасное, по крайней мере, для меня, — как Роман Васильевич берет в руки щетку и начинает чистить лошадей: сперва Мальчика, затем Чалого, затем Пегушу, затем Орлика, затем Серого, затем Галку и хорошенького ее жеребенка, стригунка, вызывающего у меня, да и у всех живущих на хуторе, какое-то совершенно особое чувство нежности, ласки.
— Но, но… Не кусайся! Ишь чего захотел! — ворчливо отталкивает Роман от себя жеребенка, играющего и хватающего его за чуб и за шапку зубами.

Этот двор мне знаком до последней соломинки, до последнего бревнышка. Говорят, что когда-то здесь жил Докучаев. Низкий, маленький домик, крытый соломой, в одну комнату, с русской печью, с холодными сенями и чуланом, поставленный на окраине леса, он давно обветшал. Но его не ломают. Рядом с домом колодец с журавлем и вот эта конюшня, куда я хожу по утрам к лошадям. Летом здесь очень тихо, безветренно и уютно. Вокруг лес — стоит не шелохнется; в тихих, слепеньких окнах отраженно, как в омуте, зреют синие сумерки.

Сейчас лес и сырая солома на крыше, на срезе, каждый листик и каждая веточка на морозном стекле — все бело, все искрится от снега, розовеет в свете первых лучей декабрьского солнца. Мои ноги замерзли, я уже застоялась, как конь, и Роман поспешает: он выводит на улицу Мальчика и гонит его к стеклянной от намерзшего льда водопойной колоде; тот бежит, индевея, в белом ворсе вокруг тонких ноздрей и на челке; повод брошен, мотается у него под ногами, тонкой змейкой прочерчивает по свежему порошистому снегу извилистый след. Вода ледяная, но парит в настывшем за ночь мерзлом воздухе.

Мальчик весело, бойко, с разбегу утыкается мордой в колоду, жадно пьет, морща нос и лиловые, словно сделанные из резины, мясистые губы, звонко хлюпает, даже всхрапывает потихоньку. И вдруг зорко косится огромным, в прямых нежных ресницах застенчивым глазом на Романа, на мою неуклюжую в шубе и шапке фигурку.

— Но-о, пужайся! Уж больно пужливый… — охлаждает его грубовато Роман и при этом любовно похлопывает Мальчика рукавицей по крупу. — Ну-ка, ну-ка, подвинься! — И он поворачивает копя поудобней, чтобы рядом с ним стала Пегуша, а за ней следом Галка с жеребчиком. — Ишь какой эгоист!.. Растопырился!
И подсвистывает: пей, мол, пей, напивайся на весь день работы.

Я не знаю, что думает Мальчик, глядя вдаль, на дымы, поднимающиеся столбами из труб занесенных снегом домов, на леса, индевеющие на горизонте, на степь, чуть курящуюся серебряными хвостами поземки, но мне радостно видеть его стройную шею, красивую голову, этот крепкий, темнеющий по позвоночнику круп, словно в этом животном сама радость жизни, словно я нашла себе друга, хорошего друга, которого мне не заменит никто, даже самые лучшие, умные люди. Да и так рассудить: всему есть на земле свое время и место, и я теперь дружбу с людьми, может быть, понимаю значительно глубже и шире, чем если бы понимала ее, не оставив в степи ни Пегуши, ни Галки, ни Мальчика.

Примерный круг проблем:

  • Существует ли дружба между животными и людьми
  • Как привитая в детстве любовь к животным влияет на человека
  • Как животные меняют жизнь человека к лучшему

Текст 31. Толстой Л.Н. «Про девочку»

Заставить себя любить других нельзя. Можно только откинуть то, что мешает любви. А мешает любви любовь к своему животному я.

«Полюби ближнего, как самого себя» — не значит то, что ты должен стараться полюбить ближнего. Нельзя заставить себя любить. «Люби ближнего» значит то, что ты должен перестать любить себя больше всего. А как только ты перестанешь любить себя больше всего, ты невольно полюбишь ближнего, как самого себя.
Для того, чтобы точно, не на словах, быть в состоянии любить других, надо не любить себя, — тоже не на словах, а на деле. Обыкновенно же бывает так: других, мы говорим, что любим, но любим только на словах, — себя же любим не на словах, а на деле. Других мы забудем одеть, накормить, приютить, — себя же никогда. И потому для того, чтобы точно любить других на деле, надо выучиться забывать о том, как одеть, накормить, приютить себя, — так же, как мы забываем сделать это для других людей.

Надо приучить себя, когда сходишься с человеком, в душе говорить себе: буду думать только о нем, а не о себе.

Стоит вспомнить о себе в середине речи — и теряешь нить своей мысли. Только когда мы совершенно забываемся, выходим из себя, только тогда мы плодотворно общаемся с другими и можем служить им и благотворно влиять на них.

Чем богаче по внешности, благоустроеннее жизнь человека, тем труднее, дальше от него радость самоотречения. Богатые почти совсем лишены этого. Для бедного всякая отрывка от своей работы для помощи ближнему, всякий ломоть хлеба, поданный нищему, есть радость самоотречения.
Богатый же, если и отдаст из своих трех миллионов два ближнему, не испытает радости самоотречения.
Была давно-давно на земле большая засуха: пересохли все реки, ручьи, колодцы, и засохли деревья, кусты и травы, и умирали от жажды люди и животные.

Раз ночью вышла девочка из дома с ковшиком поискать воды для больной матери. Нигде не нашла девочка воды и от усталости легла в поле на траву и заснула. Когда она проснулась и взялась за ковшик, она чуть не пролила из него воду. Он был полон чистой, свежей воды. Девочка обрадовалась и хотела было напиться, но потом подумала, что недостанет матери, и побежала с ковшиком домой. Она так спешила, что не заметила под ногами собачки, споткнулась на нее и уронила ковшик. Собачка жалобно визжала. Девочка хватилась ковшика.

Она думала, что разлила его, но нет, он стоял прямо на своем дне, и вся вода была цела в нем. Девочка отлила в ладонь воды, и собачка все вылакала и повеселела. Когда девочка взялась опять за ковшик, он из деревянного стал серебряным. Девочка принесла ковшик домой и подала матери. Мать сказала: «Мне все равно умирать, пей лучше сама», и отдала ковшик девочке. И в ту же минуту ковшик из серебряного стал золотой. Тогда девочка не могла уже больше удерживаться и только хотела приложиться к ковшику, как вдруг в дверь вошел странник и попросил напиться. Девочка проглотила слюни и поднесла страннику ковшик. И вдруг на ковшике выскочило семь огромных брильянтов, и из него полилась большая струя чистой, свежей воды.

А семь брильянтов стали подниматься выше и выше и поднялись на небо и стали теми семью звездами, которые называются Большой Медведицей.

То, что ты отдал, то твое, а то, что ты удержал, то чужое.

Если ты отдал что-нибудь другому, оторвав от себя, ты сделал добро себе, и это добро навсегда твое, и никто не может отнять его от тебя. Если же ты удержал то, что хотел иметь другой, то ты удержал это только на время или до того времени, когда тебе придется отдать это.

Примерный круг проблем:

  • Как полюбить другого человека
  • Как научиться любить других людей
  • Почему нужно уметь жертвовать своим ради другого человека

Коллекция текстов

Записи: 1 — 15 из 476

(1)Одна из газет обратилась ко мне с просьбой поделиться раздумьями о школьном обучении — проблеме, которая, несомненно, принадлежит к самым важным и сложным проблемам нашего времени.

(1)Во время Второй мировой войны фашисты схватили одного из активных деятелей французского Сопротивления.

(1)Воин и женщина – тема общечеловеческая, у истоков европейской гуманистической традиции – несравненный разговор Гектора и Андромахи в VI песне «Илиады».

(1)«Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдёт обиженным!»

(1)Тогда, когда началась большая перемена, когда всех нас по случаю холодной, но сухой и солнечной погоды выпускали во двор и на нижней площадке лестницы я увидел мать, то тогда только вспомнил про конверт и про то, что она, видно, не стерпела и принесла его с собой.

(1)Каков механизм рождения штампа? (2)Писатель Серафимович сказал, что всё это заезжено, что «избито это и тысячу раз повторялось».

(1)…Так в чём же смысл человеческо­го существования? (2)Не в вопросе ли заключён ответ?

(1)Игры в «Дочки-матери», «Наш дом», «Наши родители» и так далее — это первая детская школа семейной педагогики.

(1)Певцов было десять человек, только десять. (2)Все в одинаковых чёрных концертных костюмах, белых манишках. (3)И ни тебе инструментов, ни микрофонов, ни эстрадных звукоусилителей и никаких, конечно, световых манипуляторов — просто в зале несколько приглушили свет.

(1)Чувство природы врождённо нам всем, от грубого дикаря до самого образованного человека. (2)Противоестественное воспитание, насильственные понятия, ложное направление, ложная жизнь — всё это вместе стремится заглушить мощный голос природы и часто заглушает это чувство или даёт ему искажённое развитие.

(1)Мы учились с Ним в одном классе во время войны в далёком волжском городе. (2)Он был третьегодник, я догнал Его в четвёртом классе в 43-м году.

(1)Прибыв на новое место работы, молодой врач Александр Зеленин на следующий день приступил к своим обязанностям.

(1)В детстве я ненавидела утренники, потому что к нам в садик приходил отец. (2)Он садился на стул возле ёлки, долго пиликал на своём баяне, пытаясь подобрать нужную мелодию, а наша воспитательница строго говорила ему…

(1)Во время командировки я поскользнулся на обледеневшей лестнице и сильно повредил руку. (2)3апястье распухло, делать было нечего: пришлось идти на приём к хирургу.

(1)Недавно я прочитал интереснейшую про одну американку, у которой начисто отсутствует чувство страха.

Вы здесь

Коллекция текстов для ЕГЭ

ЕГЭ: текст Адамовича А.М.

(1)…Так в чём же смысл человеческо­го существования? (2)Не в вопросе ли заключён ответ? (3)Не в том ли смысл появления человека на земле и во Вселенной, чтобы кто-то спрашивал? (4)Себя и целый мир: зачем мы и всё зачем? >>>

ЕГЭ: текст Алексина А.Г.

(1)Ты, наверно, очень удивлён тем, что после нашего возвращения с Волги я словно бы забыл твой адрес и телефон? (2)Нет, не забыл.
(3)Я уже послал твоей матери три письма!
(4)Я написал ей и за себя, и за тебя… >>>

ЕГЭ: текст Андреева Л.Н.

(1)Из самовара пар валил, как из паровоза, — даже стекло в лампе немного затуманилось: так сильно шёл пар. (2)И чашечки были те же, синие снаружи и белые внутри, очень красивые чашечки, которые подарили нам ещё на свадьбе. (3)Сестра жены подарила — она очень славная и добрая женщина.

— (4)Неужели все уцелели? — недоверчиво спросил я, мешая сахар в стакане серебряной чистой ложечкой. >>>

ЕГЭ: текст Астафьева В.П.

(1)На окраине села, возле издолблённой осколками, пробитой снарядами колхозной клуни, крытой соломой, толпился народ. (2)У широко распахнутого входа в клуню нервно перебирали ногами тонконогие кавалерийские лошади, запряжённые в крестьянские дровни. >>>

ЕГЭ: текст Астафьева В.П.

(1)Мне не раз доводилось бывать в покинутых русских деревнях. (2)Ох, какое это зрелище! (3)К нему не притерпеться, не привыкнуть. (4)Я, во всяком разе, не смог. (5)Ведь некоторым сёлам, которые так поспешно, охотно, вроде бы с облегчением списывали со счёта, — тыща лет! (6)А может, и более. (7)И самое печальное зрелище — это оставленная, заброшенная русская изба, человеческое прибежище. >>>

ЕГЭ: текст Бардышева И.Т.

(1)О Бородинском сражении написаны сотни книг, каждая минута этого драматического события изучена вдоль и поперёк в мельчайших деталях. (2)Но есть один момент, таинственный, почти мистический, который требует глубокого осмысления. >>>

ЕГЭ: текст Бека А.А.

(1)Вы не раз, вероятно, читали и слышали о массовом героизме в Красной Армии. (2)Это истина, это святые слова. (3)Но знайте: массового героизма не бывает, если нет вожака, если нет того, кто идёт первым. (4)Нелегко поднять людей в атаку, и никто не поднимется, если нет первого, если не встанет один, не пойдёт впереди, увлекая всех. >>>

ЕГЭ: текст Белова В.И.

(1)И вот опять родные места встретили меня сдержанным шёпотом ольшаника. (2)Вдали показались ветхие крыши старой моей деревни, вот и дом с потрескавшимися углами. >>>

ЕГЭ: текст Бондарева Ю.В.

(1)Я проснулся глубокой ночью от неистового бега, грохота колёс, от скрипа полок, от дребезжания полуоткрытой двери купе: над головой ходили пронзительные сквознячки. >>>

ЕГЭ: текст Бондарева Ю.В.

(1)Убыстрённый темп современного мира, материальные богатства, накопленные в нём, машины, сумасшедшие скорости, перенаселённые города с их новой архитектурой, непрерывное движение, наконец, власть телевизора и кинематографа — всё это порой создаёт ощущение подмены истинной красоты, замены сущности прекрасного и в реальном мире, и в человеке. >>>

ЕГЭ: текст Бондарева Ю.В.

(1)Я видел это на пригородной танцплощадке. (2)Весёлый, горбоносый, гибкий, с фиолетовым отливом чёрных глаз, он пригласил её танцевать с таким зверским, жадным видом, что она испугалась даже, глянув на него жалким, растерянным взглядом некрасивой девушки, которая не ожидала к себе внимания. >>>

ЕГЭ: текст Бунина И.А.

(1)О, какая странная была эта ночь! (2)Туман тесно стоял вокруг, и было жутко глядеть на него. >>>

ЕГЭ: текст Быкова В.В.

(1)В неприметной лесной деревушке возле большой белорусской реки живет нестарая ещё женщина. (2)У неё добротный, отстроенный в послевоенное время дом, некогда разноголосо звучавший ребячьими голосами. >>>

ЕГЭ: текст В18

(1)Анализируя законы развития помещичьего хозяйства, основанного на крепостном труде, А. Н. Радищев установил внеэкономический насильственный характер связи между помещичьими и крестьянскими хозяйствами, выявил антагонизм между ними, разоблачил классовую сущность абсолютистского государства, решительно стоящего на защите экономических и политических интересов дворянства. (2)Из этого следовал вывод, что радикальное изменение феодальных производственных отношений невозможно осуществить путём постепенных реформ: необходимы решительные меры. >>>

ЕГЭ: текст Васильева Б.Л.

(1)Встреча произошла неожиданно. (2)Два немца, мирно разговаривая, вышли на Плужникова из-за уцелевшей стены. (З)Карабины висели за плечами, но даже если бы они держали их в руках, Плужников и тогда успел бы выстрелить первым. >>>

Страницы

Авторские права (Copyright) © 2023,

А знаете ли Вы, что…

… на выполнение ЕГЭ по русскому языку дается 210 минут.

Тексты для сочинений ЕГЭ

Здесь представлены наиболее распространенные тексты из ЕГЭ по русскому языку. На основе этих текстов составлены задания части B, а также по ним пишется сочинение части С.
На примере этих текстов вы можете составить представление о том, что вас ожидает на экзамене.

Список текстов:

«Отправь голову в отпуск!» (П. Измайлов)
В доме боярина Никиты Филимоныча Крутоярского дым стоял коромыслом. (Л.А. Чарская) 2019
В Малозёмове гостит князь (Цыбулько 2020, по Чехову) 2019
Вещи и книги, книги и вещи… (Л. Лиходеев)
Во время одной из записей рассказа о блокадных днях Ленинграда возник разговор… (А. Адамович, Д. Гранин)
Воспалённое состояние Поли… (Л. Леонов)
Всякий из нас знает чудесную легенду о цветке папоротника… (И. Бражнин)
Вы очень хороший человек, Николай Степаныч… (про Катю, А. Чехов)
Земля — космическое тело, а мы — космонавты… (В. Солоухин)
Книги… (А. Етоев)
Кружила январская метелица… (Ю. Бондарев)
Мне вспомнилась одна поездка в трамвае… (С. Львов)
Многие считают понятие чести устарелым, несовременным… (Д. Гранин)
Небо заволокло злыми тучами… (А. Чехов)
О душе (М. Пришвин)
О любви к малой родине (Ю. Нагибин)
О человеческом достоинстве (Ю. Золотарев)
О чести (Д. Гранин)
О шедеврах. Осень в этом году стояла… (К.Г. Паустовский) 2019
Описание бабушкиной комнаты (М. Осоргин)
От незнания к знанию (А. Лосев)
Про современных эстрадных «звёзд» (И. Гонцов)
Разрыв связей между поколениями (Е. Кореневская)
Рассказать о тех, кто снимает шапки с чужих голов? … (В.П. Астафьев)
Робинзон Крузо (С. Львов)
Родной язык (Ч. Айтматов)
Рядовой Федосеев, телефонист … (Е. Воробьев)
С ДОСРОЧНОГО ЕГЭ 2010 (Б. Васильев)
Среди оборванных старух… (Про войну, К. Симонов)
Творчество гениев — вехи в развитии мировой культуры… (Н.В. Гончаренко)
Телеграмма (К. Паустовский)
Третья охота (В. Солоухин)
Человек должен быть интеллигентен (Д. Лихачев)
Что же руководит миром… (Мгновение, Ю. Бондарев)
Экология культуры (А. Вознесенский)
Это было на оккупированной немцами территории… (В. Солоухин)
Я сидел в ванне с горячей водой… (Л. Андреев)

Рубрика «Реальные тексты ЕГЭ»

