В ревизоре я решился собрать в одну кучу все дурное в россии егэ

В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу все дурное в России, что я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всеми.

Как вы понимаете эту цитату

Найди верный ответ на вопрос ✅ «В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу все дурное в России, что я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех …» по предмету 📙 Литература, а если ответа нет или никто не дал верного ответа, то воспользуйся поиском и попробуй найти ответ среди похожих вопросов.

Искать другие ответы

Главная » ⭐️ Литература » В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу все дурное в России, что я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всеми.

Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Сочинения / Гоголь Н.В. / Ревизор / Издевательская сатира Гоголя в комедии «Ревизор

Издевательская сатира Гоголя в комедии «Ревизор

    В “Ревизоре” я решился собрать в одну кучу все дурное в России, что я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всеми.

    Н.В. Гоголь

    Жизненная и творческая судьба Гоголя была трудной, временами глубоко драматичной. Писатель страдал от враждебного отношения различных групп современников к новаторском)’ характеру его творчества, к большой и суровой правде, высказанной в них.

    «Ревизор» по праву считался лучшей социальной комедией своего времени. Высокий реализм тесно слился в «Ревизоре» с сатирой, сатира — с воплощением социальных идей. Сам Николай Васильевич Гоголь отмечал особенность своей комедии: «Мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пьесе… Это честное, благородное лицо — был смех». Писатель ставил перед собой цель — «смеяться сильно» над тем, что «достойно осмеяния всеобщего», ибо в смехе Гоголь видел могучее средство воздействия на общество.

    Сама современная жизнь в ее комически уродливых проявлениях выбрана предметом комедии. И в этом заключается своеобразие гоголевского смеха.

    Сюжета «Ревизора» основан на типично комедийном несоответствии: человека принимают не за того, кем он является на самом деле. Но в отличие от своих предшественников, Гоголь решает эту ситуацию по-новому.

    Главный герой пьесы Хлестаков не старается выдать себя за важное лицо Чиновников обмануло чистосердечие Хлестакова. Опытный плут на вряд ли провел бы городничего, который «мошенников из мошенников обманывал». Именно непреднамеренность поступков Хлестакова сбила его с толку.

    В «Ревизоре» нет внешних толчков к развитию действия. Основным импульсом развития комедии является страх чиновников. Страх объединяет раздираемый внутренними противоречиями город, делает всех жителей города чуть ли не братьями. Оказывается, не родство душ, не общность интересов, а только страх способен сплотить этих людей.

    Происходящее на сцене выявляет в действующих лицах их истинное уродливое и смешное лицо. Но пьеса как зеркало отражает недостатки российской жизни. «Над собою смеетесь», — эти слова обращены в хохочущий зрительный зал.

    Беззаконие, казнокрадство, взяточничество, корыстные мотивы вместо заботы об общественном благе — все это показано в «Ревизоре» в виде тех общепризнанных форм жизни, вне которых управители не мыслят себе свое существование. Смешное обнаруживается и в той серьезности, с которой относится к своему делу каждый из персонажей комедии. Все они заняты своим делом как величайшей задачей всей жизни. Читателю же и зрителю со стороны видна незначительность и пустота их забот. Таким образом, Гоголь наглядно показывает контраст суетливой внешней деятельности и внутреннего окостенения.

    «Ревизор» замечателен тем, что это комедия характеров. Юмор Гоголя психологичен. Мы, говоря словами Гоголя, смеемся не над «кривым носом, а над кривою душою». Комическое у Гоголя почти целиком отдано обрисовке типов. Отсюда неприятие фарса, карикатуры. Сам автор писал: «Больше всего надо опасаться чтобы не впасть в карикатуру».

    Так, отдавая спешные приказания к приему ревизора, городничий путает слова: «Пусть каждый возьмет в руки по улице, — черт возьми, по улице! — по метле…» Минуту спустя он хочет надеть вместо шляпы бумажный футляр. В записке, полученной Анной Андреевной от мужа, содержится забавная путаница: «Я ничего не понимаю, к чему же тут соленые огурцы и икра?» Квартальные, которым городничий указывает на лежащую на полу бумажку, «бегут и снимают ее, толкая друг друга впопыхах». Поздравляя Анну-Андреевну с «обручением» дочери, Бобчинский и Добчинский «подходят в одно время и сталкиваются лбами.

    Нельзя не заметить, что эти смешные «цепляния» — скорее сопутствующие тона к основному мотиву. Они характеризуют атмосферу спешки, неразберихи, страха. Комическое Гоголя, как правило, вытекает из характеров героев.

    Смех вызывает также несоответствие характеров людей и их положения в обществе, несоответствие между тем, что персонажи думают и что говорят, между поведением людей и их мнением. Так, к примеру, чиновники с женами, пришедшие поздравить городничего и Анну Андреевну с прекрасной партией дочери, в глаза льстят, про себя же отзываются о городничем весьма нелестно: «Не судьба, батюшка, судьба — индейка; заслуги привели к тому. (В сторону.) Этакой свинье лезет всегда в рот счастье!».

    Писатель надеялся на то, что комедия заставит многих зрителей, читателей задуматься над пороками, изображаемыми в ней, и произведет серьезное воздействие на общественное сознание. Однако Гоголя ожидало горькое разочарование. Часть публики “Ревизор” был воспринят как веселый водевиль, значительная же часть зрителей восприняла ее как произведение, которое дает искаженную картину жизни.

    Но все-таки Николай Васильевич Гоголь верил в торжество справедливости, которая победит, как только люди осознают гибельность «дурного». Он неустанно развенчивает социальное зло, представляя его на всеобщее осмеяние. Сатира Гоголя призвана осудить все то, что принижает и разрушает подлинно человеческие качества в людях, ведет к духовной и нравственной гибели. Взыскательный мастер. Гоголь был художником большой гражданской устремленности.

/ Сочинения / Гоголь Н.В. / Ревизор / Издевательская сатира Гоголя в комедии «Ревизор

Смотрите также по
произведению «Ревизор»:

  • Краткое содержание
  • Полное содержание
  • Характеристика героев

На чтение 4 мин Просмотров 1.8к.
Обновлено 12 января, 2021

Николай Васильевич Гоголь стал свидетелем правления Николая I, поэтому показал в своей комедии «Ревизор», какой была Россия того времени. Это была мрачная эпоха, когда страна ещё не отошла от подавления восстания декабристов, а император Всероссийский боялся повторения попытки государственного переворота. Любое инакомыслие преследовалось, был максимально усилен надзор и цензура, лучшие люди подвергались гонениям. Эту действительность и описывал в своих произведениях Н.В. Гоголь. Основной темой его творчества стала вся Россия – на примере быта и нравов отдельных провинциальных городков и их чиновников.

Автор писал: «В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал… и за одним разом посмеяться над всем». В центре комедии находится типичный уездный город, а главные герои – местные чиновники, которые совершенно не думают о благополучии остальных граждан, об их чувствах и проблемах. Все их мысли сосредоточены только на удовлетворении собственных потребностей. Они даже не стараются скрыть свои правонарушения, городничий оправдывает это тем, что у каждого человека есть грехи. Просто так устроена жизнь: судья берёт взятки борзыми щенками, городничий присваивает себе деньги, выделенные на строительство церкви, почтмейстер из любопытства читает чужие письма, а Земляника не заботится о здоровье людей. Чиновники не скрывают своего образа жизни и не видят в этом ничего плохого. У них есть только одна проблема – проверки. Именно поэтому они так боялись приезда ревизора.