Реальные тексты ЕГЭ

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Философов «Про Чехова»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Философов «Про Чехова» Русские писатели почти никогда не ограничивались «чистым искусством». Все они философствовали, занимались политикой, — словом, были «учителями жизни». Чехов до самой смерти остался только художником. Он избегал высказываться по каким бы то ни было вопросам, занимавшим русское общество. Конечно, ему приходилось сталкиваться с людьми самыми …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Сагалович «О патриотизме»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Сагалович «О патриотизме» Раз уж упомянул слово «патриот», то как раз время сказать о патриотизме. Однажды, осенью 1943 г., в Моршанском училище вечером незадолго до отбоя к нам во взвод пришел зам. командира батальона по политчасти, ст. лейтенант Журавлев и завел беседу о том о сем, как умели …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Песков «О природе»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Песков «О природе» (1)Лишь совсем недавно человек узнал, что Земля — это шар. (2)Думали, стоит Земля на трёх слонах, а ночью звёздный мир укрывает Землю. (З)Теперь вокруг шара человек облетает менее чем за два часа. (4)3емлю можно увидеть со стороны. (5)Вот снимок, сделанный из космоса. (6)Да, Земля — …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Паустовский «Про силу»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Паустовский «Про силу» (1) Примерно в миле от Таганрога в открытом море стояла на низких скалах проблесковая мигалка. (2)Её звали Черепахой. (3)Я часто ездил к Черепахе. (4)В тихую погоду я привязывал шлюпку к её железной решётке и удил с борта рыбу. (5) Однажды я увлёкся рыбной ловлей и …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Москвин «Обед прошёл легко и весело»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Москвин «Обед прошёл легко и весело» Обед прошел легко, весело, и Софья Васильевна была рада этому: пусть Михаил так и уедет — последнее воспоминание всегда живуче. Но не весь день был такой. После затянувшегося обеда Витю уложили спать, прилег и Всеволод, свесив большие ноги за край дивана, Лиза …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Крупин «Про Вятку»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Крупин «Про Вятку» Уже давно меня никуда не тянет, только на родину, в милую Вятку, и в Святую землю. Святая земля со мною в молитвах, в церкви, а родина… родина тоже близка. И если в своем родном селе, где родился, вырос, откуда ушел в армию, в Москву, бываю …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Конецкий «Про айсберг»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Конецкий «Про айсберг» Иногда бывает ощущение, что все мы на планете – гости. Как в детстве, когда привезли тебя на елку в состоятельный дом и ты чужой всем. И такое я в очередной раз пережил, когда впервые увидел айсберг. Уже за два дня американский ледовый патруль сообщил о …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Ильин «Про Россию»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Ильин «Про Россию» Разве можно говорить о ней? Она — как живая тайна: ею можно жить, о ней можно вздыхать, ей можно молиться; и, не постигая ее, блюсти ее в себе; и благодарить Творца за это счастье; и молчать… Но о дарах ее; о том, что она дала …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Гуминенко «Про талантливых людей»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Гуминенко «Про талантливых людей» На свете очень много людей по настоящему талантливых. Каждому от рождения даются какие-то способности, которые он может употребить в будущем. Но хотя талант — это великая вещь и драгоценный дар, одного его недостаточно. Талант — это как самородный алмаз. Разумеется, никто не станет отнимать …

Читать далее

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Белов «Про великое искусство и талант»

Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2020. Белов «Про великое искусство и талант» Великое искусство потому и зовут великим, что оно понятно для всех, по крайней мере, для большинства. Вовсе не обязательно быть докой-специалистом, чтобы читать “Войну и мир” или смотреть и слушать “Лебединое озеро”. Сложностью и недоступностью формы не так уж и редко маскирует …

Читать далее

Подборка текстов с основного периода ЕГЭ-2022.

На экзамене тексты могли быть в сокращённом виде.

30 мая

Текст 1

| Сочинение

– Скажи, пожалуйста, ты так век думаешь прожить? – спросил Райский после обеда, когда они остались в беседке.

– Да, а как же? Чего же мне еще? – спросил с удивлением Леонтий.

– Ничего тебе не хочется, никуда не тянет тебя? Не просит голова свободы, простора? Не тесно тебе в этой рамке? Ведь в глазах, вблизи – все вон этот забор, вдали – вот этот купол церкви, дома… под носом…

– А под носом – вон что! – Леонтий указал на книги, – мало, что ли? Книги, ученики… жена в придачу, – он засмеялся, – да душевный мир… Чего больше?

– Книги! Разве это жизнь? Старые книги сделали свое дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее в общественных вопросах, в правах, в нравах: наконец привести в порядок и общественное хозяйство… А он глядит в книгу, а не в жизнь!

– Чего нет в этих книгах, того и в жизни нет или не нужно! – торжественно решил Леонтий. – Вся программа, и общественной и единичной жизни, у нас позади: все образцы даны нам. Умей напасть на свою форму, а она готова. Не отступай только – и будешь знать, что делать. Позади найдешь образцы форм и политических и общественных порядков. И лично для себя то же самое: кто ты: полководец, писатель, сенатор, консул, или невольник, или школьный мастер, или жрец? Смотри: вот они все живые здесь – в этих книгах. Учи их жизнь и живи, учи их ошибки и избегай, учи их добродетели и, если можно, подражай. Да трудно! Их лица строги, черты крупны, характеры цельны и не разбавлены мелочью! Трудно вливаться в эти величавые формы, как трудно надевать их латы, поднимать мечи, секиры! Не поднять и подвигов их! Мы и давай выдумывать какую-то свою, новую жизнь! Вот отчего мне никогда ничего и никуда дальше своего угла не хотелось: не верю я в этих нынешних великих людей…

Он говорил с жаром, и черты лица у самого у него сделались, как у тех героев, о которых он говорил.

– Стало быть, по-твоему, жизнь там и кончилась, а это все не жизнь? Ты не веришь в развитие, в прогресс?

– Как не верить, верю! Вся эта дрянь, мелочь, на которую рассыпался современный человек, исчезнет: все это приготовительная работа, сбор и смесь еще не осмысленного материала. Эти исторические крохи соберутся и сомнутся рукой судьбы опять в одну массу, и из этой массы выльются со временем опять колоссальные фигуры, опять потечет ровная, цельная жизнь, которая впоследствии образует вторую древность. Как не веровать в прогресс! Мы потеряли дорогу, отстали от великих образцов, утратили многие секреты их бытия. Наше дело теперь – понемногу опять взбираться на потерянный путь и… достигать той же крепости, того же совершенства в мысли, в науке, в правах, в нравах и в твоем «общественном хозяйстве»… цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках! низость, мелочи, дрянь – все побледнеет: выправится человек и опять встанет на железные ноги… Вот и прогресс!

– Ты все тот же старый студент, Леонтий! Все нянчишься с отжившей жизнью, а о себе не подумаешь, кто ты сам?

– Кто? – повторил Козлов, – учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь с этими отжившими людьми, как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами. А ты кто? Ведь ты художник, артист? Что же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…

– Да, художник! – со вздохом сказал Райский, – художество мое здесь, – он указал на голову и грудь, – здесь образы, звуки, формы, огонь, жажда творчества, и вот еще я почти не начал…

– Что же мешает? Ведь ты рисовал какую-то большую картину: ты писал, что готовишь ее на выставку…

– Черт с ними, с большими картинами! – с досадой сказал Райский, – я бросил почти живопись. В одну большую картину надо всю жизнь положить, а не выразишь и сотой доли из того живого, что проносится мимо и безвозвратно утекает. Я пишу иногда портреты…

– Что же ты делаешь теперь?

– Есть одно искусство: оно лишь может удовлетворить современного художника: искусство слова, поэзия: оно безгранично. Туда уходит и живопись, и музыка – и еще там есть то, чего не дает ни то, ни другое…

– Что ж ты, пишешь стихи?

– Нет… – с досадой сказал Райский, – стихи – это младенческий лепет. Ими споешь любовь, пир, цветы, соловья… лирическое горе, такую же радость – и больше ничего…

– А сатира? – возразил Леонтий, – вот, постой, вспомним римских старцев…

Он пошел было к шкафу, Райский остановил его.

– Сиди смирно, – сказал он. – Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному месту. Сатира – плеть: ударом обожжет, но ничего тебе не выяснит, не даст животрепещущих образов, не раскроет глубины жизни с ее тайными пружинами, не подставит зеркала… Нет, только роман может охватывать жизнь и отражать человека!

– Так ты пишешь роман… о чем же?

Райский махнул рукой.

– И сам еще не знаю! – сказал он.

– Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу – всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства!.. Это газетная литература!

– Ах ты, старовер! как ты отстал здесь! О газетах потише – это Архимедов рычаг: они ворочают миром…

– Ну уж мир! Эти ваши Наполеоны да Пальмерстоны…

– Это современные титаны: Цесари и Антонии… – сказал Райский.

– Полно, полно! – с усмешкой остановил Леонтий, – разве титаниды, выродки старых больших людей. Вон почитай, у monsieur Шарля есть книжечка. «Napoleon le petit»,[83] Гюго. Он современного Цесаря представляет в настоящем виде: как этот Регул во фраке дал клятву почти на форуме спасать отечество, а потом…

– А твой титан – настоящий Цесарь, что: не то же ли самое хотел сделать?

– Хотел, да подле случился другой титан – и не дал!

– Ну, мы затеяли с тобой опять старый, бесконечный спор, – сказал Райский, – когда ты оседлаешь своего конька, за тобой не угоняешься: оставим это пока. Обращусь опять к своему вопросу: ужели тебе не хочется никуда отсюда, дальше этой жизни и занятий?

Козлов отрицательно покачал головой.

– Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь для своего времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков – они сделали свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать эти обширные кладбища в жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!

– Как же это сделать?

– Я буду рисовать эту жизнь, отражать, как в зеркале, а ты…

– Я… тоже кое-что делаю: несколько поколений к университету приготовил… – робко заметил Козлов и остановился, сомневаясь, заслуга ли это? – Ты думаешь, – продолжал он, – я схожу в класс, а оттуда домой, да и забыл? За водочку, потом вечером за карты или трусь у губернатора по вечерам: ни-ни! Вот моя академия, – говорил он, указывая на беседку, – вот и портик – это крыльцо, а дождь идет – в кабинете: наберется ко мне юности, облепят меня. Я с ними рассматриваю рисунки древних зданий, домов, утвари, – сам черчу, объясняю, как, бывало, тебе: что сам знаю, всем делюсь. Кто постарше, с теми вперед заглядываю, разбираю им Софокла, Аристофана. Не все, конечно; нельзя всего: где наготы много, я там прималчиваю… Толкую им эту образцовую жизнь, как толкуют образцовых поэтов: разве это теперь уж не надо никому? – говорил он, глядя вопросительно на Райского.

– Хорошо, да все это не настоящая жизнь, – сказал Райский, – так жить теперь нельзя. Многое умерло из того, что было, и многое родилось, чего не ведали твои греки и римляне. Нужны образцы современной жизни, очеловечивания себя и всего около себя. Это задача каждого из нас…

– Ну, за это я не берусь: довольно с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг, а сам буду жить про себя и для себя. А живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же делать? – Он задумался.

– Жизнь «для себя и про себя» – не жизнь, а пассивное состояние: нужно слово и дело, борьба. А ты хочешь жить барашком!

– Я уж сказал тебе, что я делаю свое дело и ничего знать не хочу, никого не трогаю и меня никто не трогает!

– Ты напоминаешь мне Софью, кузину: та тоже не хочет знать жизни, зато она – великолепная кукла! Жизнь достанет везде, и тебя достанет! Что ты тогда будешь делать, не приготовленный к ней?

– Что ей меня доставать? Я такой маленький человек, что она и не заметит меня. Есть у меня книги, хотя и не мои… (он робко поглядел на Райского). Но ты оставляешь их в моем полном распоряжении. Нужды мои не велики, скуки не чувствую; есть жена: она меня любит…

Райский посмотрел в сторону.

– А я люблю ее… – добавил Леонтий тихо. – Посмотри, посмотри, – говорил он, указывая на стоявшую на крыльце жену, которая пристально глядела на улицу и стояла к ним боком, – профиль, профиль: видишь, как сзади отделился этот локон, видишь этот немигающий взгляд? Смотри, смотри: линия затылка, очерк лба, падающая на шею коса! Что, не римская голова?

Он загляделся на жену, и тайное умиление медленным лучом прошло у него по лицу и застыло в задумчивых глазах. Даже румянец пробился на щеках.

Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с книгами, не подозревал, что если б пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.

«Счастливое дитя! – думал Райский, – спит и в ученом сне своем не чует, что подле него эта любимая им римская голова полна тьмы, а сердце пустоты, и что одной ей бессилен он преподать „образцы древних добродетелей“!»

Иван Александрович Гончаров.
Роман «Обрыв».
Глава VIII.

Текст 2

| Сочинение

(1)Солдаты, расположившиеся вокруг своей пушки, были заняты каждый своим делом. (2)Кто, пристроившись к сосновому ящику со снарядами, писал письмо, слюня химический карандаш и сдвинув на затылок шлем; кто сидел на лафете, пришивая к шинели крючок; кто читал маленькую артиллерийскую газету.

(3)Живя с разведчиками и наблюдая поле боя с разных сторон, Ваня привык видеть войну широко и разнообразно. (4)Он привык видеть дороги, леса, болота, мосты, ползущие танки, перебегающую пехоту, минёров, конницу, накапливающуюся в балках2.

(5)3десь, на батарее, тоже была война, но война, ограниченная маленьким кусочком земли, на котором ничего не было видно, кроме орудийного хозяйства (даже соседних пушек не было видно), ёлочек маскировки и склона холма, близко обрезанного серым осенним небом. (6)А что было там, дальше, за гребнем этого холма, Ваня уже не знал, хотя именно оттуда время от времени слышались звуки перестрелки.

(7)Ваня стоял у колеса орудия, которое было одной с ним вышины, и рассматривал бумажку, наклеенную на косой орудийный щит. (8)На этой бумажке были крупно написаны тушью какие-то номера и цифры, которые мальчик безуспешно старался прочесть и понять.

(9)Ну, Ванюша, нравится наше орудие? — услышал он за собой густой, добродушный бас.

(Ю)Мальчик обернулся и увидел наводчика1 Ковалёва.

(11)Так точно, товарищ Ковалёв, очень нравится, — быстро ответил Ваня и, вытянувшись в струнку, отдал честь.

(12)Bидно, урок капитана Енакиева не прошёл зря. (13)Теперь, обращаясь к старшему, Ваня всегда вытягивался в струнку и на вопросы отвечал бодро, с весёлой готовностью. (14)А перед наводчиком Ковалёвым он даже переусердствовал. (15)Он как взял под козырёк, так и забыл опустить руку.

— (16)Ладно, опусти руку. (17)Вольно, — сказал Ковалёв, с удовольствием оглядывая ладную фигурку маленького солдатика.

(18) Наружностью своей Ковалёв меньше всего отвечал представлению о лихом солдате, Герое Советского Союза, лучшем наводчике фронта.

(19) Прежде всего, он был немолод. (20)В представлении мальчика он был уже немолод не «дяденька», а, скорее, принадлежал к категории «дедушек». (21)До войны он был заведующим большой птицеводческой фермой. (22)На фронт он мог не идти.

(23)Но в первый же день войны он записался добровольцем.

(24)Во время Первой мировой войны он служил в артиллерии и уже тогда считался выдающимся наводчиком. (25)Вот почему и в эту войну он попросился в артиллерию наводчиком. (26)Сначала в батарее к нему относились с недоверием — уж слишком у него была добродушная, сугубо гражданская внешность. (27)Однако в первом же бою он показал себя таким знатоком своего дела, таким виртуозом, что всякое недоверие кончилось раз и навсегда.

(28)Его работа при орудии была высочайшей степенью искусства. (29)Бывают наводчики хорошие, способные. (ЗО)Бывают наводчики талантливые. (31)Бывают выдающиеся. (32)Он был наводчик гениальный. (33)И самое удивительное заключалось в том, что за четверть века, которые прошли между двумя мировыми войнами, он не только не разучился своему искусству, но как-то ещё больше в нём окреп. (34)Новая война поставила артиллерии много новых задач. (35)Она открыла в старом наводчике Ковалёве качества, которые в прежней войне не могли проявиться в полном блеске. (36)Он не имел соперника в стрельбе прямой наводкой.

(37) Вместе со своим расчётом он выкатывал пушку на открытую позицию и под градом пуль спокойно, точно и вместе с тем с необыкновенной быстротой бил картечью по немецким цепям или бронебойными снарядами — по немецким танкам.

(38) 3десь уже мало было одного искусства, как бы высоко оно ни стояло.

(39)3десь требовалось беззаветное мужество. (40)И оно было. (41)Несмотря на свою ничем не замечательную гражданскую внешность, Ковалёв был легендарно храбр.

(42)В минуту опасности он преображался. (43)В нём загорался холодный огонь ярости. (44)Он не отступал ни на шаг. (45)Он стрелял из своего орудия до последнего патрона. (46)А выстрелив последний патрон, он ложился рядом со своим орудием и продолжал стрелять из автомата. (47)Расстреляв все диски, он спокойно подтаскивал к себе ящики с ручными гранатами и, прищурившись, кидал их одну за другой, пока немцы не отступали.

(48)Среди людей часто попадаются храбрецы. (49)Но только сознательная и страстная любовь к Родине может сделать из храбреца героя. (50)Ковалёв был истинный герой.

(51) Он страстно, но очень спокойно любил Родину и ненавидел всех её врагов.

(52) А с немцами у него были особые счёты. (53)В шестнадцатом году они отравили его удушливыми газами. (54)И с тех пор Ковалёв всегда немного покашливал. (55)0 немецких вояках он говорил коротко:

— С ними у нас может быть только один разговор — беглым огнём. (56)Другого они не понимают.

(57)Трое его сыновей были в армии. (58)Один из них уже был убит. (59)Жена Ковалёва, по профессии врач, тоже была в армии. (60)Дома никого не осталось. (61)Его домом была армия.

(62)Несколько раз командование пыталось выдвинуть Ковалёва на более высокую должность. (63)Но каждый раз Ковалёв просил оставить его наводчиком и не разлучать с орудием.

— (64)Наводчик — это моё настоящее дело, — говорил Ковалёв, — с другой работой я так хорошо не справлюсь. (65)Уж вы мне поверьте. (66)За чинами я не гонюсь. (67)Тогда был наводчиком и теперь до конца войны хочу быть наводчиком.

(68)А для командира я уже не гожусь. (69)Стар. (70)Надо молодым давать дорогу. (71)Покорнейше вас прошу.

(72)В конце концов его оставили в покое. (73)Впрочем, может быть, Ковалёв был прав: каждый человек хорош на своём месте. (74)И, в конце концов, для пользы службы лучше иметь выдающегося наводчика, чем посредственного командира взвода.

(75)Всё это было Ване известно, и он с робостью и уважением смотрел на знаменитого Ковалёва.

Валентин Петрович Катаев.

Текст 3

Желтые кувшинки плавали в стоячей воде. Пахло тиной и речной сыростью. Раздевшись, Николай выстирал гимнастерку и портянки, сел на песок, обнял руками колени. Лопахин прилег рядом.