Узнав о намечающемся визите государственного инспектора, городские чиновники сразу же начинают пытаться навести порядок в своих делах. Однако в чём заключаются все их усилия? Они стремятся лишь создать видимость благополучия, ничего на самом деле не меняя. Таким образом, автор показывает, что жизнь провинциального города напрямую зависит от отношения чиновников к своим обязанностям. Те, кто должен защищать права народа и заботиться об их благосостоянии, погрязли в воровстве, взяточничестве, лжи и сплетнях. Городничий даже гордится, что обманул трёх губернаторов, а судья считает, что взятки щенками – это вовсе не преступление и ничего в этом страшного нет.

Все чиновники комедии «Ревизор» являются воплощением типичных черт, присущих государственным служащим России во времена правления Николая I. Они лицемерные, лживые и корыстолюбивые. Кроме того, большинство чиновников отличается низкой образованностью и неприлично узким кругозором. Самым начитанным считается судья Ляпкин-Тяпкин, который за всю свою жизнь прочитал пять или шесть книг.  

Злоупотребление служебным положением, приспособленчество, совершенная беспринципность и поиск личной выгоды во всём – таковы нравы уездного чиновничества. Особый интерес вызывает то, что страшные пороки изображены Н.В. Гоголем как повседневные явления, само собой разумеющийся факт.

Как только в городе появился человек из Петербурга, представляющий потенциальную опасность для всех чиновников, ему сразу же начали стараться угодить. Чинопочитание – вообще основополагающая деталь того времени. Чиновники с низким званием прислуживали вышестоящим лицам, чтобы сохранить своё положение и обрести возможность продвижения по карьерной лестнице. Другим распространённым явлением в то время было взяточничество, люди пытались решить все свои проблемы взятками и даже не пытались это скрывать. Именно такими были чиновники города N, им даже в голову не пришло, что Хлестаков может быть не ревизором. Все сразу же пытаются дать ему взятку, чтобы выгородить себя. Это единственный способ прикрыть свои злодеяния для людей, обладающих властью.

Комичность ситуации заключается в том, что в гостинице жил не ревизор, а обыкновенный щеголь, промотавший в Петербурге все свои сбережения. Тем не менее, все должностные лица перед ним трепетали. Не распознал обмана даже сам городничий. Это всё говорит о том, насколько запуганы чиновники тех времён такими проверяющими. В действительности ревизоров именно так и встречали по всей России, и мало кто отказывался от столь радушного приёма.

Этим произведением Н.В. Гоголь хотел показать, что нельзя добиться чего-то стоящего запретами и давлением. Нужно заниматься не ущемлением чьих-то прав, а управлять государством так, чтобы всем было комфортно. Счастливый народ – процветающая страна.

Все согласны в том, что еще ни одна книга не произвела столько разнообразных толков, как Выбранные места из переписки с друзьями. И что всего замечательней, чего не случилось, может быть, доселе еще ни в какой литературе, предметом толков и критик стала не книга, но автор. Подозрительно и недоверчиво разобрано было всякое слово, и всяк наперерыв спешил объявить источник, из которого оно произошло. Над живым телом еще живущего человека производилась та страшная анатомия, от которой бросает в холодный пот даже и того, кто одарен крепким сложеньем. Как, однако же, ни были потрясающи и обидны для человека благородного и честного многие заключения и выводы, но, скрепясь, сколько достало небольших сил моих, я решился стерпеть всё и воспользоваться этим случаем, как указаньем свыше — рассмотреть построже самого себя. Никогда и прежде я не пренебрегал советами, мненьями, осужденьями и упреками, уверяясь, чем далее, более, что если только истребишь в себе те щекотливые струны, которые способны раздражаться и гневаться, и приведешь себя в состояние всё выслушивать спокойно, тогда услышишь тот средний голос, который получается в итоге тогда, когда сложишь все голоса и сообразишь крайности обеих сторон, словом — тот всеми искомый средний голос, который недаром называют гласом народа и гласом божиим. Но на этот раз, несмотря на то, что многие упреки были истинно полезны душе моей, я не услышал этого среднего голоса и не могу сказать, чем решилось дело и чем определено считать мою книгу. В итоге мне послышались три разные мнения: первое, что книга есть произведение неслыханной гордости человека, возмнившего, что он стал выше всех своих читателей, имеет право на вниманье всей России и может преобразовывать целое общество; второе, что книга эта есть творение доброго, но впавшего в прелесть и в обольщенье человека, у которого закружилась голова от похвал, от самоуслаждения своими достоинствами, который вследствие этого сбился и спутался; третье, что книга есть произведение христианина, глядящего с верной точки на вещи и ставящего всякую вещь на ее законное место. На стороне каждого из этих мнений находятся равно просвещенные и умные люди, а также и равно верующие христиане. Стало быть, ни одно из этих мнений, будучи справедливо отчасти, никак не может быть справедливо вполне. Справедливее всего следовало бы назвать эту книгу верным зеркалом человека. В ней находится то же, что во всяком человеке; прежде всего желанье добра, создавшее самую книгу, которое живет у всякого человека, если только он почувствовал, что такое добро; сознанье искреннее своих недостатков и рядом с ним высокое мненье о своих достоинствах, желанье искреннее учиться самому и рядом с ним уверенность, что можешь научить многому и других; смиренье и рядом с ним гордость, и, может быть, гордость в самом смирении; упреки другим в том самом, на чем поскользнулся сам и за что достоин еще больших упреков. Словом, то же, что в каждом человеке, с той только разницей, что здесь слетели все условия и приличия и всё, что таит внутри человек, выступило внаружу, с той еще разницей, что завопило это крикливей и громче, как в писателе, у которого всё, что ни есть в душе, просится на свет, ударилось ярче всем в глаза, как в человеке, получившем на долю больше способностей сравнительно с другим человеком. Словом, книга может послужить только доказательством великой истины слов апостола Павла, сказавшего, что весь человек есть ложь.