– Мрачноват ты нынче, Николай…

– А чему же радоваться? Не вижу оснований.

– Какие еще тебе основания? Живой? Живой. Ну и радуйся. Смотри, денек-то какой выдался! Солнце, речка, кувшинки вон плавают… Красота, да и только! Удивляюсь я тебе: старый ты солдат, почти год воюешь, а всяких переживаний у тебя, как у допризывника. Ты что думаешь: если дали нам духу – так это уже все? Конец света? Войне конец?

Николай досадливо поморщился, сказал:

– При чем тут конец войне? Вовсе я этого не думаю, но относиться легкомысленно к тому, что́ произошло, я не могу. А ты именно так и относишься и делаешь вид, будто ничего особенного не случилось. Для меня ясно, что произошла катастрофа. Размеров этой катастрофы мы с тобой не знаем, но кое о чем можно догадываться. Идем мы пятый день, скоро уже Дон, а потом Сталинград… Разбили наш полк вдребезги. А что с остальными? С армией? Ясное дело, что фронт наш прорван на широком участке. Немцы висят на хвосте, только вчера оторвались от них и все топаем, и, когда упремся, неизвестно. Ведь это же тоска – вот так идти и не знать ничего! А какими глазами провожают нас жители? С ума сойти можно!

Николай скрипнул зубами и отвернулся. С минуту он молчал, справляясь с охватившим его волнением, потом заговорил уже спокойнее и тише:

– Ото всего этого душа с телом расстается, а ты проповедуешь – живой, мол, ну и радуйся, солнце, кувшинки плавают… Иди ты к черту со своими кувшинками, мне на них смотреть-то тошно! Ты вроде такого дешевого бодрячка из плохой пьески, ты даже ухитрился вон в медсанбат сходить…

Лопахин с хрустом потянулся, сказал:

– Жалко, что ты со мной не пошел. Там, Коля, есть одна такая докторша третьего ранга, что посмотришь на нее – и хоть сразу в бой, чтобы немедленно тебя ранили. Не докторша, а восклицательный знак, ей-богу!

– Слушай, иди ты к черту!

– Нет, серьезно! При таких достоинствах женщина, при такой красоте, что просто ужас! Не докторша, а шестиствольный миномет, даже опаснее для нашего брата солдата, не говоря уже про командиров.

Николай молча, угрюмо смотрел на отражение белого облачка в воде, и тогда Лопахин сдержанно и зло заговорил:

– А я не вижу оснований, чтобы мне по собачьему обычаю хвост между ног зажимать, понятно тебе? Бьют нас? Значит, поделом бьют. Воюйте лучше, сукины сыны! Цепляйтесь за каждую кочку на своей земле, учитесь врага бить так, чтобы заикал он смертной икотой. А если не умеете, – не обижайтесь, что вам морду в кровь бьют и что жители на вас неласково смотрят. Чего ради они будут нас с хлебом-солью встречать? Говори спасибо, что хоть в глаза не плюют, и то хорошо. Вот ты, не бодрячок, объясни мне: почему немец сядет в какой-нибудь деревушке, и деревушка-то с чирей величиной, а выковыриваешь его оттуда с великим трудом, а мы иной раз города почти без боя сдаем, мелкой рысью уходим? Брать-то их нам же придется или дядя за нас возьмет? А происходит это потому, что воевать мы с тобой, мистер, как следует еще не научились и злости настоящей в нас маловато. А вот когда научимся да когда в бой будем идти так, чтобы от ярости пена на губах кипела, – тогда и повернется немец задом на восток, понятно? Я, например, уже дошел до такого градуса злости, что плюнь на меня – шипеть слюна будет, потому и бодрый я, потому и хвост держу трубой, что злой ужасно! А ты и хвост поджал, и слезой облился: «Ах, полк наш разбили! Ах, армию разбили! Ах, прорвались немцы!» Прах его возьми, этого проклятого немца! Прорваться он прорвался, но кто его отсюда выводить будет, когда мы соберемся с силами и ударим? Если уж сейчас отступаем и бьем – то при наступлении вдесятеро больнее бить будем! Худо ли, хорошо ли, но мы отступаем, а им и отступать не придется: не на чем будет! Как только повернутся задом на восток – ноги сучьим детям повыдергиваем из того места, откуда они растут, чтобы больше по нашей земле не ходили. Я так думаю, а тебе вот что скажу: при мне ты, пожалуйста, не плачь, все равно слез твоих утирать не буду, у меня руки за войну стали жесткие – не ровен час, еще поцарапаю тебя…

– Я в утешениях не нуждаюсь, дурень, ты красноречия не трать понапрасну, а лучше скажи, когда же, по-твоему, мы научимся воевать? Когда в Сибири будем? – сказал Николай.

– В Си-би-ри? – протяжно переспросил Лопахин, часто моргая светлыми глазами. – Нет, дорогой мистер, в эту школу далеко нам ходить учиться. Вот тут научимся, вот в этих самых степях, понятно? А Сибирь давай временно вычеркнем из географии. Вчера мне Сашка – мой второй номер – говорит: «Дойдем до Урала, а там в горах мы с немцем скоро управимся». А я ему говорю: «Если ты, земляная жаба, еще раз мне про Урал скажешь – бронебойного патрона не пожалею, сыму сейчас свой мушкет и прямой наводкой глупую твою башню так и собью с плеч!» Он назад: говорит, пошутил. Отвечаю ему, что и я, мол, пошутил, разве по таким дуракам бронебойными патронами стреляют, да еще из хорошего противотанкового ружья? Ну, на том приятный разговор и покончили.

Михаил Александрович Шолохов.

Текст 4

| Сочинение

«Зачем я от времени зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня»[2]. Мне часто вспоминаются эти гордые слова Базарова. Вот были люди! Как они верили в себя! А я, кажется, настоящим образом в одно только и верю — это именно в неодолимую силу времени. «Зачем я от времени зависеть буду!» Зачем? Оно не отвечает; оно незаметно захватывает тебя и ведет, куда хочет; хорошо, если твой путь лежит туда же, а если нет? Сознавай тогда, что ты идешь не по своей воле, протестуй всем своим существом, — оно все-таки делает по-своему. Я в таком положении и находился. Время тяжелое, глухое и сумрачное со всех сторон охватывало меня, и я со страхом видел, что оно посягает на самое для меня дорогое, посягает на мое миросозерцание, на всю мою душевную жизнь… Гартман[3] говорит, что убеждения наши — плод «бессознательного», а умом мы к ним лишь подыскиваем более или менее подходящие основания; я чувствовал, что там где-то, в этом неуловимом «бессознательном», шла тайная, предательская, неведомая мне работа и что в один прекрасный день я вдруг окажусь во власти этого «бессознательного». Мысль эта наполняла меня ужасом: я слишком ясно видел, что правда, жизнь — все в моем миросозерцании, что если я его потеряю, я потеряю все.

То, что происходило кругом, лишь укрепляло меня в убеждении, что страх мой не напрасен, что сила времени — сила страшная и не по плечу человеку. Каким чудом могло случиться, что в такой короткий срок все так изменилось? Самые светлые имена вдруг потускнели, слова самые великие стали пошлыми и смешными; на смену вчерашнему поколению явилось новое, и не верилось: неужели эти — всего только младшие братья, вчерашних. В литературе медленно, но непрерывно шло общее заворачивание фронта, и шло вовсе не во имя каких-либо новых начал, — о нет! Дело было очень ясно: это было лишь ренегатство — ренегатство общее, массовое и, что всего ужаснее, бессознательное. Литература тщательно оплевывала в прошлом все светлое и сильное, но оплевывала наивно, сама того не замечая, воображая, что поддерживает какие-то «заветы»; прежнее чистое знамя в ее руках давно уже обратилось в грязную тряпку, а она с гордостью несла эту опозоренную ею святыню и звала к ней читателя; с мертвым сердцем, без огня и без веры, говорила она что-то, чему никто не верил… Я с пристальным вниманием следил за всеми этими переменами; обидно становилось за человека, так покорно и бессознательно идущего туда, куда его гонит время. Но при этом я не мог не видеть и всей чудовищной уродливости моего собственного положения: отчаянно стараясь стать выше времени (как будто это возможно!), недоверчиво встречая всякое новое веяние, я обрекал себя на мертвую неподвижность; мне грозила опасность обратиться в совершенно «обессмысленную щепку» когда-то «победоносного корабля»[4]. Путаясь все больше в этом безвыходном противоречии, заглушая в душе горькое презрение к себе, я пришел, наконец, к результату, о котором говорил: уничтожиться, уничтожиться совершенно — единственное для меня спасение.

Я не бичую себя, потому что тогда непременно начнешь лгать и преувеличивать; но в этом-то нужно сознаться, — что такое настроение мало способствует уважению к себе. Заглянешь в душу, — так там холодно и темно, так гадко-жалок этот бессильный страх перед окружающим! И кажется тебе, что никто никогда не переживал ничего подобного, что ты — какой-то странный урод, выброшенный на свет теперешним странным, неопределенным временем… Тяжело жить так. Меня спасала только работа; а работы мне, как земскому врачу, было много, особенно в последний год, — работы тяжелой и ответственной. Этого мне и нужно было; всем существом отдаться делу, наркотизироваться им, совершенно забыть себя — вот была моя цель.

Викентий Викентьевич Вересаев.

Текст 5

| Сочинение

(1)И вот опять родные места встретили меня сдержанным шёпотом ольшаника. (2)Вдали показались ветхие крыши старой моей деревни, вот и дом с потрескавшимися углами. (3)По этим углам залезал я когда-то под крышу, неутомимый в своём стремлении к высоте, и смотрел на синие зубчатые леса, прятал в щелях витых кряжей нехитрые мальчишеские богатства.

(4)Из этой сосновой крепости, из этих удивительных ворот уходил я когда-то в большой и грозный мир, наивно поклявшись никогда не возвращаться, но чем дальше и быстрей уходил, тем яростней тянуло меня обратно.

(5)Старый дом наш заколочен. (6)Я ставлю поклажу на крыльцо соседки и ступаю в солнечное поле, размышляя о прошлом. (7)Детство вписалось в мою жизнь далёким нервным маревом, раскрасило будущее яркими мечтательными мазками. (8)В тот день, когда я уходил из дому, так же, как и сегодня, вызванивали полевые кузнечики, так же лениво парил надо мной ястреб, и только сердце было молодым и не верящим в обратную дорогу.

(9)И вот опять уводит меня в лесную чащобу узкая тропинка, и снова слушаю я шум летнего леса. (10)Снова торжественно и мудро шумит надо мной старинный хвойный бор, и нет ему до меня никакого дела. (11)И над бором висит в синеве солнце. (12)Оно щедро, стремительно и бесшумно сыплет в лохматую прохладу мхов свои золотые брызги, а над мхами, словно сморённые за пряжей старухи, дремлют смолистые ели. (13)Они глухо шепчут порой, как будто возмущаясь щедростью солнца, а может быть, собственным долголетием. (14)Под елями древний запах папоротника. (15)Я иду чёрной лошадиной тропой, на лицо липнут невидимые нити паутины, с детским беззащитным писком вьются передо мной комары, хотя кусают они совсем не по-детски. (16)Мой взгляд останавливается на красных, в белых крапинках, шапках мухоморов. (17)Потом вижу, как дятел, опершись на растопыренный хвост, колотит своим неутомимым носом сухую древесину. (18)В лицо мне хлещут ветки крушины, и вот уже я на сухом месте, и нога едет на скользких иглах. (19)Загудел в соснах ветер, и сосны отозвались беззащитным ропотом. (20)Мне кажется, что в их кронах вздыхает огромный богатырь-тугодум, который с наивностью младенца копит свою мощь не себе, а другим. (21)Под это добродушное дыхание, словно из древних веков, нечёткой белопарусной армадой выплывают облачные фрегаты.

(22)Мне кажется, что я слышу, как растёт на полях трава, я ощущаю каждую травинку, с маху сдёргиваю сапоги и босиком выбегаю на рыжий песчаный берег, снова стою над рекой и бросаю лесные шишки в синюю тугую воду, в эту прохладную русалочью постель, и смотрю, как расходятся и умирают водяные круги.

(23)Я сажусь у тёплого стога возле берёз, и мне чудится в их шелесте укор вечных свидетельниц человеческого горя и радости. (24)Веками роднились с нами эти деревья, дарили нашим предкам скрипучие лапти и жаркую, бездымную лучину, растили пахучие веники, розги, полозья, копили певучесть для пастушьих рожков.

(25)Я выхожу на зелёный откос и гляжу туда, где ещё совсем недавно было так много деревень, а теперь белеют одни берёзы. (26)Нет, в здешних местах пожары не часты, и лет пятьсот уже не было нашествий. (27)Может быть, так оно и надо? (28)Исчезают деревни, а взамен рождаются весёлые шумные города. (29)Я обнимаю родную землю, слышу теплоту родимой травы, и надо мной качаются купальницы с лютиками.

(30)Шумят невдалеке сосны, шелестят берёзы. (31)Тихая моя родина, ты всё так же не даёшь мне стареть и врачуешь душу своей зелёной тишиной.

По В.И. Белову*

Текст 6

До чего же красива река Лобань! Просто как девочка-подросток играет и поёт на перекатах. А то шлёпает босиком по зелени травы, по желтизне песка, то по серебру лопухов мать-и-мачехи, а то прячется среди тёмных елей. Или притворится испуганной и жмётся к высокому обрыву. Но вот перестаёт играть и заботливо поит корни могучего соснового бора.

Давно сел и сижу на берегу, на брёвнышке. Тихо сижу, греюсь предвечерним теплом. Наверное, и птицы, и рыбы думают обо мне, что это какая-то коряга, а коряги они не боятся. Старые деревья, упавшие в реку, мешают ей течь плавно, зато в их ветвях такое музыкальное журчание, такой тихий плавный звон, что прямо чуть не засыпаю. Слышу – к звону воды добавляется звоночек, звяканье колокольчика. А это, оказывается, подошла сзади корова и щиплет траву.

Корова входит в воду и долго пьёт. Потом поднимает голову и стоит неподвижно и смотрит на тот берег. Колокольчик её умолкает. Конечно, он надоел ей за день, ей лучше послушать говор реки.

Из леса с того берега выходит к воде лосиха. Я замираю от счастья. Лосиха смотрит по сторонам, смотрит на наш беpeг, оглядывается. И к ней выбегает лосёнок. Я перестаю дышать. Лосёнок лезет к маминому молочку, но лосиха отталкивает его. Лосёнок забегает с другого бока. Лосиха бедром и мордой подталкивает его к воде. Она после маминого молочка не очень ему нравится, он фыркает. Всё-таки он немного пьёт и замечает корову. А корову, видно, кусает слепень, она встряхивает головой, колокольчик на шее брякает, лосёнок пугается. А лосиха спокойно вытаскивает завязшие в иле ноги и уходит в кусты.
Начинается закат. Такая облитая светом чистая зелень, такое режущее глаза сверкание воды, такой тихий, холодеющий ветерок.

Ну и где же такая река Лобань? А вот возьму и не скажу. Она не выдумана, она есть. Я в ней купался. Я жил на её берегах.

Ладно, для тех, кто не сделает ей ничего плохого, скажу. Только путь к Лобани очень длинный, и надо много сапогов сносить, пока дойдёшь. Хотя можно и босиком.

Надо идти вверх и вверх по Волге – матери русских рек, потом будут её дочки: сильная суровая Кама и ласковая Вятка, а в Вятку впадает похожая на Иордан река Кильмезь, а уже в Кильмезь – Лобань.

Вы поднимаетесь по ней, идёте по золотым пескам, по серебристым лопухам мать-и-мачехи, через сосновые боры, через хвойные леса, вы слышите ветер в листьях берёз и осин и вот выходите к тому брёвнышку, на котором я сидел, и садитесь на него. Вот и всё. Идти больше никуда не надо и незачем. Надо сидеть и ждать. И с той, близкой, стороны выйдет к воде лосиха с лосятами. А на этом берегу будет пастись корова с колокольчиком на шее.

И редкие птицы будут лететь по середине Лобани и будут забывать о своих делах, засмотревшись в её зеркало. Ревнивые рыбы будут тревожить водную гладь, подпрыгивать, завидовать птицам и шлепаться обратно в чистую воду.

Все боли, все обиды и скорби, все мысли о плохом исчезнут навсегда в такие минуты. Только воздух и небо, только облака и солнышко, только вода в берегах, только Родина во все стороны света, только счастье, что она такая красивая, спокойная, добрая.

И вот такая течёт по ней река Лобань.

Владимир Крупин.
РЕКА ЛОБАНЬ.

Текст 7

| Сочинение

(1)Порой мне с удивительной ясностью вспоминаются вечера моего раннего детства. (2)Наша большая даже по тем временам семья — двое детей, мама, бабушка, тетя, ее дочь и кто-то еще — жила на паёк отца и на его более чем скромную командирскую зарплату в тесном домике на Покровской горе, где ни у кого не было своей комнаты и никто, кроме меня, не спал в одиночестве. (3)При домишке был огород, которым занимались все, потому что речь шла о хлебе насущном. (4)И я знаю, как горят ладони, обожжённые свежевыполотой травой, с того трепетного возраста, которому уступают места в метро даже мужчины.

(5)Так вот, о вечерах. (6)Осенних или зимних, с бесконечными сумерками и желтым кругом керосиновой лампы. (7)Отец сапожничает, столярничает или слесарничает, восстанавливая и латая. (8)Мать и тетка тоже латают, штопают или перешивают. (9)Бабушка, как правило, тихо поскрипывает ручной мельницей, размалывая льняной или конопляный жмых, который добавляют в кулеш, оладьи или лепёшки, потому что хлеба не хватает. (10)Сёстры — Галя и Оля — попеременно читают вслух. (11)А я играю тут же, стараясь не шуметь. (12)Это обычный вечерний отдых. (13)И никто из нас и не подозревает, что можно развалиться в кресле, вытянув ноги, и, ничем не утруждая ни единую клеточку собственного мозга, часами глядеть в полированный ящик на чужую жизнь, будто в замочную скважину. (14)Для всех нас искусство — не только в процессе производства, но и в процессе потребления — серьёзный, исстари особо уважаемый труд. (15)И мы ещё не представляем, что литературу можно воспринимать глазея, зевая, закусывая, выпивая, болтая с соседкой. (16)Мы ещё с благоговением воспринимаем СЛОВО. (17)Для нас еще не существует понятия «отдых» в смысле абсолютного безделья. (18)И человек, который не трудится, заведомо воспринимается с отрицательным знаком, если он здоров и психически полноценен.