Но к этому заключению, может быть, более всех прочих справедливому, никто не пришел, потому что торжественный тон самой книги и необыкновенный слог ее сбил более или менее, всех и не поставил никого на надлежащую точку воззрения. Издавая ее под влияньем страха смерти своей, который преследовал меня во всё время болезненного моего состояния, даже и тогда, когда я уже был вне опасности, я нечувствительно перешел в тон, мне несвойственный и уж вовсе неприличный еще живущему человеку. Из боязни, что мне не удастся окончить того сочиненья моего, которым занята была постоянно мысль моя в течение десяти лет, я имел неосторожность заговорить вперед кое о чем из того, что должно было мне доказать в лице выведенных героев повествовательного сочинения. Это обратилось в неуместную проповедь, странную в устах автора, в какие<-то> мистические непонятные места, не вяжущиеся с остальными письмами. Наконец, разнообразный тон самих писем, писанных к людям разных характеров и свойств, писанных в разные времена моего душевного состоянья. Одни были писаны в то время, когда я, воспитываясь сам упреками, прося и требуя их от других, считал в то же время надобностью раздавать их и другим; другие были писаны в то время, когда я стал чувствовать, что упреки следует приберечь для самого себя, в речах же с другими следует употреблять одну только братскую любовь. От этого и мягкость и резкость встретились почти вместе. Наконец, непомещение многих тех статей, которые должны были войти в книгу, как связывавшиеся и объясняющие многое. Наконец, моя собственная темнота и неуменье выражаться, принадлежности не вполне организовавшегося писателя, всё это споспешествовало тому, чтобы сбить не одного читателя и произвести бесчисленное множество выводов и заключений невпопад. Гордость отыскали в тех словах, которые подвигнуты были, может быть, совершенно противуположною причиною; где же была действительно гордость, там ее не заметили. Назвали уничиженьем то, что было вовсе не уничиженьем. А что главнее всего: не было двух человек, совершенно сходных между собою в мыслях, когда только доходило дело до разбора книги по частям, что весьма справедливо дало заметить некоторым, что в сужденьях своих о моей книге всякой выражал более самого себя, чем меня или мою книгу. Разумеется, всему виною я. А потому во всех нападениях на мои личные нравственные качества, как ни оскорбительны они для человека, в ком еще не умерло благородство, я не имею права обвинять никого.
Сделаю вскользь замечанья два на то, что не относится до моих нравственных качеств. Меня изумило, когда люди умные стали делать придирки к словам, совершенно ясным, и, остановившись над двумя, тремя местами, стали выводить заключения, совершенно противуположные духу всего сочинения. Из двух, трех слов, сказанных такому помещику, у которого все крестьяне земледельцы, озабоченные круглый год работой, вывести заключение, что я воюю против просвещенья народного — это показалось мне очень странно, тем более, что я полжизни думал сам о том, как бы написать истинно полезную книгу для простого народа, и остановился, почувствовавши, что нужно быть очень умну для того, чтобы знать, что прежде нужно подать народу. А покуда нет таких умных книг, мне казалось, что слово устное пастырей церкви полезней и нужней для мужика всего того, что может сказать ему наш брат писатель. Сколько я себя ни помню, я всегда стоял за просвещенье народное, но мне казалось, что еще прежде, чем просвещенье самого народа, полезней просвещенье тех, которые имеют ближайшие столкновения с народом, от которых часто терпит народ. Мне казалось, наконец, гораздо более требовавшим вниманья к себе не сословие земледельцев, но то тесное сословие, ныне увеличивающееся, которое вышло из земледельцев, которое занимает разные мелкие места и, не имея никакой нравственности, несмотря на небольшую, грамотность, вредит всем, затем, чтобы жить на счет бедных. Для этого-то сословия мне казались наиболее необходи<мыми> книги умных писателей, которые, почувствовавши сами их долг, умели бы им их объяснить. А землепашец наш мне всегда казался нравственнее всех других и менее других нуждающийся в наставлениях писателя. Тоже не менее странным показалось мне, когда из одного места моей книги, где я говорю, что в критиках, на меня нападавших, есть много справедливого, вывели заключения, что я отвергаю все достоинства моих сочинений и не согласен с теми критиками, которые говорили в мою пользу[1]. Я очень помню и совсем не позабыл, что по поводу небольших моих достоинств явились у нас очень замечательные критики, которые навсегда останутся памятниками любви к искусству, которые возвысили в глазах общества значенье поэтических созданий[2]. Но неловко же мне говорить самому о своих достоинствах, да и с какой стати? О недостатках моих литературных я заговорил, потому что пришлось кстати, по поводу психологического вопроса, который есть главный предмет всей моей книги. Как же не соображать этих вещей! Не менее странно также — из того, что я выставил ярко на вид наши русские элементы, делать вывод, будто я отвергаю потребность просвещенья европейского и считаю ненужным для русского знать весь трудный <путь?> совершенствованья человеческого. И прежде и теперь мне казалось, что русский гражданин должен знать дела Европы. Но я был убежден всегда, что если, при этой похвальной жадности знать чужеземное, упустишь из виду свои русские начала, то знанья эти не принесут добра, собьют, спутают и разбросают мысли, наместо того, чтобы сосредоточить и собрать их. И прежде и теперь я был уверен в том, что нужно очень хорошо и очень глубоко узнать свою русскую природу, и что только с помощью этого знанья <можно> почувствовать, что именно следует нам брать и заимствовать из Европы, которая сама этого не говорит. Мне казалось всегда, что прежде, чем вводить что-либо новое, нужно не как-нибудь, но в корне узнать старое; иначе примененье самого благодетельнейшего открытия не будет успешно. С этой целью я и заговорил преимущественно о старом.