(19)В «Толковом словаре» Даля нет существительного «отдых», есть лишь глагол «отдыхать». (20)И это понятно: для народа, тяжким трудом взыскующего хлеб свой, отдых был чем-то промежуточным, сугубо второстепенным и несущественным. (21)Отдых для русского человека — равно крестьянина или интеллигента — всегда выражался в смене деятельности в полном соответствии с научным его пониманием.

(22)Я вырос в семье, где господствовал рациональный аскетизм: посуда — это то, из чего едят и пьют, мебель — на чем сидят или спят, одежда — для тепла, а дом — чтобы в нём жить, и ни для чего более. (23)Любимым присловьем моего отца было: «Не то важно, из чего пьёшь, а то — с кем пьёшь». (24)Из этого вовсе не следует, что отец «закладывал за воротник»: он не чурался рюмочки, но до войны — только по праздникам, а после оной — ещё и по воскресеньям. (25)Он был беспредельно жизнелюбив и столь же беспредельно гостеприимен, но глагол «пить» подразумевал для него существительное «чай». (26)Хорошо, если с мамиными пирогами, но пироги случались не часто.

(27)Принцип рационального аскетизма предполагает наличие необходимого и отсутствие того, без чего спокойно можно обойтись. (28)Правда, одно «излишество» у нас все же было: книги. (29)Отца часто переводили с места на место, и мы привыкли собираться. (30)Все переезды, как правило, совершались внезапно, громом среди ясного неба. (31)Отец приходил со службы, как обычно, и не с порога, не вдруг, а, сняв сапоги, ремни и оружие, умывшись и сев за стол, припоминал, точно мимоходом: «Да, меня переводят. (32)Выезжаем послезавтра».

(33)И начинались сборы, лишённые лихорадочной суматохи, потому что каждый знал, что делать. (34)Мне, например, полагалось укладывать книги. (35)Возникла эта особая ответственность, когда я был ростом с ящик, но и тогда никто не проверял моей работы: родители старомодно считали, что недоверие унижает человеческую личность.

(36)Это-то я теперь понял, что они так считали, а тогда, кряхтя и сопя — фолианты встречались! — осторожно снимал книги с полок, волок их к ящикам и старательно укладывал ряд за рядом. (37)И дело даже не в том, что мне доверяли упаковывать единственную ценность не только нашей семьи, но и вообще всего человечества, как я тогда сообразил, — дело в том, что я физически, до пота и ломоты в неокрепших мускулах ощущал эту великую ценность. (38)Я по детскому, первому, а следовательно, и самому прочному опыту узнал, сколь весом человеческий труд, завещанный людям на века. (39)И, становясь перед книгами на колени — иначе ведь не упакуешь, — я ещё бессознательно, еще не понимая, но уже чувствуя, становился на колени перед светлыми гениями всех времен и народов.

(40)…Кажется, я так и остался стоять на коленях перед Литературой.

Васильев Борис Львович.

Текст 8

Одно мгновение живет этот блаженный шарик… Всего один краткий миг – и конец… Радостный миг! Светлое мгновение! Но его надо создать и уловить, чтобы насладиться как следует; иначе все исчезнет безвозвратно… О легкий символ земной жизни и человеческого счастья!..

Легкими стопами, тихими движениями, сдерживая дыхание надо приступать к этому делу: заботливо выбрать соломинку, непомятую, девственную, без внутренней трещины; осторожно, чтобы не раздавить ее, надо надрезать один конец и отвернуть ее стенки… И потом бережно окунуть ее в мыльную муть, чтобы она вволю напилась и насытилась… Лучше не торопиться. Главное – не волноваться и не раздражаться. Все забыть, погасить все мысли и заботы. Отпустить все напряженные мускулы. И предаться легкому, душевному равновесию; ведь это игра… И захотеть играющей красоты, заранее примирившись с тем, что она будет мгновенная и быстро исчезнет…

Теперь можно бережно извлечь соломинку, отнюдь не стряхивая ее и доверяя ей, как верному помощнику, затем набрать побольше воздуха, полную грудь… и тихо-тихо, чуть заметным скупым дуновением дать легчайший толчок рождению красоты…

Вот он появился, желанный шарик, стал наполняться и расти…

Не прерывать дыхания! Бережно длить игру. Ласково беречь рожденное создание. Чутким выдохом растить его объем. Пусть покачивается чуть заметным ритмом на конце соломинки, пусть наполняется и растет…

Вот так! Разве не красиво? Законченная форма. Веселые цвета. Все богаче и разнообразнее оттенки красок. И внутри играющее круговое движение. Шар все растет, все быстрее внутреннее кружение, все сильнее размах качания. Целый мир красоты, законченный и прозрачный…

А теперь создание завершилось. Оно желает отделиться, стать самостоятельным и начать радостный и дерзновенный полет через пространства… Надо остановить дыхание и отвести соломинку от губ. Окрестный воздух должен замереть! Ни резких жестов, ни вздоха, ни слова! Бережным движением надо скользнуть соломинкой в сторону и отпустить воздушный шар на волю…

О дерзновенно-легкий полет навстречу судьбе… О миг беззаботного веселья…

И вдруг – все погибло! И веселое создание разлетелось брызгами во все стороны…

Ничего! Мы начнем сначала…

«Что за ребячество?.. Какой смысл в этой детской забаве?..»

Да, это, конечно, «детская забава…» И все же – не только «детская» и не просто «забава». Признаюсь: я с удовольствием предаюсь этой игре и многому научился при этом…

«Помилуйте, да чему же можно научиться у мыльного пузыря?»

* * *

Всякая красота, даже самомалейшая, даже самая бесцельная, так же, как и всякий радостный миг жизни, имеют большую непреходящую ценность. Они смывают душевные огорчения, они несут нам легкое дыхание жизни (даже и тогда, когда учат нас бережно выпускать воздух) и дают нам немножко счастья… И мы можем быть уверены: ни один легкий, счастливый миг не пропал даром в человеческой жизни, а следовательно, и в мировой истории… Совсем не надо ждать, чтобы легкая красота или этот счастливый миг сами явились и доложили нам о себе… Надо звать их, создавать, спешить им навстречу… И для этого годится всякая невинно-наивная игра, состоящая хотя бы из соломинки и мыла… Так много легкого и красивого таится в игре и родится из игры. И недаром дыхание игры живет в искусстве, во всяком искусстве, даже в самом серьезном и трудном…Не отнимайте у взрослого человека игру: пусть играет и наслаждается. В игре он отдыхает, делается радостнее, ласковее, добрее, становится как дитя. А свободная, невинная целесообразность – бескорыстная и самозабвенная – может исцелить его душу.

Но мгновение красоты посещает нас редко и гостит коротко. Оно исчезает так же легко, как мыльный шарик. Надо ловить его и предаваться ему, чтобы насладиться. Обычно оно не повинуется человеческому произволению, и насильственно вызвать его нельзя. Легкой поступью приходит к нам красота, часто неожиданно, ненароком, по собственному почину. Придет, осчастливит и исчезнет, повинуясь своим таинственным законам. И к законам этим надо прислушиваться, к ним можно приспособиться, в их живой поток надо войти, повинуясь им, но не требуя от них повиновения…

Вот почему нам надо научиться внимать: с затаенным дыханием внимать природе вещей, чтобы вступить в ее жизненный поток и приобщиться к счастью природы и красоте мира. И потому всякий, кто хочет живой природы, легкого искусства, радостной игры, должен освободить себя внутренне, погасить в себе всякое напряжение, отдаться им с детской непосредственностью и блюсти легкое душевное равновесие, наслаждаясь красотой и радостью живого предмета.

Наши преднамеренные, произвольные хотения имеют строгий предел. Они должны смолкнуть и отступить. И творческая воля человека должна научиться повиновению: послушание природеесть путь к радости и красоте. Мы не выше ее; она мудрее нас. Она сильнее нас, ибо мы сами – природа, и она владеет нами. Ее нельзя предписывать; ее живой поток не следует прерывать; и тот, кто дует против ветра или вперебой его полету, не будет иметь успеха. Порыв не терпит перерыва; а прерванный порыв – уже не порыв, а бессилие.

Но прежде, чем предаться этому играющему порыву и приступить к созданию новой красоты, надо возыметь довериек себе самому; надо погасить всякие отговорки и побочные соображения, надо отдаться непосредственно, не наблюдать за собой, не прерывать себя, не умничать, не обессиливать себя разными «намерениями» и «претензиями»… Надо забыть свои личные цели и свои субъективные задания, ибо всякая игра имеет свою предметную цель и свое собственное задание. Этой цели мы и должны отдаться, чем наивнее, чем непосредственнее, чем цельнее, тем лучше.

А когда он настанет, этот радостный миг жизни, надо его беречь, ограждать, любить – все забыть и жить им одним, как замкнутым, кратковременным, но прелестным мирозданьицем…

Тогда нам остается только благодарно наслаждаться и в наслаждении красотой находить исцеление.

А если однажды настанет нежеланный миг и наша радость разлетится «легкими брызгами», тогда не надо роптать, сокрушаться или, Боже избави, отчаиваться. Тогда скажем угасшему мигу ласковое и благодарное «прости» и весело и спокойно начнем сначала…

Вот чему я научился у мыльного пузыря.

И если кто-нибудь подумает, что самый мой рассказ не больше, чем мыльный пузырь, то пусть он попробует научиться у моего рассказа той мудрости, которую мне принесло это легкое, краткожизненное, но прелестное создание… Может быть, ему это удастся…

Иван Александрович Ильин.
Мыльный пузырь.

Текст 9

(1)Что такое творчество? (2)Что такое творческий человек? (3)А это вопрос человеческой судьбы. (4)Самый распространённый ответ: творчество — это рождение чудесной новизны, появление новых великих художественных и материальных ценностей, которые украшают мир.

(5)Именно так отвечают и многие философы, и большинство «обыкновенных» людей, нефилософов, задумывающихся над собственной жизнью, над тем, что они могут дать миру.

(6)А между тем в этом ответе есть глубочайшее заблуждение. (7)Оно станет понятным, если вообразить трёхмиллиардное человечество разделённым на две неравные части. (8)Небольшую — избранных людей, одарённых божьей искрой, обладающих яркими талантами, которые действительно украшают мир, радуют нас книгами, симфониями, научными открытиями. (9)И большую часть, состоящую из «обыкновенных», «рядовых» людей, которым будто бы и не дано рождать ту самую чудесную новизну, что сопряжена в нашем сознании с самим пониманием творчества.

(10)Мои раздумья о том, что такое творчество, творческий человек, начались несколько лет назад с того, что я получил письмо от молодой женщины, чертёжницы. (11)Вот оно.

(12)Волнуют меня эти слова: творчество, творческий человек, радость творчества. (13)Я чаете задумываюсь: к кому же они относятся? (14)Ну, разумеется, в первую очередь к поэтам, композиторам, учёным, то есть к людям талантливым. (15)А что если я, бесталанная, самая обыкновенная, умею лишь наслаждаться литературой и искусством, а сама не умею ничего? (16)Но ведь и я часто испытываю большую радость. (17)И не только от книг или событий. (18)Вот сижу в чертёжной, подниму голову, увижу за окном краснеющие клёны — и будто получила подарок. (19)Потом старательно черчу фундамент, и радость постепенно утихает. (20)Однажды подумала: ну, хоть бы ватман из белого стал голубым или оранжевым в ту минуту, когда я дуюсь, ну, хоть бы что-нибудь в мире изменилось». (21)Наивное письмо? (22)Конечно. (23)Его можно назвать наивным. (24)Потому что оно полудетской отвагой неведения вторгается в один из самых сложных «философских миров»: человек — творчество — жизнь. (25)Но это же письмо можно назвать и мудрым, ибо в нём начинает пульсировать то широкое понимание творчества, его разнообразных сфер, которое, по-моему, сегодня особенно актуально. (26)Слова «творческая личность», по существу, тавтология. (27)Если личность — то непременно творческая! (28)Творчество возможно и в самой скромной, самой будничной форме. (29)Это может быть слово, это может быть улыбка, которая несёт кому-то радость.

(30)Я думаю, что и домашняя хозяйка, которая сообщила дому какой-то обаятельный уклад, тоже творец. (31)И водитель автобуса, который, видя, что в машине много старых людей, ведёт особенно бережно, — творец. (32)И учитель, который входит в класс с такой глубокой готовностью передать лучшие сокровища души детям, что они это ощущают как бы растворённым воздухе, — творец, несомненно! (33)Людей бездарных — без дара — не бывает.

(34)— Не бывает?! — сердито воскликнул один остро мыслящий социолог, которому я изложил эти соображения. (35)— Что ж, если исходить из того, что личностью является каждый человек, вывод ваш, несмотря на известное прекраснодушие, логичен. (36)Но, думается, люди, в разные века их именовали по-разному, которых личностями не назовёшь. (37)Данте называл их ничтожными. (38)Это те, кто «не знает ни славы, ни позора смертных дел». (39)Они не личности, потому что отреклись в малодушии от деятельности. (40)Они не делают зла, но их не хватает на то, чтобы делать добро. (41)Личность рождается одновременно с деятельностью (42)Во имя добра. (43)Или, увы, во имя зла. (44)Бывают личности со знаком плюс, бывают, личности со знаком минус. (45)Но там, где есть плюс и минус, есть и переходная точка — ноль (46)По сегодняшней терминологии — обыватель.

(47)— Мне кажется, — возразил я ему, — что, несмотря на логическую стройность схемы с плюсом, минусом и нолём, она, как и любая схема, неадекватна многообразию жизни и сложности человека. (48)Кто может поручиться, что в новых обстоятельствах, в иной ситуации «ничтожный» не обнаружит того самого плюса или минуса, о которых сейчас шла речь?

(49)Человек ведь не неизменная, раз и навсегда твёрдо установленная величина (плюс два, или минус три), он меняется в зависимости от окружения, обстоятельств, условий жизни.(50)И не столь уж часто он до конца жизни остаётся нолём, даже если в какой-то из моментов её и вступает как ноль. (51)И вот чтобы ноль стал не минусом, а плюсом, лучше видеть в нём личность. (52)И это отнюдь не означает прекраснодушного отношения к жизни, не влечёт за собой отрицания её конфликтов и противоречий.

Евгений Михайлович Богат.

Текст 10

Я хочу рассказать о бестужевках.

Во второй половине XIX века в Петербурге были созданы постоянные Высшие женские курсы, по существу, женский университет, первым директором их стал известный в то время историк — академик К. Н. Бестужев-Рюмин, племянник казненного декабриста. Он совершенно бескорыстно в течение ряда лет организовывал курсы, а потом руководил ими, поэтому и стали их называть в его честь Бестужевскими. А русских девушек, желавших получить высшее образование, слушательниц этих курсов, называли бестужевками.

Лучшие люди России — талантливые ученые, писатели, артисты — старались помочь женскому университету при его рождении и в последующие десятилетия деньгами или непосредственным участием в его деятельности.

В пользу курсов устраивались книжные базары, лотереи, концерты. Выступали на концертах Стрепетова, Савина, Комиссаржевская, Шаляпин, Собинов, Варламов… Семьдесят тысяч томов библиотеки Бестужевского университета составили книги по истории, философии, естественным наукам, подаренные учеными и общественными деятелями. Передовая, мыслящая Россия второй половины XIX — начала XX столетия вкладывала в женский университет лучшее, что у нее было. Менделеев, Бекетов, Сеченов читали, часто бесплатно, лекции; вдовы ученых — химиков и физиков — отдавали бестужевкам не только библиотеки мужей, но и ценнейшее оборудование их лабораторий…

Чем объясняется эта беспримерная забота? В мире ни один университет не рождался при столь многообразном и самоотверженном участии общественности и при полном безразличии, более того, неприязненном отношении государства.

В сущности, на этот вопрос я ответил, не успев его поставить. Рождение Бестужевских курсов было весьма нежелательно для самодержавия: во-первых, потому, что учились на них женщины, в которых царизм не хотел и боялся видеть мыслящую силу; во-вторых, потому, что поступали туда юные женщины из весьма непривилегированных — купеческих, мещанских и даже рабочих — семей. И выходили они оттуда людьми, жаждавшими разумной, красивой жизни.

Бестужевки участвовали в народовольческих организациях и первых марксистских кружках, в «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса», в студенческих волнениях, в революции 1905 года; бестужевками были Надежда Константиновна Крупская и Анна Ильинична Ульянова; бестужевок кидали в тюрьмы, ссылали в Сибирь, казнили, но ничто не могло устрашить первый русский женский университет. В бестужевках раскрывалось лучшее, что жило веками, не находя достойного выхода в душе русской женщины: постоянство чувства, самоотверженность, сила духа и, конечно, сострадание, бесконечная нежность к тому, кто испытывает боль, — к ребенку, к родине.

Бестужевские курсы существовали до 1918 года, когда женщины получили возможность учиться в обычных университетах наравне с мужчинами.

Облик бестужевки известен был всей России: скромно, даже аскетически одетая девушка с открытым, смелым лицом — такой изобразил ее художник Н. Ярошенко на известном портрете «Курсистка».

Само имя это — «бестужевка» — вызывало в моем сознании что-то юное и женственное, бесконечно женственное и бесконечно юное; что-то вольное, непокорное, как ветер, как девичьи темные (почему темные, не понимаю сам) волосы, развеваемые сильным ветром; что-то красивое, легко, изящно и уверенно идущее по земле и что-то сопряженное с музыкой, живописью. И с баррикадами.

Однажды летом в мой кабинет в редакции вошла старуха, седая, крупная, с большими мужскими кистями рук, села, отдышалась после жары и ходьбы, подняла лицо, растрескавшееся, как краски на старом портрете, и бурно начала:

— Добрый день. Я — бестужевка. — И назвала себя: — Амалия Эттингер.

То, что эта старая-старая, не менее восьмидесяти по виду, женщина назвала себя по имени (Амалия!), без отчества, по имени и фамилии, как называют себя совсем юные женщины, стесняющиеся излишней официальности, удивило меня даже больше, чем это абсолютно неожиданное «бестужевка», начисто не вяжущееся ни с героиней Ярошенко, ни с моим внутренним видением бестужевки.

Почему-то мне казалось, что она — бестужевка — останется навсегда юной, возможно, потому, что перед моим сознанием стоял некий собирательный образ бестужевки вообще.