Словом, все эти односторонние выводы людей умных и притом таких, которых я вовсе не считал односторонними, все эти придирки к словам, а не к смыслу и духу сочинения, показывают мне то, что никто не был в покойном расположеньи, когда читал мою книгу; что уже вперед установилось какое-то предубежденье, прежде чем она явилась в свет, и всякой глядел на нее вследствие уже заготовленного вперед взгляда, останавливаясь только над тем, что укрепляло его в предубеждении и раздражало, и проходя мимо всё то, что способно опровергнуть предубежденье, а самого читателя успокоить. Сила эта странного раздраженья была так велика, что даже разрушила все те приличия, которые доселе еще сохранялись относительно к писателю. Почти в глаза автору стали говорить, что он сошел с ума, и приписывали ему рецепты от умственного расстройства. Не могу скрыть, что меня еще более опечалило, когда люди также умные, и притом не раздраженные, превозгласили печатно, что в моей книге ничего нет нового, что же и ново в ней, то ложь, а не истинно. Это показалось мне жестоко. Как бы то ни было, но в ней есть моя собственная исповедь; в ней есть излиянье и души и сердца моего. Я еще не признан публично бесчестным человеком, которому бы никакого доверия нельзя было оказывать. Я могу ошибаться, могу попасть в заблужденье, как и всякой человек, могу сказать ложь в том смысле, как и весь человек есть ложь; но назвать всё, что излилось из души и сердца моего, ложью — это жестоко. Это несправедливо так же, как несправедливо и то, что в книге моей ничего нет нового. Исповедь человека, который провел несколько лет внутри себя, который воспитывал себя, как ученик, желая вознаградить, хотя поздно, за время, потерянное в юности, и который притом не во всем похож на других и имеет некоторые свойства, ему одному принадлежащие, — исповедь такого человека не может не представить чего-нибудь нового. Как бы то ни было, но в таком деле, где замешалось дело души, нельзя так решительно возвещать приговор. Тут и наиглубокомысленнейший душеведец призадумается. В душевном деле трудно и над человеком обыкновенным произнести суд свой. Есть такие вещи, которые не подвластны холодному рассуждению, как бы умен ни был рассуждающий, которые постигаются только в минуты тех душевных настроений, когда собственная душа наша расположена к исповеди, к обращению на себя, к охужденью себя, а не других. Словом, в этой решительности, с какою был произнесен этот приговор, мне показалась большая собственная самоуверенность судившего — в уме своем и в верховности своей точки воззрения. Не с тем я здесь говорю это, чтобы кого-нибудь попрекнуть, но с тем, чтобы показать только, как на всяком шагу мы близки к тому, чтобы впасть в тот порок, в котором только что попрекнули своего брата; как, укоривши в самоуверенности другого, мы тут же в собственных словах показываем свою собственную самоуверенность; как, укоривши в неснисходительности другого, мы тут же бываем неснисходительны и придирчивы сами. Благороден по крайней мере тот, кто имеет духу в этом сознаться и не стыдится, хоть бы в глазах всего света, сказать, что он ошибся. Но довольно. Вовсе не затем, чтобы защищать себя с нравственных сторон моих, я подаю теперь голос. Нет, я считаю обязанностью отвечать только на тот запрос, который сделан мне почти единоустно от лица читателей всех моих прежних сочинений, — запрос: зачем я оставил тот род и то поприще, которое за собою уже утвердил, где был почти господин, и принялся за другое, мне чуждое?

Чтобы отвечать на этот запрос, я решаюсь чистосердечно и сколько возможно короче изложить всю повесть моего авторства, чтобы дать возможность всякому справедливее осудить меня, чтобы увидал читатель, переменял ли я поприще свое, умничал ли сам от себя, желая дать себе другое направление, или и в моей судьбе так же, как и во всем, следует признать участие того, кто располагает миром не всегда сообразно тому, как нам хочется, и с которым трудно бороться человеку. Может быть, эта чистосердечная повесть моя послужит объясненьем хотя некоторой части того, что кажется такой необъяснимой загадкой для многих, в недавно вышедшей моей книге. Если бы случилось так, я был бы этому истинно рад, потому что вся эта странная история меня утомила сильно, и мне не легко самому от этого вихря недоразумений.

Я не могу сказать утвердительно, точно ли поприще писателя есть мое поприще. Знаю только то, что в те годы, когда я стал задумываться о моем будущем (а задумываться о будущем я начал рано, в те поры, когда все мои сверстники думали еще об играх), мысль о писателе мне никогда не всходила на ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего добра. Я думал, просто, что я выслужусь и всё это доставит служба государственная. От этого страсть служить была у меня в юности очень сильна. Она пребывала неотлучно в моей голове впереди всех моих дел и занятий. Первые мои опыты, первые упражненья в сочиненьях, к которым я получил навык в последнее время пребыванья моего в школе, были почти все в лирическом и сурьезном роде. Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолической от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим моими шутками; хотя в самых ранних сужденьях моих о людях находили уменье замечать те особенности, которые ускользают от вниманья других людей, как крупные, так мелкие и смешные. Говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержаньем самого склада и образа его мыслей и речей. Но всё это не переносилось на бумагу, и я даже вовсе не думал о том, что сделаю со временем из этого употребление.

Причина той веселости, которую заметили в первых сочинениях моих, показавшихся в печати, заключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе всё смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставлял их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего, и кому от этого выйдет какая польза. Молодость, во время которой не приходят на ум никакие вопросы, подталкивала. Вот происхождение тех первых моих произведений, которые одних заставили смеяться так же беззаботно и безотчетно, как и меня самого, а других приводили в недоумение решить, как могли человеку умному приходить в голову такие глупости. Может быть, с летами и с потребностью развлекать себя веселость эта исчезнула бы, а с нею вместе и мое писательство. Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело сурьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и наконец, один раз, после того, как я ему прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж, поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью, не приняться за большое сочинение! Это, просто, грех!» Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который, хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но если бы не принялся за Донкишота, никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями, и, в заключенье всего, отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то в роде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет Мертвых душ. (Мысль Ревизора принадлежит также ему). На этот раз и я сам уже задумался сурьезно, — тем более, что стали приближаться такие года, когда сам собой приходит запрос всякому поступку: зачем и для чего его делаешь? Я увидел, что в сочинениях моих смеюсь даром, напрасно, сам не зная зачем. Если смеяться, так уже лучше смеяться сильно и над тем, что действительно достойно осмеянья всеобщего. В Ревизоре я решился собрать в одну кучу всё дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем. Но это, как известно, произвело потрясающее действие. Сквозь смех, который никогда еще во мне не появлялся в такой силе, читатель услышал грусть. Я сам почувствовал, что уже смех мой не тот, какой был прежде, что уже не могу быть в сочиненьях моих тем, чем был дотоле, и что самая потребность развлекать себя невинными, беззаботными сценами окончилась вместе с молодыми моими летами. После Ревизора я почувствовал, более нежели когда-либо прежде, потребность сочиненья полного, где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться. Пушкин находил, что сюжет М<ертвых> д<уш> хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров. Я начал было писать, не определивши себе обстоятельного плана, не давши себе отчета, что такое именно должен быть сам герой. Я думал просто, что смешной проект, исполненьем которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные лица и характеры; что родившаяся во мне самом охота смеяться создаст сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был перемешать с трогательными. Но на всяком шагу я был останавливаем вопросами: зачем? к чему это? что должен сказать собою такой-то характер? что должно выразить собою такое-то явление? Спрашивается: что нужно делать, когда приходят такие вопросы? Прогонять их? Я пробовал, но неотразимые вопросы стояли передо мною. Не чувствуя существенной надобности в том и другом герое, я не мог почувствовать и любви к делу изобразить его. Напротив, я чувствовал что-то в роде отвращенья: всё у меня выходило натянуто, насильно и даже то, над чем я смеялся, становилось печально.