Я и жен декабристов, ушедших за ними в Сибирь, в каторгу, не мог никогда вообразить старыми (хотя известно, что некоторые из них дожили до старости), наивно объясняя себе это тем, что на известных мне портретах они изображены молодыми. Я и юных героинь Тургенева при всем старании фантазии не мог увидеть старухами, объясняя это силой таланта писателя, очарованного их женственностью. Я не мог вообразить старой Жанну д’Арк, видимо, казалось мне, потому, что ее сожгли восемнадцатилетней.

Но нет, дело не в собирательном образе, не в мощи писательского мастерства Тургенева. Это я понял потом, тогда, когда назвавшая себя бестужевкой старая-старая женщина, которая передо мной сидела в тот яркий летний день, уже умерла. Она умерла, разговаривая по телефону с подругой — тоже бестужевкой, тоже восьмидесятилетней; они обсуждали, как лучше, разумнее сократить том воспоминаний бестужевок. Издательство потребовало уменьшить объем с двадцати до пятнадцати листов, и надо было чем-то пожертвовать, а жертвовать не хотелось ничем. «Думай, Амалия, думай», — говорила ее собеседница. Когда Амалия думала, она посреди разговора умолкала, уходила в себя. «Думай, Амалия, думай», — одобряла подруга ее молчание. Амалия молчала, потому что умерла с телефонной трубкой в руке, с полураскрытым в разговоре ртом — остановилось сердце.

…Она подняла тяжелое, изрытое старостью, как оспой, лицо и объяснила:

— Мы, бестужевки, вас читали, и я уполномочена… — Она помолчала, подумала, как лучше, чтобы получилось и непринужденно, и торжественно, выразить мысль: — Уполномочена нашим советом устроительниц традиционных вечеров бестужевок позвать вас на очередной вечер воспоминаний, который имеет быть в Доме культуры… — Она назвала Дом культуры и, окончательно утратив официальность, широко, добродушно улыбнулась: — Будет чаепитие.

Я поблагодарил, обещал быть.

— Но учтите, — нахмурилась она театрально, — общая сумма возраста собравшихся дам составит три тысячи лет! — и естественнейше рассмеялась. — Три тысячи лет, — повторила она весело, уходя в московское июльское пекло.

«Три тысячи лет», — думал я через несколько дней, по дороге к ним на вечер. Меня это, положа руку на сердце, тревожило. Что испытаю в обществе этих старух? Один телесно одряхлевший человек может быть душевно молод и обаятелен, но тридцать, сорок?!

Я часто бывал в больницах и в разного рода пансионатах и домах, где лечатся, живут, угасают старые люди, и сердце при одном воспоминании о скорбной жизни в тех стенах печалилось и болело. Конечно, на вечере бестужевок не будет больничного духа, больничного страха перед небытием, успокаивал я себя, но три тысячи лет!

За три тысячи лет менялись очертания океанов, рождались и умирали пустыни, вымирали целые виды животных. Это возраст европейской цивилизации.

Если соединить, составить жизни сегодняшних бестужевок, устремится сквозь столетия дорога, у начала которой вырисовывается в утреннем тумане лицо Нефертити. Мысль о том, что лишь тридцать или сорок человеческих жизней, умещающихся — подумать! — за большим столом традиционного чаепития, отделяет меня от эпохи, когда странствовал Одиссей, казалась мне совершенно фантастической.

Современный человек ощущает с особой остротой бег минут, часов, дней, быстролетность человеческой жизни, изменчивость мира. Даже начало нашего века с его синематографом, аэропланом, «незнакомками» кажется сквозь водопад лет размытым, странным, неправдоподобным. А это их, последних бестужевок, молодость. Мне нелегко вообразить, что это было в нашем веке. А это было в их жизни. Что это — человеческая жизнь? «Быстры, как волны, дни нашей жизни», — пели студенты в начале XX века. Сегодняшний человек никогда не сопоставил бы — даже в песне — ритм жизни с волнами, ибо волны совсем не быстры: их бег замедленно величав. И мы сегодня с особым наслаждением отдыхаем у моря именно потому, что «дни нашей жизни» быстрее волн. Не потому ли море, которое некогда волновало, сейчас успокаивает? Мы возвращаемся к ритму космоса.

Но дни и нашей жизни можно сопоставить с волнами, потому что на детский вопрос: «Куда уходят дни?» — мы можем ответить: «Они возвращаются — они возвращаются в море, в котором до сих пор странствует, испытывая сердце и ум, Одиссей, и поднимает бесстрашные паруса каравелла Колумба, и загорается маяк у берега, на который ступит для битвы Байрон, и открывает новую красоту Гоген…» Они возвращаются в это море. Никогда еще чувство общности волны с морем — человеческой жизни с человеческой историей — не было полнее, чем сейчас. Никогда! Несмотря на быстролетность минут и дней и ошеломляющую изменчивость мира. А может быть, именно из-за изменчивости и быстролетности.

Я вошел в зал с накрытыми для чаепития столами, когда оно уже началось. Я опоздал, не рассчитывал, что они начнут минута в минуту, полагая, что будет именно чаепитие: старые люди, сидя, пьют чай и негромко беседуют. А они начали, видимо, абсолютно точно, и чаепитие их, как я понял, было особым.

— «Сегодня, — услышал я, — в шесть часов пять минут утра умер на станции Астапово Лев Николаевич Толстой. В России траур. Студенты и курсистки отменили лекции…»

Наступила тишина; я стоял растерянно на пороге.

— Идите сюда! — оглушительным шепотом позвала меня Эттингер.

Я быстро и неловко занял место рядом с ней.

— «…отменили лекции, поют „Вечную память“, говорят речи…» — читала, возвышаясь в полный рост над столом, женщина в темном, торжественном, лица которой я не видел из-за поднятых к нему старых-старых листков исписанной бумаги.

— Читает дневник десятого года, — пояснила Эттингер, пододвинув ко мне бутерброды со шпротами.

— «…полиция тоже не бездействует, казаки разъезжают с обнаженными шашками, разгоняют толпу. Завтра на курсах сходка в десять часов утра…»

Она опустила листки, посмотрела на собравшихся. Никто не ел, и никто не пил. Женщины сидели не шелохнувшись, с выражением величайшей серьезности, Особенно серьезна, даже торжественна была сама читавшая.

— Завтра в десять утра… — повторила, сосредоточенная на только что сообщенном потрясающем известии.

— Завтра, в десять утра, — повторило несколько голосов.

— Завтра, — улыбнулась Амалия.

«Завтра, — подумал я. — Завтра в десять утра они пойдут на траурную сходку. Сегодня в шесть утра умер Л. Н. Толстой».

— А теперь несколько записей за одиннадцатый год…

— Это был год, — шепнула мне на ухо Амалия, — романов. Все влюблялись.

Но, собственно, о любви я не услышал. Женщина, сообщившая о кончине Толстого как о самом последнем, величайшей важности событии — теперь уже не торжественно и строго, а с какой-то веселой искрой в голосе, — читала о посещениях Мариинского театра, операх с участием Шаляпина, литературных вечерах, загородных экскурсиях и пикниках. Она называла имена Юрия, Аркадия, Петра рядом с женскими именами, и по какой-то еле уловимой печали, темнившей лица бестужевок, я догадывался, что и Юрий, и Аркадий, и Петр давно умерли. Они остались в той жизни, где пели Собинов и Шаляпин. А женщины, чьи имена назывались рядом с их именами, сейчас, через бездну лет, сидят за этим столом — это тоже было ясно по взглядам, которые устремлялись то туда, то сюда. И я вдруг ощутил, что самая реальная вещь в мире — чувства.

И чувства — самая юная, единственно юная вещь в мире.

Стареют пирамиды, горы, земля и небо; чувства не стареют. И я вдруг почувствовал, что в этом зале со столом, уставленным скромным угощением, нет старости.

— А во что мы играли? Играли в шарады, — расхохоталась Амалия. — Ты помнишь наши шарады? — обратилась она к соседке.

И та вдруг, застеснявшись, — не меня ли? — наклонилась к Амалии, зашептала что-то на ухо, они заколыхались в веселье, и я вдруг подумал, что они никогда не умрут, потому что чувства не умирают.

— А это? — наклонилась, зашептала опять соседка Амалии.

Та посерьезнела, видимо забыв ключ в шараде — забавный ответ.

— Думай, Амалия, думай, — веселилась соседка.

И Амалия думала, сощурившись лукаво, думала, молчала.

Три тысячи лет веселились, печалились, думали, три тысячи лет пили чай, уминали бутерброды; время сгустилось и улыбалось, время шутило и не старело.

Время отступило, отхлынуло, как океанская волна, оставив на песке нечто совершенно бесценное, чему названия нет в человеческом языке, а если бы нашлось, то вопрос о смысле жизни был бы, вероятно, решен.

О чем я думал, возвращаясь с традиционного вечера бестужевок? Нет, нет, о чем я думаю сейчас, через десять лет, при воспоминании об этом вечере? Потому что тогда я, в сущности, не думал ни о чем и думал обо всем в мире: о мимолетности и фантастической емкости человеческой жизни, о том, что и человеку, и человечеству часто кажется: что-то кончилось, ушел первоначальный восторг перед жизнью, или умерли великие страсти, или померкла духовность, а на самом деле это не кончается никогда, это уходит и возвращается, как уходит и возвращается солнце. Я уходил с вечера бестужевок с переполненным сердцем: мои чувства можно было бы назвать мыслями, мои мысли можно было бы назвать чувствами. Я и не хотел разбираться в них тщательно, я радовался им.

А сегодня думаю об историческом времени. Историческое время? Останавливаясь на минуту перед особняком, где жил некогда Пушкин, или идя мимо дома, в котором умер Гоголь, мы переносимся в эпоху, когда они писали, любили, шутили, путешествовали, и старые стены вызывают в нашем сердце чувство не менее сложное и волнующее, чем в детстве, — занавес в театре при медленно потухающей люстре… Мы, сами не осознавая того, переживаем большие, важные минуты, наша душа наслаждается особым богатством; она живет одновременно в двух веках — сегодняшнем и минувшем. Она вошла в историческое время — совершенно особое, потому что в нем мы становимся вездесущими и бессмертными, как античные боги. Мы можем услышать живой голос Пушкина и увидеть живую улыбку Гоголя и можем пережить ни с чем не сравнимое чувство освобождения от остросегодняшнего, сиюминутного, чтобы потом, вернувшись к нему, по-новому его увидеть, понять и новым смыслом наполнить. Историческое время — это сегодня плюс века, плюс тысячелетия; это я плюс миллионы людей, которые до меня жили.

Было бы наивно утверждать, что этих чувств люди не испытывали раньше, что историческое время стало доступным лишь человеку второй половины XX столетия. Конечно, во все века сердце человека хотело вобрать в себя больше, чем отпущено на одну человеческую жизнь. Но, кажется мне, именно сегодня, когда рождается переживание истории человечества как чего-то личного и сама история делается живой человеческой общностью, развивается в человеке совершенно новое чувство, которое можно назвать историческим, — именно сегодня мы входим в историческое время, как входят в море…

Я пишу эти строки на берегу Балтийского моря, недавно было оно покрыто льдом, и не верилось, что это море, думалось: белое холмистое поле. Но вот утром к вышел на балкон, и меня ослепило резко-синее, живое. За одну ночь южный ветер съел лед — море раскрылось.

А через несколько дней в старых соснах, на берегу, пели соловьи.

На вечере бестужевок, когда уже все собрались расходиться и говорили стоя самое последнее, кто-то из женщин рассказал, что ее родственница училась в гимназии с дочерью Анны Керн и она видела ее — дочь возлюбленной Пушкина — летом на даче сидели за одним столом на веранде, пили из самовара чай…

Это мимолетное и, в сущности, малозначительное воспоминание поразило меня не меньше, чем если бы я увидел человека, стоящего рядом с Лаурой, воспетой Петраркой, в Авиньонской церкви. Меня оно поразило потому, что я подумал, ощутил: если дотронусь сейчас до руки старой бестужевки, то почувствую тепло руки Пушкина. Я с каким-то суеверным чувством дотронулся, коснулся. И почувствовал в самом деле тепло пушкинской ладони.

Мне хотелось бы рассказать в этом эссе о стихах Баратынского и Третьяковской галерее, о переулках старого Арбата и о том, как шумит дождь летом в яснополянском лесу, потому что все это имеет, по-моему, самое непосредственное отношение к историческому времени. С особой силой наслаждаешься им на родной, национальной почве. Тот, кто не испытал особого чувства при виде старинной тургеневской усадьбы на Орловщине, ничего особенного не ощутит и в готическом соборе.

Когда я ощутил нежное, сухое тепло руки Пушкина, коснувшись старой-старой руки (руки у них, у бестужевок, одряхлели больше лиц), я подумал, что бессмертие не выдумано философами и поэтами. Иногда достаточно легко, почти неслышно дотронуться до чьей-то ладони, чтобы утвердиться в его реальности.

Евгений Михайлович Богат.
Бестужевка.

Текст 11

| Сочинение

(1)Как и когда родилась моя страсть к путешествиям, любовь к природе, к своей земле?

(2)В голубые, ясные дни детства мною владела мечта о далеких скитаниях, о счастливых сказочных странах. (3)На крыльях воображения уносился я далеко над землею.(4) Подо мной проплывали снежные горы, голубые моря и леса, серебряные реки и озера.(5) Птицы, их радостная свобода, манили меня. (6)С особенным чувством смотрел я на пролетавших журавлей.(7) Недаром весною, в дни пролета птиц, с особенной силой тянуло меня странствовать. (8)Весною – уже взрослым – обычно отправлялся я в самые далекие и удачные путешествия.

(9)Еще в годы раннего детства хранил я тайную уверенность увидеть и обойти мир.(10) С величайшим увлечением отдавался чтению книг, в которых описывались похождения отважных охотников-следопытов. (11)Воображение с необычайною силою переносило меня в далекие страны. (12)Закрыв глаза, я предавался страстным мечтаниям. (13)Я мог думать об открытии неведомых земель, о грудах золота и алмазов, описываемых в фантастических романах.(14) Страсти к наживе и богатству у меня никогда не было даже в детских мечтах.(15) Я мечтал о будущих путешествиях, беспечно и весело пролетая над расстилавшейся подо мною любимой земле

(16)Одной из первых книг, некогда покорявших моё воображение и отнимавших у меня много ночей, была дешёвая лубочная книжка о рыцаре Гуаке. (17)Я помню запах страниц, старинный шрифт со старинными буквами, на первых порах мешавший мне бегло читать. (18)Таинственность и волшебные превращения, описанные в этой, наверное, очень плохой книжке несказанно меня увлекли. (19) К чтению баснословных приключений приступал я с трепетом.(20) Помню, я прятался от людей, скрывался водному мне известных уголках.

(21) Подвиги и приключения. Описанные в книге, волновали меня необычайно.(22)Отрываясь от книги, я как бы своими глазами видел стальные доспехи, сверкающие шлемы, мечи. (23)Вызванные воображением видения обступали меня. (24)Действительность мешалась подчас со сновидениями. (25)Во сне я видел описанных в книге рыцарей, страшных чудовищ, сражался с ними и побеждал.

(26)Трудно представить теперь чудесную игру воображения, которая владела нами в детстве.(27)Коня с мочальной гривой представляли мы живым, горячим скакуном-иноходцем. (28)Пламя и дым вырываются из ноздрей коня, с серебряных удил падает клочьями пена.( 29)Выструганный из лучины меч был настоящий рыцарский меч-кладенец.(30) С несокрушимою силою поражал я несметную вражескую рать.(31) Под ударами игрушечного меча слетали с высокой, разросшейся крапивы пушистые вражеские головы. ( 32)Вражеская несметная рать лежала поверженной.(33)Вложив «окравленный» меч в ножны. Через поле битвы я гордо возвращался в заветный свой уголок.

(34)Немногие из нас, взрослых, сохранили эту чудесную способность преображаться. (35)Редки и счастливы посещающие нас мгновения, когда мы опять можем почувствовать себя детьми. (36)В дальних скитаниях при встрече с любезными сердцу людьми переживаю я прежнее счастье, по-прежнему крепко и радостно бьется мое сердце.

Иван Сергеевич Соколов-Микитов.

Текст 12

В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих, под видом равнодушия и даже легкой насмешливости, те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили.

Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошелся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошелся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая ее оправдывала.

Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идет развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы — художники, поэты. Наше призвание — учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, — в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я — художник, поэт — писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.[6]

Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов ее. Быть жрецом ее было очень выгодно и приятно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в ее истинности. Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал ее исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни говорили: мы — самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы — настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того, было много между нами людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Всё это заставило меня усомниться в истинности нашей веры.

Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов ее и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам — много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни — но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта — обман.

Но странно то, что хотя всю эту ложь веры я понял скоро и отрекся от нее, но от чина, данного мне этими людьми, — от чина художника, поэта, учителя, — я не отрекся. Я наивно воображал, что я — поэт, художник, и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.

Из сближения с этими людьми я вынес новый порок — до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему.

Теперь, вспоминая об этом времени, о своем настроении тогда и настроении тех людей (таких, впрочем, и теперь тысячи), мне и жалко, и страшно, и смешно, — возникает именно то самое чувство, которое испытываешь в доме сумасшедших.[7]

Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать — как можно скорее, как можно больше, что всё это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно, — мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме.

Тысячи работников дни и ночи из последних сил работали, набирали, печатали миллионы слов, и почта развозила их по всей России, а мы всё еще больше и больше учили, учили и учили и никак не успевали всему научить, и всё сердились, что нас мало слушают.

Ужасно странно, но теперь мне понятно. Настоящим, задушевным рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и похвал. Для достижения этой цели мы ничего другого не умели делать, как только писать книжки и газеты. Мы это и делали. Но для того, чтобы нам делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы — очень важные люди, нам надо было еще рассуждение, которое бы оправдывало нашу деятельность. И вот у нас было придумано следующее: всё, что существует, то разумно. Всё же, что существует, всё развивается. Развивается же всё посредством просвещения. Просвещение же измеряется распространением книг, газет. А нам платят деньги и нас уважают за то, что мы пишем книги и газеты, и потому мы — самые полезные и хорошие люди. Рассуждение это было бы очень хорошо, если бы мы все были согласны; но так как на каждую мысль, высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная, высказываемая другим, то это должно бы было заставить нас одуматься. Но мы этого не замечали. Нам платили деньги, и люди нашей партии нас хвалили, — стало быть, мы, каждый из нас, считали себя правыми.

Теперь мне ясно, что разницы с сумасшедшим домом никакой не было; тогда же я только смутно подозревал это, и то только, как и все сумасшедшие, — называл всех сумасшедшими, кроме себя.

Лев Николаевич Толстой.

Текст 13

| Сочинение

Андрей родился и рос в Калуге. На окраине стоял бревенчатый просторный дом. Запах смолы не выветривался, не уходил из него, хотя бревна, из которых он был сложен, были очень старые.

Когда приходила весна, весь дом наполнялся запахами земли, листвы, сада. Комнаты были прохладные, полы крашеные, чисто вымытые, а в раскрытые окна бежал ветер.

И теперь, когда Андрей стал взрослым, каждая новая весна несла ему эти незабываемые запахи его детства — земли, травы, ветра.

Окна в их доме распахивались рано, гораздо раньше, чем у других.

В кабинете отца стоял массивный письменный стол, резной, огромный, и глубокое кожаное кресло. По стенам стояли шкафы — очень старые, полные старинных медицинских книг. Их читал еще прадед Андрея, он и положил начало этой библиотеке. Отец — Николай Петрович — редко снимал их с полки, но дорожил ими. И все вместе — стол, кресло, книжные шкафы — уважительно называлось «папина библиотека». В папиной библиотеке всегда было чисто, прохладно и чуть сумрачно: окна выходили на север, да еще у самых окон росли кусты бузины.

У мамы тоже была своя комната и свои книги. Но у мамы все было другое. Ее комнату заливал яркий свет, и в окна заглядывала сирень. Солнце кочевало от одного окна к другому.

Тут не было штор, только легкие светлые занавески. И казалось, что комната вплывает прямо в сад. На мамином кресле всегда лежала какая-нибудь книга, а любила она книги, которые в детстве казались Андрею скучными: Чехов, Гончаров, Ибсен и Гамсун.

Все в мире открывала Андрею мать.

— Послушай, как тихо, — говорила она. И он понял, что тишину можно слушать.

— Не зажигай света, — просила она, — посидим так. — И он узнал, как хорошо посумерничать и помолчать вдвоем.

Однажды поздней осенью они шли по лесу, по желтым лесным дорожкам. Только выпал первый снег — тонкий, редкий, словно не снег, а изморось. И вдруг мама сказала:

— Посмотри, березовые листья как золотые пятаки на снегу. Верно? А кленовые — как будто след птичьей лапки. А вот дубовый, распластанный — погляди.

— Как след медведя! — сказал Андрей. Мать ответила радостным смехом:

— Да, да! Как будто медведь прошел!

Да, видеть это, радоваться этому тоже научила его она.

Он не мог бы рассказать, как она воспитывала его, он и не знал, что его «воспитывают». Однажды, вернувшись из школы, он сказал:

— Мама, Елена Федоровна говорит: «Москвин, ты ведешь себя примерно, я поручаю тебе после уроков приносить мне фамилии ребят, которые плохо ведут себя на перемене». Что же мне делать? Не стану я записывать

Мать ответила:

— Отчего же? Пиши! Да только всегда одну фамилию — спою собственную.

Андрею стало весело — в самом деле, как хорошо и просто она придумала.

А в другой раз было так. Мать работала в саду — она сама выращивала цветы: ранней весной — незабудки, анютины глазки, летом — розы и флоксы, осенью — астры и георгины.

Вернувшись из городского сада, где он играл с ребятами в казаки-разбойники, Андрей стоял и задумчиво глядел, как, сидя на корточках, она копается в земле. Оба молчали

И вдруг, вскинув на него глаза, она спросила с мягкой насмешкой:

— А ты не устал стоять?

Ему было тогда лет семь. Пожалуй, никакой самый беспощадный укор не запечатлелся бы в его памяти так глубоко, как эти насмешливые слова.

Всю домашнюю работу они делали вдвоем: мыли полы, летом белили стены (мать не признавала маляров). Когда она стирала, Андрей приносил из колодца воду. А полоскать ходили на речку. Они вместе несли корзину с бельем, и по дороге он мог спрашивать обо всем на свете. Она никогда не отвечала: «Тебе это рано знать» или: «Ты этого не поймешь».

Однажды она рассказала Андрею историю английского капитана Скотта, который открыл Южный полюс на пятнадцать дней позже норвежца Амундсена. Андрея долго не оставляла мысль о том, как они шли обратно — пятеро друзей по снежной пустыне на отяжелевших лыжах, обманутые в своей надежде, в своей мечте. Подумать только — опоздать на пятнадцать дней!

Он видел капитана, который, лежа в палатке, окоченевшей рукой выводил на бумаге последние слова друзьям и родным. Их нашли мертвыми. Кажется, через год. Они лежали так, как их застала смерть, — обманутые, обессиленные, но не сдавшиеся. Тогда не было самолетов, — думал Андрей. Я бы сел на самолет и полетел бы к ним. Я приземлился бы и — вот она, палатка, я бегу, бегу туда, ноги вязнут в снегу…

— Капитан Скотт, — говорил он дрогнувшим голосом, — вы спасены! Я советский летчик! Я прилетел за вами!

— Как я рад! — отвечала за капитана Скотта мама. Этот ответ казался Андрею легкомысленным, он ожидал

Слов более высоких, красивых, торжественных, а все же он радовался, что она так быстро, так легко вошла в игру, не придирается, не говорит: «Тогда еще не было советских летчиков», — нет, ей ничего не надо объяснять.

— Помогите моим друзьям, — говорит она. — Они вели себя мужественно!

Да, да! Именно так должен был отвечать капитан! Пер Вое его слово не о себе — о друзьях!

И Андрей поил отважных исследователей вином, давал им лекарства, сажал их в самолет, и они летели высоко над бескрайней снежной равниной.

Проснувшись утром, Андрей слышал:

— Здравствуй, милый!

Так говорила она и проводила рукой по его щеке. И звук этого голоса он вызывал в своей памяти всякий раз, когда ему бывало трудно, уже много времени спустя после ее смерти. «Здравствуй!» — это слово означало, что начинался день, что они будут вместе. И сейчас, уже взрослым, увидев чашку с молоком, он вспоминал ту, белую в красных горошинах чашку, которая ждала его когда-то на кухонном столе. Придя из школы, он останавливался у порога и переобувался, чтобы не наследить в комнатах. И горячая плита, и потрескиванье дров, и чашка с молоком, и простое слово «Здравствуй!» — все это наполняло его ощущением покоя.

Главным человеком в доме была она. Андрей вырос с этим чувством и не понимал, как может быть иначе.

В их доме все комнаты постоянно — даже поздней осенью — были полны цветов. Цветы стояли в банках, кувшинах, ведрах. Они стояли повсюду и часто мешали отцу, но он никогда не забывал сказать, разводя большими руками:

— Какая прелесть твои цветы, Анюта!

Когда мать играла на старом пианино, где «до-диез» не откликалось вообще, а «фа» простужено дребезжало, отец слушал задумчиво и благоговейно.

Он был старше матери, и Андрей с детства помнил его сутулым, с седыми висками, в очках. Даже на детской фотографии Николай Петрович походил на себя взрослого — сутулый подросток в очках. И так было странно, что его когда-то называли Колей.

Мама хоть и говорила ему «ты», но называла Николай Петрович. А отец говорил ей Анюта или «дитя мое». И Андрею это нисколько не казалось смешным. Появились у матери седые волосы и морщины прорезали высокий, чистый лоб, а отец все говорил «дитя мое».

Фрида Вигдорова.
Семейное счастье.

31 мая

Текст 1

| Сочинение

… Я давно уж почувствовал необходимость понять — как возник мир, в котором я живу, и каким образом я постигаю его. Это естественное и — в сущности — очень скромное желание, незаметно выросло у меня в неодолимую потребность и, со всей энергией юности, я стал настойчиво обременять знакомых «детскими» вопросами. Одни искренно не понимали меня, предлагая книги Ляйэля и Леббока; другие, тяжело высмеивая, находили, что я занимаюсь «ерундой»; кто-то дал «Историю философии» Льюиса; эта книга показалась мне скучной, — я не стал читать ее.

Среди знакомых моих появился странного вида студент в изношенной шинели, в короткой синей рубахе, которую ему приходилось часто одергивать сзади, дабы скрыть некоторый пробел в нижней части костюма . Близорукий, в очках, с маленькой, раздвоенной бородкой, он носил длинные волосы «нигилиста»; удивительно густые, рыжеватого цвета, они опускались до плеч его прямыми, жесткими прядями. В лице этого человека было что-то общее с иконой «Нерукотворенного Спаса». Двигался он медленно, неохотно, как бы против воли; на вопросы, обращенные к нему, отвечал кратко и не то угрюмо, не то — насмешливо. Я заметил, что он, как Сократ, говорит вопросами. К нему относились неприязненно.

Я познакомился с ним, и, хотя он был старше меня года на четыре, мы быстро, дружески сошлись. Звали его Николай Захарович Васильев, по специальности он был химик.

— Ты — человек, каким я желаю тебе остаться до конца твоих дней. Помни то, что уж чувствуешь: свобода мысли — единственная и самая ценная свобода, доступная человеку. Ею обладает только тот, кто, ничего не принимая на веру, все исследует, кто хорошо понял непрерывность развития жизни, ее неустанное движение, бесконечную смену явлений действительности.

Он встал, обошел вокруг стола и сел рядом со мною.
— Все, что я сказал тебе — вполне умещается в трех словах: живи своим умом! Вот. Я не хочу вбивать мои мнения в твой мозг; я вообще никого и ничему не могу учить, кроме математики, впрочем. Я особенно не хочу именно тебя учить, понимаешь. Я — рассказываю. А делать кого-то другого похожим на меня, это, брат, по-моему, свинство. Я особенно не хочу, чтобы ты думал похоже на меня, это совершенно не годится тебе, потому что, брат, я думаю плохо.

Он бросил папиросу на землю, растоптав ее двумя слишком сильными ударами ноги. Но тотчас закурил другую папиросу и, нагревая на огне спички ноготь большого пальца, продолжал, усмехаясь невесело:

— Вот, например, я думаю, что человечество до конца дней своих будет описывать факты и создавать из этих описаний более или менее неудачные догадки о существе истины или же, не считаясь с фактами — творить фантазии. В стороне от этого — под, над этим — Бог. Но — Бог — это для меня неприемлемо. Может быть, он и существует, но — я его не хочу. Видишь — как нехорошо я думаю. Да, брат… Есть люди, которые считают идеализм и материализм совершенно равноценными заблуждениями разума. Они — в положении чертей, которым надоел грязный ад, но не хочется и скучной гармонии рая.

Он вздохнул, прислушался к пению виолончели.

— Умные люди говорят, что мы знаем только то, что думаем по поводу видимого нами, но не знаем — то ли, так ли мы думаем, как надо. А ты — и в это не верь! Ищи сам…

Я был глубоко взволнован его речью, — я понял в ней столько, сколько надо было понять для того, чтоб почувствовать боль души Николая. Взяв друг друга за руки, мы с минуту стояли молча. Хорошая минута! Вероятно — одна из лучших минут счастья, испытанного мною в жизни.

Максим Горький.

Текст 2

| Сочинение

(1) На полярных зимовках в Арктике, как и во всех многолюдных экспедициях, бывают дельные люди и бездельники, скучные и весёлые, бодрые и унылые, здоровые и больные. (2) Ни одна зимовка не проходит без мелких и крупных недоразумений, не всякий способен перенести спокойно долгую полярную ночь, вынужденную скученность. (3) Всё переговорили, перечитали все книги, рассказали все анекдоты, переслушали потёртые пластинки, каждый о каждом давно знает всю подноготную. (4) Люди надоедают друг дружке, изучены недостатки и достоинства каждого зимовщика, нервы напряжены до предела. (5) Некоторые от избытка молодых сил начнут шуточную потасовку – всё летит кувырком, столы, табуретки. (6) Не мудрено, что срываётся иной раз обидное для товарища словечко, завязывается ссора.

(7) Кажется, навеки разошлись, поссорились люди и уже никогда им не помириться, не стать вновь друзьями. (8) Но споры и недоразумения обычно заканчиваются так же скоро, как и возникают, всё забывается. (9) Когда приходят горячие дни работы, люди трудятся, не щадя сил и здоровья. (10) Работа всех объединяет, каждый каждому старается помочь, опытный обучает неопытного. (11) Во всей силе вдруг сказывается та дружная, крепкая мощь, которая помогает людям в трудные и трагические минуты чудесно объединиться, слиться в единое дыхание.

(12) Огромный рост и физическая сила – еще не всегда верные показатели пригодности человека для работы в тяжелых арктических условиях. (13) Я знал очень слабых и пожилых людей, отлично и безропотно выдерживавших трудные зимовки. (14) Это были самые лучшие, внимательные, скромные и нетребовательные товарищи. (15) Ворочавшие бревнами и хваставшие всяческими подвигами болтуны, случайно устроившиеся на зимовку, перед ними быстро пасовали.

(16) Много знал я людей, полярных зимовщиков, для которых Арктика делалась как бы второй родиной – вновь и вновь тянуло их на зимовку в ледяную, холодную пустыню. (17) Были среди энтузиастов Арктики городские избалованные люди, рабочие и интеллигенты, были привычные к Северу промышленники-архангельцы, поморы, были и уроженцы юга. (18) Этих разнообразнейших по своему происхождению людей одинаково манила ледяная Арктика. (19) В трудных походах и передвижениях люди объединялись, в трудную минуту спешили друг другу помочь. (20) В суровых условиях определяются характер и качества человека; здесь всё на виду, нельзя прикрыться словами: лентяй остается лентяем, труженик – тружеником.

Соколов-Микитов Иван Сергеевич.

Текст 3

| Сочинение

СПИСОК МЕЧТАНИЙ

У каждого человека, как и у всего человечества, есть свой список заветных мечтаний. Величайшую, казалось, самую несбыточную мечту о справедливом переустройстве жизни мы первыми осуществили в нашей стране: на полях списка исторических мечтаний у раздела «Социализм» мы уже поставили отметку о выполнении. И ничто на свете не сможет покол

:)

нашу уверенность в том, что недалека пора, когда сбудутся один за другим все самые смелые помыслы человечества.

Завоевать межпланетные пространства, проникнуть в иные миры — одно из давнишних мечтаний обитателей земного шара. В самом деле, неужели человек обречен довольствоваться лишь одной крупинкой мироздания — маленькой Землей? Фантасты бередили самолюбие обитателей нашей планеты. Ученые искали способов достичь звездных миров или по крайней мере Луны. В отважных умах рождались различные догадки, то научные, то фантастические. Так, веселый гасконский поэт XVII века Сирано де Бержерак выдумал целых семь способов полета на Луну один другого удивительнее. Он, например, предлагал, как пишет Эдмонд Ростан, «сесть на железный круг и, взяв большой магнит, забросить вверх его высоко, пока не будет видеть око: он за собой железо приманит. Вот средство верное. А лишь он вас притянет, схватить его быстрей и вверх опять… Так поднимать он бесконечно станет».

Или, заметив, что от Луны зависят приливы и отливы, рекомендовал: «В тот час, когда волна морская всей силой тянется к Луне», выкупаться, лечь на берегу и ждать, пока сама Луна не притянет вас к себе.

Но один из советов Бержерака был не так уж далек от истины. Это способ номер три: «…Устроивши сперва кобылку на стальных пружинах, усесться на нее и, порохом взорвав, вмиг очутиться в голубых равнинах».

Жюль Верн послал своих выдуманных героев на Луну в пушечном ядре. Герберт Уэллс заставил своего героя изобрести особое вещество, не пропускающее будто бы земного притяжения. Окружив этим веществом («кэворитом») летательный аппарат, герой Уэллса покинул Землю и устремился к Луне, открыв для этого «кэворитовые» заслонки на той стороне своего снаряда, которая была обращена к древнему спутнику Земли.

Были выдуманы романистами и еще разные способы космических полетов, но…

УЧЁНЫЕ НЕ СОГЛАШАЮТСЯ…

Да, наука опровергала все эти остроумные выдумки фантастов. Ученые с сомнением покачивали седыми головами, вооружались очками и цифрами и доказывали, что, например, в пушечном снаряде человеку лететь никак нельзя: ядро вылетит из пушки сразу с огромной скоростью, необходимой для совершения дальнейшего полета, толчок будет столь ужасен, что никакие матрацы, пружины или ванны со специальной жидкостью, амортизирующей удар, не спасут пассажиров. Собственный вес расплющит их в момент выстрела. И затем, ну хорошо, допустим, этого каким-то чудом не случится и вы долетите до Луны. А обратно?.. Кто вами выстрелит?

Так же расправилась наука и с «кэворитом» Уэллса. Законы физики напомнили, что если бы даже и можно было найти вещество, «заслоняющее» тело от притяжения Земли, то, чтобы задвинуть такую заслонку, понадобилось бы затратить столько же энергии, сколько требуется, чтобы вынести тело за пределы земного тяготения, то есть забросить его на такое расстояние от нашей планеты, где сила ее притяжения равна нулю. Иначе это противоречило бы одному из основных законов природы — закону сохранения энергии. А кроме того, над таким веществом, способным «заслонять» тела от тяготения Земли, образовался бы в атмосфере вихревой колодец, в котором воздух, не удерживаемый земным притяжением, стал бы уходить в космическое пространство и вся атмосфера бы «вытекла» через такую воздушную шахту.

Что же, значит, человечество навсегда приковано к Земле и надо оставить все попытки оторваться от нее?

Аэроплан? Но он может летать, лишь опираясь на воздух, черпая в его сопротивлении подъемную силу. Пропеллер не потянет аппарат в безвоздушном межпланетье, так как будет вертеться впустую. Воздушный шар? Дирижабль? Но ведь они тоже плывут только в атмосфере, несомые газами, более легкими, чем окружающий воздух. В пустоте они не могут держаться.

Ученые качали головами, терли очки, но выхода не видели.

Лев Кассиль.
Человек, шагнувший к звёздам.

Текст 4

Как же давно я мечтал и надеялся жарким летним днем пойти через Красную гору к плотине на речке Юг. Красная гора — гора детства и юности.

И этот день настал. Открестившись от всего, разувшись, чтобы уже совсем как в детстве ощутить землю, по задворкам я убежал к реке, напился из родника и поднялся на Красную гору. Справа внизу светилась и сияла полная река, прихватившая ради начала лета заречные луга, слева сушились на солнышке малиново-красные ковры полевой гвоздики, а еще левей и уже сзади серебрились серые крыши моего села. А впереди, куда я подвигался, начиналась высокая бледно- зеленая рожь.

По Красной горе мы ходили работать на кирпичный завод. Там, у плотины, был еще один заводик, крахмалопаточный, стояли дома, бараки, землянки. У нас была нелегкая взрослая работа: возить на тачках от раскопа глину, переваливать ее в смеситель, от него возить кирпичную массу формовщицам, помогать им расставлять сырые кирпичи для просушки, потом, просушенные, аккуратненько везти к печам обжига. Там их укладывали елочкой, во много рядов, и обжигали сутки или больше. Затем давали остыть, страшно горячие кирпичи мы отвозили в штабели, а из них грузили на машины или телеги. Также пилили и рубили дрова для печей.

Обращались с нами хуже, чем с крепостными. Могли и поддать. За дело, конечно, не так просто. Например, за пробежку босыми ногами по кирпичам, поставленным для просушки.

Помню, кирпич сохранил отпечаток ступни после обжига, и мы спорили чья. Примеряли след босыми ногами, как Золушка туфельку.

Обедали мы на заросшей травой плотине. Пили принесенное с собой молоко в бутылках, прикусывали хлебом с зеленым луком. Тут же, недалеко, выбивался родник, мы макали в него горбушки, размачивали и этой сладостью насыщались. Формовщицы, молодые девушки, но старше нас, затевали возню. Даже тяжеленная глина не могла справиться с их энергией. Дома я совершенно искренне спрашивал маму, уже и тогда ничего не понимая в женском вопросе:

— Мам, а почему так: они сами первые пристают, а потом визжат?

Вообще это было счастье — работа. Идти босиком километра два по росе, купаться в пруду, влезать на дерево, воображать себя капитаном корабля, счастье — идти по опушке, собирать алую землянику, полнить ею чашку синего колокольчика, держать это чудо в руках и жалеть и не есть, а отнести домой, младшим — брату и сестренке.

И сегодня я шел босиком. Шел по тропинкам детства. Но уже совсем по другой жизни, нежели в детстве: в селе, как сквозь строй, проходил мимо киосков, торгующих похабщиной и развратом в виде кассет, газет, журналов, мимо пивных, откуда выпадали бывшие люди и валились в траву для воссоздания облика, мимо детей, которые слышали матерщину, видели пьянку и думали, что это и есть жизнь и что им так же придется пить и материться.

Но вот что подумалось: моя область на общероссийском фоне — одна из наиболее благополучных в отношении пьянства, преступности, наркомании, а мой район на областном фоне меньше других пьет и колется. То есть я шел по самому высоконравственному месту России. Что же тогда было в других местах?.. Я вздохнул, потом остановился и обещал себе больше о плохом не думать.

А вот оно, это место, понял я, когда поднялся на вершину Красной горы. Тут мы сидели, когда возвращались с работы. Честно говоря, иногда и возвращаться не хотелось. С нами ходил худющий и бледнющий мальчишка Мартошка, он вообще ночевал по баням и сараям. У него была мать всегда пьяная, или злая, если не пьяная, и он ее боялся. Другие тоже не все торопились домой, так как и дома ждала работа — огород, уход за скотиной. Да и эти всегдашние разговоры: «Ничего вы не заработаете, опять вас обманут». А тут было хорошо, привольно. Вряд ли мы так же тогда любовались на заречные северные дали, на реку, как я сейчас, вряд ли ощущали чистоту воздуха и сладость ветра родины после душегубки города, но все это тогда было в нас, с нами, мы и сами были частью природы.

Я лег на траву, на спину и зажмурился от обилия света. Потом прйвык, открыл глаза, увидел верхушки сосен, берез, небо, и меня даже качнуло — это вся земля подо мной ощутимо поплыла навстречу бегущим облакам. Это было многократно испытанное состояние, что ты лежишь на палубе корабля среди моря. Даже вспомнились давно забытые юношеские стихи, когда был летом в отпуске, после двух лет армии, оставался еще год, я примчался в свое село. Конечно, где ощутить встречу с ним? На Красной горе. Может быть, тут же и сочинил тогда, обращаясь к Родине: «Повстречай меня, повстречай, спой мне песни, что мы не допели. Укачай меня, укачай, я дитя в корабле-колыбели». Конечно, я далеко не первый сравнивал землю с кораблем, а корабль с колыбелью, и недопетые песни были не у меня одного, но в юности кажется, что так чувствуешь только ты. Тогда все было впервые.

Вдруг еще более дальние разговоры услышались, будто деревья, березы, трава их запомнили, сохранили и возвращали. У нас, конечно, были самые сильные старшие братья, мы хвалились ими, созидая свою безопасность. Говорили о том, что в городе торговали пирожками из человеческого мяса. А узнали по ноготку мизинца. Мартошка врал, что ездил на легковой машине и что у него есть ручка, которой можно писать целый месяц без всякой чернильницы.

— Спорим! — кричал он. — На двадцать копеек. Спорим!

Мартошка всегда спорил. Когда мы, вернувшись в село, не желая еще расставаться, шли к фонтану — так называли оставшуюся от царских времен водопроводную вышку, — то Мартошка всегда спорил, что спрыгнет с фонтана, только за десять рублей. Но где нам было взять десять рублей? Так и остался тогда жив Мартошка, а где он сейчас, не знаю. Говорили, что он уехал в ремесленное, там связался со шпаной. Жив ли ты, Мартошка, наелся ли досыта?

На вышке, вверху, в круглом помещении находился огромнейший чан. Круглый, сбитый из толстенных плах резервуар. В диаметре метров десять, не меньше. По его краям мы ходили как по тропинке. В чане была зеленая вода. Мартошка раз прыгнул в нее за двадцать копеек. Потом его звали лягушей, такой он был зеленый.

Я очнулся. Так же неслись легкие морские облака, так же клонились им навстречу мачты деревьев, так же серебрились зеленые паруса березовой листвы. Встал, ощущая радостную легкость. Отсюда, под гору, мы бежали к плотине, к заводу. Проскакивали сосняк, ельник, березняк, вылетали на заставленную дубами пойму, а там и плотина, и домики, и карлик пасет гусей. Мы с этим карликом никогда не говорили, но спорили, сколько ему лет.

Бежать по-прежнему не получилось: дорога была выстелена колючими сухими шишками.

Чистый когда-то лес был завален гнилым валежником, видно было, что по дороге давно не ездили. Видимо, она теперь в другом месте. Все же переменилось, думал я. И ты другой, и родина. И ты ее, теперешнюю, не знаешь. Да, так мне говорили: не знаешь ты Вятки, оттого и восхищаешься ею. А жил бы все время — хотел бы уехать. Не знаю, отвечал я. И уже не узнаю. Больше того, уже и знать не хочу. Что я узнаю? Бедность, пьянство, нищету? Для чего? Чтоб возненавидеть демократию? Я ее и в Москве ненавижу. А здесь родина. И она неизменна.

Все так, говорил я себе. Все так. Я подпрыгивал на острых шишках, вскрикивал невольно и попадал на другие. Но чем ты помогаешь родине, кроме восхищения ею? Зачем ты ездишь сюда, зачем все бросаешь и едешь? И отказываешься ехать за границу, а рвешься сюда. Зачем? Ничего же не вернется. И только и будешь рвать свое сердце, глядя, как нашествие на Россию западной заразы калечит твою Родину. Но главное, в чем я честно себе признавался, — это то, что еду сюда как писатель, чтобы слушать язык, родной говор. Это о нашем брате сказано, что ради красного словца не пожалеет родного отца. Вот сейчас в магазине худая, в длинной зеленой кофте женщина умоляла продавщицу дать ей взаймы. «Я отдам, — стонала она, — отдам. Если не отдам, утоплюсь». — «Лучше сразу иди топись, — отвечала продавщица. — Хоть сразу, хоть маленько погодя. Я еще головой не ударилась, чтоб тебе взаймы давать. А если ударилась, то не сильно». Вот запомнил, вот записать надо, и что? Женщина от этого не протрезвеет. И так же, как не записать загадку, заданную мужчиной у рынка: «Вот я вас проверю, какой вы вятский. Вот что такое: за уповод поставили четыре кабана?» Когда я ответил, что это означает: за полдня сметали четыре стога, он был очень доволен: не все еще Москва из земляка вышибла. «А я думал, вас Москва в муку смолола».

Ну, вот зеленая пойма. Но где дома, где бараки? Ведь у нас нет ничего долговечнее временных бараков. Я оглядывался. Где я? Все же точно шел, точно вышел.

Снесли бараки, значит. Пойду к плотине, к заводу. Я пришел к речке. Она называлась Юг. Тут она вскоре впадала в реку Кильмезь. Я прошел к устью. Начались ивняки, песок, бело-бархатные лопухи мать-и-мачехи, вот и большая река заблестела. А где плотина? Я вернулся. Нет плотины. А за плотиной был завод. Где он? Может быть, плотину разобрали или снесли водопольем, но как же завод? И где другой завод, крахмалопаточный? Где избы?

Я прошел повыше по речке, продираясь через заросли. Не было даже никаких следов. Ни человеческих, ни коровьих. Тут же тогда стада паслись. Я остановился, чувствуя, что весь разгорелся. Прислушался. Было тихо. Только стучало в висках. Тихо. А почему не взлаивают собаки, не поют петухи? Вдруг бы закричали гуси? Нет, только взбулькивала в завалах мокрого хвороста речка и иногда шумел вверху, в ветвях елей, ветер.

Вдруг я услышал голоса. Явно ребячьи. Звонкие, веселые. Пошел по осоке и зарослям на их зов. Поднялся по сухому обрыву и вышел к палаткам. На резиновом матраце лежала разогнутая, обложкой кверху, книга «Сборник анекдотов на все случаи жизни», валялись ракетки, мячи. Горел костер, рядом стояли котелки. Меня заметили. Ко мне подошли подростки, поздоровались.

— Вы не знаете… — начал я говорить и оборвал себя: они же совсем еще молодые. — Вы со старшими?

— Да, с тренером.

Уже подходил и тренер. Я спросил его: где же тут заводы, кирпичный и крахмалопаточный, где плотина? Он ничего не знал.

— Вы местный?

— Да. Ходим сюда давно, здесь сборы команд, тренировки.

— Ну не может же быть, — сказал я, — чтоб ничего не осталось. Не может быть.

Ничем они мне помочь не могли и стали продолжать натягивать меж деревьев канаты, чтобы, как я понял, завтра соревноваться, кто быстрее с их помощью одолеет пространство над землей.

Снова я кинулся к берегу Юга. Ну где хотя бы остатки строений, хотя бы остовы гигантских печей, где следы плотины? Нет, ничего не было. Не за что даже было запнуться. Уже ни о чем не думая, я съехал по песку в чистую холодную воду и стал плескать ее на лицо, на голову, на грудь.

Гибель Атлантиды я пережил гораздо легче. Атлантида еще, может быть, всплывет, а моя плотина — никогда. Никогда не будет на свете того кирпичного завода, тех строений, тех землянок. Никогда. И хотя говорят, что никогда не надо говорить «никогда», я говорил себе: никогда ничего не вернется. Все. Надо было уходить, уходить и не оглядываться. Ничего не оставалось за спиной, только воспоминания да новое поколение, играющее в американских актеров.

Я прошел зеленую пойму, заметив вдруг, как усилилось гудение гнуса, прошел по сосняку, совершенно не чувствуя подошвами остроты сухих шишек, и вышел на взгорье. Куда было идти? В прошлом ничего не было, в настоящем ждали зрелища пьянки и ругани. Измученные, печальные, плохо одетые люди. Тени людей. И что им говорить: не пейте, лучше смотрите телевизор. Очень много они там увидят: мордобой, ту же пьянку, разврат и насилие.

Я не шел, а брел, не двигался, а тащил себя по Красной горе. О, как я понимал в эти минуты отшельников, уходящих от мира! Как бы славно — вырыть в обрыве землянку, сбить из глины печурку, натаскать дров и зимовать. Много ли мне надо? Никогда я не хотел ни сладко есть, ни богато жить. Утвердить в красном углу икону и молиться за Россию, за Вятку, лучшую ее часть. Но как уши от детей? Они уже большие, они давно считают, что я ничего не понимаю в современной жизни, и правильно считают. А как от жены уйти? Да, жену жалко. Но она-то как раз поймет. Что поймет? Что в землянку уйду? Да никуда я не уйду. Так и буду мучиться от осознания своего бессилия чем-то помочь Родине.

Тяжко вздыхал я и заставлял себя вспомнить и помнить слова преподобного Серафима Саровского о том, что прежде, чем кого-то спасать, надо спастись самому. Но опять же, как? Не смотреть, не видеть, не замечать ничего? Отстаньте, я спасаюсь. Да нет, это грубо — конечно, не так. Молиться надо. Смиряться.

В конце концов, это же не трагедия — перенос завода. Выработали глину и переехали. Люди тоже. Плотину снесло, печи разобрали, все же нормально. Но меня потрясло совершенно полное исчезновение той жизни. Всего сорок лет, и как будто тут ничего не было. И что? И так же может исчезнуть что угодно? Да, может. А что делать? Да ничего ты не сделаешь, сказал я себе. Смирись.

Случай для проверки смирения подвернулся тут же. Встреченный у подножия горы явно выпивший мужчина долго и крепко жал мою руку двумя своими и говорил:

— Вы ведь наша гордость, мы ведь вами гордимся. А скажите, откуда вы берете сюжеты, только честно? Из жизни? Мне можно начистоту, я пойму. Можно даже намеком.

— Конечно, из жизни, — сказал я. — Сейчас вы скажете, что вам не хватает на бутылку, вот и весь сюжет.

Он захохотал довольно.

— Ну ты, земеля, видишь насквозь.

— У меня таких сюжетов с утра до вечера, да еще и ночь прихватываю. Вот тебе еще сюжет: вчера нанял мужиков сделать помойку. Содрали много, сделали кое-как. Да еще закончить тем, что они напиваются и засыпают у помойки. Интересно?

— Вообще-то смешно, — ответил он. — Но разве они у помойки ночевали?

— Это для рассказа. Имею же я право на домысел. Чтоб впечатлило. Чтоб пить перестали. Перестанут?

— Нет, — тут же ответил мужчина. — Прочитают, поржут — и опять.

— Еще и скажут: плати, без нас бы не написал. Ну, давай, — я протянул руку. — В церковь приходи, там начали молебен служить, акафист читать иконе Божией Матери «Неупиваемая Чаша». По пятницам.

— И поможет?

— Будешь верить — поможет.

Мы расстались. Накрапывал дождик. Я подумал, что сегодня снова не будет видно луны, хотя полнолуние. Тучи. Опять будет тоскливый, долгий вечер. Опять в селе будет темно, будто оно боится бомбежек и выключает освещение. Мы жили при керосиновых лампах, и то было светлее. То есть безопаснее. Но что я опять ною? Наше нытье — главная радость нашим врагам.

Я обнаружил себя стоящим босиком на главной улице родного села. Мне навстречу двигались трое: двое мужчин вели под руки женщину, насквозь промокшую. Я узнал в ней ту, что просила у продавщицы взаймы и обещала утопиться, если не отдаст. Взгляд женщины был каким-то диковатым и испуганным.

Они остановились.

— Она что, в воду упала? — спросил я.

— Кабы упала, — ответил тот, что был повыше. — Сама сиганула. Мы сидим, пришли отдохнуть. Как раз у часовни, — вы ж видели, у нас новая часовня. Сидим. Она мимо — шасть. Так решительно, прямо деловая. Рыбу, думаем, что ли, ловить? А она — хоп! И булькнула. Как была. Вишь — русалка.

Раздался удар колокола к вечерней службе. Я перекрестился. Женщина подняла на меня глаза.

— Вытащили, — продолжал он рассказывать. — Говорю: Вить, давай подальше от воды отведем, а то опять надумает, а нас не будет. Другие не дураки бесплатно нырять.

— Ко-ло-кол, — сказала вдруг женщина с усилием, как говорят дети, заучивая новое слово.

— Да, — сказал я, — ко всенощной. Завтра воскресенье.

— Цер-ковь, — сказала она, деля слово пополам. Она вырвала вдруг свои руки из рук мужчин. Оказалось, что она может стоять сама. — Идем в церковь! — решительно сказала она мне. — Идем! Пусть меня окрестят. Я некрещеная. Будешь у меня крестным! Будешь?

— От этого нельзя отказываться, — сказал я. — Но надо же подготовиться. Очнись, протрезвись, в баню сходи. Давай в следующее воскресенье.

— В воскресенье, — повторила она, — в воскресенье. — И отошла от нас.

— Ну, — сказал я, — спасибо, спасли. Теперь вам еще самих себя спасти. Идемте на службу. — Они как-то засмущались, запереступали ногами. — Ладно, что вы — дети, вас уговаривать. Прижмет, сами прибежите. Так ведь?

— А как же, — отвечали они, — это уж вот именно, что точно прижмет. Это уж да, а ты как думал?

— Да так и думал, — ответил я и заторопился. Сегодня служили молебен с акафистом Пресвятой Троице. Впереди было и помазание освященным маслом, и окропление святой водой, и молитвы. И эта молитва, которая всегда звучит во мне в тяжелые дни и часы: «Господи, услыши молитву мою, и вопль мой к Тебе да приидет».

«Нельзя, нельзя, — думал я, — нельзя сильно любить жизнь. Любая вспышка гаснет. Любая жизнь кончается. Надо любить вечность. Наше тело смертно, оно исчезнет. А душа вечна, надо спасать душу для вечной жизни».

Но как же не любить жизнь, когда она так магнитна во всем? Ведь это именно она тянула меня к себе, когда звала на Красную гору и к плотине. Я шел в детство, на блеск костра на песке, на свет ромашек, на тихое голубое свечение васильков во ржи, надеялся услышать висящее меж землей и облаками серебряное горлышко жаворонка, шел оживить в себе самого себя, чистого и радостного, цеплялся за прошлое, извиняя себя, теперешнего, нахватавшего на душу грехов, и как хорошо, и как целебно вылечила меня исчезнувшая плотина. Так и мы исчезнем. А память о нас — это то, что мы заработаем в земной жизни. Мы все были достойны земного счастья, мы сами его загубили. Кто нас заставлял грешить: пить, курить, материться, кто нас заставлял подражать чужому образу жизни, кто из нас спасал землю от заражения, воду и воздух, кто сражался с бесами, вползшими в каждый дом через цветное стекло, кто? Все возмущались на радость тем же бесам, да все думали, что кто-то нас защитит. Кто? Правительство? Ерунда. Их в каждой эпохе по пять, по десять. Деньги? Но где деньги, там и кровь.

Мы слабы, и безсильны, и безоружны. И не стыдно в этом признаться. Наше спасение только в уповании на Господа. Только. Все остальное перепробовано. Из милосердия к нам, зная нашу слабость, Он выпускает нас на землю на крохотное время и опять забирает к Себе.

«Господи, услыши молитву мою! Не отвержи меня в день скорби, когда воззову к Тебе. Господи, услыши молитву мою!»

Владимир Крупин.
Босиком по небу.

Текст 5

| Сочинение

Когда Корзинкин прибыл в редакцию армейской газеты, он был похож на большого растерянного птенца, который залетел не в свое гнездо. Даже шинель и грубые кирзовые сапоги не могли скрыть в нем глубоко гражданского человека.

В разгар боев под Москвой редактор послал Корзинкина на передний край за материалом.
— Будьте осторожны! — напутствовал он молодого сотрудника.

Что ждало его сегодня там, где шла какая- то таинственная и страшная работа, с огнем и ударами, с грохотом и криками раненых?.. Близкий гул артиллерийской подготовки толчками отдавался в груди. И казалось, что небо гудит и трескается, и в низких пепельных тучах возникали и гасли тревожные всполохи. И все приближалось, нарастало, становилось реальностью, но не отпугивало, а тянуло к себе Корзинкина, как человека, очутившегося на вышке, начинает мучительно тянуть вниз. На пути корреспондента вырастали остовы сожженных машин, черные от копоти танки, огневые позиции тяжелых батарей. Все это как-то странно перемешивалось с вымершими и вымерзшими подмосковными дачными поселками. Корзинкин шел по местам своего детства, по трассам комсомольских лыжных кроссов, по полям подшефных колхозов. И незнакомое горькое чувство подступало к горлу.

— Понимаешь, какое дело, интендант. Рота осталась без командира!
— Понимаю, — отозвался Корзинкин. — Очень жаль…
— Выручи, а? В роте-то всего семь человек. Соглашайся, редакция!

Корзинкин молчал. Потом наклонился к майору и доверительно сказал:
— Я… понимаете… никогда этим делом…

Майор не дал ему договорить.

— Не имеет значения! — сказал он. — Когда с бойцами командир, они чувствуют себя увереннее. А что делать, они сами знают. Ребята стреляные. Да вот они, посмотри! Богатыри!

Корзинкин огляделся и увидел роту.

Бойцы стояли на снегу усталые, серые, с ввалившимися глазами. Шинели были местами прожжены огнем, к сапогам темными наростами намерзла окаменевшая глина. Строй был какой-то жидкий, лишенный всякого ранжира, но на лицах бойцов можно было прочитать, что они переболели всеми страхами войны и их уже ничем не возьмешь.

— Соглашайся! Нет времени на раздумья!

Корзинкин махнул рукой и отвернулся: не отвяжешься от этого носатого! Он подумал: «Хорошо, что рота маленькая!» Ему и в голову не пришло, отчего рота маленькая.

И тогда Корзинкин, командир роты Корзинкин, сказал, потому что не умел командовать:

— В окопы! Будем стрелять!..

Маленькая рота. Можно сказать, крохотная. Но если ее сомнут, откроется дорога на Москву, на Малую Дмитровку, где в желтом двухэтажном доме живут мама, тетя Лиза и сестра Лёлька.

И, сжав две бутылки с горючей смесью, прижался спиной к отвесной стене лога. Танк приближался. Он поднимал тучу морозной пыли, и от него пахло примусом. Желтая фара ударила в глаза, на мгновение ослепила, сковала движения. Корзинкин сильнее прижался спиной к стене. И ему показалось, что он прирос к ней лопатками и не сможет оторваться, а танк пройдет мимо, и больше никто его не остановит до самой Малой Дмитровки, до двухэтажного желтого дома.

— Одна, — тихо подтвердил Корзинкин, — семь бойцов.

— Может быть, вы что-нибудь путаете? — Редактор наклонился к Корзинкину. — Рота — семь бойцов?

— Я не путаю, — твердо сказал Корзинкин. — Сделайте одолжение, записывайте… Подбито два танка… Уничтожены пятьдесят гитлеровцев… Рубеж удержали до подхода наших танков…

— Вооружение? — спросил редактор.

— Какое там вооружение! — отозвался Корзинкин. — Бутылки с горючей смесью. Гранаты. Был ручной пулемет, да патроны скоро кончились. Запишите фамилии бойцов:

— Хорошо, — сказал редактор, — мы дадим заметку в номер. Политотдел требует. Как фамилия командира роты?

Корзинкин открыл глаза и посмотрел на редактора:

— Я не знаю его фамилии.

Текст 6

Уже давно меня никуда не тянет, только на родину, в милую Вятку, и в Святую землю. Святая земля со мною в молитвах, в церкви, а родина… родина тоже близка. И если в своем родном селе, где родился, вырос, откуда ушел в армию, в Москву, бываю все-таки часто, то на родине отца и мамы не был очень давно. И однажды ночью, когда стиснуло сердце, понял: надо съездить. Испугался, что вскоре не смогу одолеть трудностей пути: поездов, автобусов, пересадок. Надо ехать, надо успеть. Туда, где был счастлив, где родились и росли давшие мне жизнь родители. Ведь и отцовская деревня Кизерь, и мамина Мелеть значили очень много для меня. Они раздвинули границы моего детства, соединили с родней, отогнали навсегда одиночество; в этих деревнях я чувствовал любовь к себе и отвечал на нее любовью.

Нынче летом, выскочив на несколько дней в Вятку, я сорвался вдруг и кинулся на автовокзал, взял билет до Уржума, бывшего уездного, ныне районного города. А там надо было одолеть восемнадцать километров до родины отца, а оттуда ехать до Малмыжа, тоже райцентра, там переправиться через Вятку и добраться до родины матери. Все эти пространства я надеялся одолеть кавалерийским наскоком.

Стояла жара. Она пришла после дождей, и ее сопровождало сильное парение от разогретой влажной земли. Срывались краткие грозы. Страшно сказать: я не был в Уржуме тридцать пять лет, а тогда приезжал, когда писал «Ямщицкую повесть». Это был мой поклон дедам-ямщикам, которые своими трудами нажили состояние, за что их большевики спровадили в Нарымский край. Но и эта боль опять же давно улеглась, а состояние — двухэтажный каменный дом, выстроенный на огромную (десять дочерей, один сын) семью, хотелось навестить. Именно в этот дом я приезжал совсем мальчишкой к деду в то лето, когда у него гостила городская дочь, моя тетка, с детьми. Дедушке по возвращении из сибирской ссылки разрешили жить в крохотной комнате внизу, хотя дом стоял пустым, а городским гостям из милости выделили комнаты на втором этаже. В то лето, после девятого класса, я работал на комбайне помощником, а как раз пошли дожди, уборка остановилась, и я стал проситься навестить городскую родню.

Отец одобрил мой порыв. Он как-то даже вдохновился: сел, на тетрадном листке начертил схему, как дойти от пристани на Вятке до его деревни. Вообще он был молчалив, мало говорил с нами, иногда даже забывал, кто из нас в какой класс перешел. Идет на сенокос, широко шагает, мы вприпрыжку за ним. Но о своем детстве говорил как о сказочном. Как они катались с гор на ледянках, какие были ярмарки, какие лошади в ночном, как неслась по Казанскому тракту почта («Царь с дороги — почта едет!»), какая была добрая бабушка Дарья, как его баловали его десять сестер. Отец договорился со знакомым шофером, который довез меня до пристани Аргыж; на ней я купил билет в четвертый класс парохода «Чуваш-республика». Ближе к ночи он показался из-за поворота, вскоре, гудя и дымя, причалил к мокрому дебаркадеру. На пароходе я был впервые в жизни. Всю ночь восторженно бродил по нему. Он казался огромным. Я был сельским и стеснительным, но мне ни разу не сказали, что куда-то нельзя входить, и я все смелее осваивал плывущее над водой пространство. Как шумно и трудолюбиво вращались деревянные колеса в кипящей воде, как расступалась вода и долго-долго журавлиным клином торопилась за нами. Подолгу стоял, и меня не выгоняли, в машинном отделении, смотрел, как взмывал и опускался громадный шатун, вращающий толстенный, залитый янтарным маслом стальной вал; именно на него по бокам были надеты старательные колеса. Мне очень хотелось помогать кочегару, черному, голому по пояс мужчине — уж я бы смог заталкивать в пылающую топку огромные поленья, — но опять же постеснялся. А ведь я уже знал устройство и трактора, и комбайна — но тут была такая неподступная громада!

Мы шли против течения. Была светлая, прохладная ночь, но я даже и поспать нигде не приткнулся, хотя у теплой необхватной трубы было место. Стоял у влажных поручней, глядел то на близкий, то на отдаляющийся берег, на глинистые или песчаные берега, то травяные, то заросшие лесом, запрокидывал голову и смотрел на поворачивающиеся вместе с палубой звезды. Из трубы летел освещаемый изнутри искрами дым, и иногда при крутом завороте он обдавал палубу и приятно согревал. Часто то длинно, то коротко ревел пароходный гудок.

На пристани Русский Турек, на рассвете, я выскочил и побежал, как объяснил мне отец, в гору. «На горе кладбище, с него увидишь Кизерь».

Владимир Крупин.

Текст 7

Двор мой последние годы все более полонит пустая трава. То ли сил стало меньше от нее отбиваться, а скорее — охоты: растет… и пускай растет. Места много. И огород затравел. Да и какой это теперь огород! Лишь названье. Грядка лука, грядка чеснока, полсотни помидорных кустов да кое-какая зелень. Земли пустует много и много. Уже не с мотыгой, с косой выхожу поутру на покос.

Но вот цветы остались. Сейчас август, конец его. По утрам — зябко. Роса. Днем — тепло, но палящего зноя нет.

Полыхают, горят, нежно светят простые мои цветы — душе и глазам отрада.

Конечно, главная краса и гордость — это циннии; по-нашенски, по-донскому, — «солдатики», наверное, потому, что прямо стоит цветок, не колыхнется на твердом стебле, будто гренадер.

А все вместе они — словно высокий костер, багровый, алый, красный. Тихое пламя его не палит, но греет. Кто не войдет во двор, сразу хвалит: «Какие у вас циннии хорошие!» Даже фотографироваться приходили возле цветов. Честное слово! А почему бы и нет?.. Циннии и впрямь хороши.

Длинная гряда вдоль дорожки. Высокие стебли, почти в рост. А цветут мощно и щедро, от земли до маковок. Багряные, алые, розовые. Цветут и цветут. Так будет долго. До первого утренника где-нибудь в октябре. Они и замерзнут во цвете. Поднимешься, выйдешь во двор — холод, трава в белом инее. «Солдатики»-циннии, их яркие цветы и зеленые листья, заледенели. Хрустят под рукой. Ломаются. Солнце взойдет, они обтают и почернеют. Конец.

Но теперь — август. До грустного еще далеко. Полыхают, горят костром алые, красные, розовые цветы. Любо на них глядеть.

А чуть подалее, глубже во двор, клумба не клумба, грядка не грядка, а словно базар восточный, его просторный разлив. От летней кухни до погреба, до сарая и дома. Здесь астры: белые, сиреневые, палевые; с желтой корзинкой посередине и — нежные, хрупкие, стрельчатые шары. Здесь могучие бархотки ли, «чахранки» с резными ажурными листьями. А цветы — кремовые, шафрановые, карминовые. Каждый лепесток оторочен золотистой желтизной и потому мягко светит; на взгляд и на ощупь — бархат. Оттого и зовутся бархотками. Мощные кусты очитков: заячья капуста, молодило… В августе они лишь начинают цвести. Лазурные, светло-сиреневые, малиновые корзинки-соцветия с медовым духом в окружении мясистой, сочной, словно восковой листвы. По краям клумбы скромно проглядывают граммофончики пахучих петуний — белые, фиолетовые, розовые.

Какая тут клумба… Восточный базар. Радужное многоцветье на зеленом подбое листьев. Звенят и гудят пчелы, шмели, радуясь и кормясь; золотистые стрекозы шуршат слюдяными крылами, вспыхивают и гаснут.

Цветы… Пусть простые, нашенские, но сажаем, пропалываем, поливаем, бережем. Без цветов нельзя.

В соседнем дворе доживает век старая Миколавна. По дому еле ползает, во двор не выходит, лишь на крылечке сидит порой. Во двор выйти не может, но каждый год молодым своим помогальщикам наказывает: «Возле порожков посадите мне георгину». Ее слушаются, сажают. Цветет георгина куст. Миколавна глядит на него, на ступеньках сидючи вечерами.

Через улицу, напротив, живет старая же Гордеевна. У нее одышка, больное сердце. Ей нагибаться никак нельзя. Но каждое лето цветут у нее в палисаднике «зорьки». «Это наш цветок, хуторской… — объясняет она. — Я его люблю…»

Сосед Юрий. Человек нездоровый, больной. Какой с него спрос! Но в летнюю пору расцветает посреди вконец запущенного двора могучий куст розовых пионов. «Мама посадила… — объясняет он. — Я поливаю». Мама его давным-давно умерла. А этот цветочный куст — словно привет далекий.

У тетки Лиды земли возле дома не много. «В ладонку… — жалуется она. — А надо и картошку, и свеклу, и помидоры, того и другого посадить. А земли — в ладонку». Но анютины глазки цветут возле дома, золотятся «царские кудри». Без этого нельзя.

У Ивана Александровича с супругой тоже земли не хватает. У них на подворье с математической точностью рассчитан каждый миллиметр. Приходится исхитряться. После картошки успевает еще и капуста созреть до морозов. Убрали лук, поздние помидоры растут. Но и у них — пара кустов «зорьки», несколько георгинов, «солнышко» стелется и цветет.

Там, где хозяева молодые, в силах, там — розы, там — лилии, там много всего во дворах, в палисадах.

А ведь с цветами — столько забот. Сами собой, от Бога, они не вырастут. Посади, гляди за ними, рыхли, пропалывай, коровяком подкорми. А попробуй не полей хотя бы день при нашей жаре! Тут же засохнут. Не то что цвбета, листьев не увидишь. Цветы вырастить — труд немалый. Но радости больше.

Августовское раннее утро. Завтрак на воле. Солнце за спиной. Перед глазами — цветы. Сколько их… Десятки, сотни… Алые, синие, лазоревые, золотисто-медовые… Все на меня глядят. А если вернее, через плечо мое, на утреннее встающее солнце. Светит перед глазами желтизна и бель, нежная васильковая голубизна, зелень, алость, небесная синь. Смотрят и дышат в лицо мне простые наши цветы.

Летнее утро. Впереди — долгий день…

Порою, когда начинают о людях худое говорить: мол, народ пошел никудышный, извадился, изленился… — при таких разговорах я всегда вспоминаю о цветах. Они есть в каждом дворе. Значит, не так уж все плохо. Потому что цветок — это ведь не просто поглядел да понюхал… Скажите, шепните женщине ли, девушке: «Цвет ты мой лазоревый…» — и вы увидите, какое счастье плеснется в ее глазах.

Борис Екимов.
Лазоревый цвет.

Текст 8

| Сочинение

(1)До сих пор я не знаю: были у человеческого искусства два пути с самого начала или оно раздвоилось гораздо позже? (2)Красота окружающего мира: цветка и полёта ласточки, туманного озера и звезды, восходящего солнца и пчелиного сота, дремучего дерева и женского лица – вся красота окружающего мира постепенно аккумулировалась в душе человека, потом неизбежно началась отдача. (3)Изображение цветка или оленя появилось на рукоятке боевого топора. (4)Изображение солнца или птицы украсило берестяное ведёрко либо первобытную глиняную тарелку. (5)Ведь до сих пор народное искусство носит ярко выраженный прикладной характер. (6)Всякое украшенное изделие – это прежде всего изделие, будь то солонка, дуга, ложка, трепало, салазки, полотенце, детская колыбелька…

(7)Казалось бы, очень просто. (8)Потом уж искусство отвлеклось. (9)Рисунок на скале не имеет никакого прикладного характера. (10)Это просто радостный или горестный крик души. (11)От никчёмного рисунка на скале до картины Рембрандта, оперы Вагнера, скульптуры Родена, романа Достоевского, стихотворения Блока, пируэта Галины Улановой… (12)Но что же было вначале: потребность души поделиться своей красотой с другим человеком или потребность человека украсить свой боевой топор? (13)А если потребность души, если просто накопившееся в душе потребовало выхода и изумления, то не всё ли равно, на что ему было излиться: на полезные орудия труда или просто на подходящую для этого поверхность прибрежной гладкой скалы.

(14)В человеке, кроме потребностей есть, спать и продолжать род, жило две великие потребности. (15)Первая из них – общение с душой другого человека. (16)Она возникла оттого, вероятно, что душа – это как бы миллиарды отпечатков либо с одного и того же, либо с нескольких, не очень многих негативов.

(17)Вторая же человеческая потребность – общение с небом, то есть с беспредельностью во времени и в пространстве. (18)Ведь человек есть частица, пусть миллионная, пусть мгновенная, но всё же частица той самой беспредельности и безграничности. (19)Символ этой безграничности, конечно же, небо.

(20)…Кстати, и ступа ведь может быть произведением искусства. (21)Изящные уточки-солонки, деревянные ковши в виде лебедей. (22)Рубель, которым катали бельё, превращён в уникальное изделие. (23)Прясницы красноборские, валдайские, вологодские. (24)Цветы и солнца, птицы и листья деревьев, чаепития и масленичные катания – всё нашло себе место на этих прясницах, всё вплелось в общие узоры, в общую красоту.

(25)Ведь, казалось бы, не всё ли равно, к какой доске привязать кусок льна и сучить из него суровую нитку. (26)Но, значит, не всё равно, если вот они, сотни прясниц, и нет двух совпадающих по рисунку или резьбе.

Владимир Солоухин.

Понравилась статья? Поделить с друзьями:
  • Тексты егэ по русскому языку 2022 11 класс с проблемами с фипи
  • Тексты егэ по русскому языку 2021 фипи с проблемами для сочинения
  • Тексты егэ по русскому языку 2021 дальний восток
  • Тексты егэ по русскому языку 2021 11 класс с проблемами
  • Тексты егэ по русскому языку 2020 11 класс с проблемами