Я увидел ясно, что больше не могу писать без плана, вполне определительного и ясного, что следует хорошо объяснить прежде самому себе цель сочиненья своего, его существенную полезность и необходимость, вследствие чего сам автор возгорелся бы любовью истинной и сильной к труду своему, которая животворит всё и без которой не идет работа. Словом, чтобы почувствовал и убедился сам автор, что, творя творенье свое, он исполняет именно тот долг, для которого он призван на землю, для которого именно даны ему способности и силы, и что, исполняя <его>, он служит в то же самое время так же государству своему, как бы он действительно находился в государственной службе. Мысль о службе у меня никогда не пропадала. Прежде чем вступить на поприще писателя, я переменил множество разных мест и должностей, чтобы узнать, к которой из них я был больше способен; но не был доволен ни службой, ни собой, ни теми, которые надо мной были поставлены. Я еще не знал тогда, как многого мне недоставало затем, чтобы служить так, как я хотел служить. Я не знал тогда, что нужно для этого победить в себе все щекотливые струны самолюбья личного и гордости личной, не позабывать ни на минуту, что взял место не для своего счастья, но для счастья многих тех, которые будут несчастны, если благородный человек бросит свое место, что позабыть нужно обо всех огорчениях собственных. Я не знал еще тогда, что тому, кто пожелает истинно честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, — нужно иметь много любви к человеку вообще и сделаться истинным христианином, во всем смысле этого слова. А потому и немудрено, что, не имея этого в себе, я не мог служить так, как хотел, несмотря на то, что сгорал действительно желаньем служить честно. Но как только я почувствовал, что на поприще писателя могу сослужить также службу государственную, я бросил всё: и прежние свои должности, и Петербург, и общества близких душе моей людей, и самую Россию, затем, чтобы вдали и в уединеньи от всех обсудить, как это сделать, как произвести таким образом свое творенье, чтобы доказало оно, что я был также гражданин земли своей и хотел служить ей. Чем более обдумывал я свое сочинение, тем более чувствовал, что оно может действительно принести пользу. Чем более я обдумывал мое сочинение, тем более видел, что не случайно следует мне взять характеры, какие попадутся, но избрать одни те, на которых заметней и глубже отпечатлелись истинно русские, коренные свойства наши. Мне хотелось в сочинении моем выставить преимущественно те высшие свойства русской природы, которые еще не всеми ценятся справедливо, и преимущественно те низкие, которые еще недостаточно всеми осмеяны и поражены. Мне хотелось сюда собрать одни яркие психологические явления, поместить те наблюдения, которые я делал издавна сокровенно над человеком, которые не доверял дотоле перу, чувствуя сам незрелость его, которые, быв изображены верно, послужили бы разгадкой многого в нашей жизни, словом — чтобы, по прочтеньи моего сочиненья, предстал как бы невольно весь русский человек, со всем разнообразьем богатств и даров, доставшихся на его долю, преимущественно перед другими народами, и со всем множеством тех недостатков, которые находятся в нем, также преимущественно пред всеми другими народами. Я думал, что лирическая сила, которой у меня был запас, поможет мне изобразить так эти достоинства, что к ним возгорится любовью русской человек, а сила смеха, которого у меня также был запас, поможет мне так ярко <изобразить> недостатки, что их возненавидит читатель, если бы даже нашел их в себе самом. Но я почувствовал в то же время, что всё это возможно будет сделать мне только в таком случае, когда узнаешь очень хорошо сам, что действительно в нашей природе есть достоинства и что в ней действительно есть недостатки. Нужно очень хорошо взвесить и оценить то и другое и объяснить себе самому ясно, чтобы не возвести в достоинство того, что есть грех наш, и не поразить смехом вместе с недостатками нашими и того, что есть в нас достоинство. Мне не хотелось даром тратить силу. С тех пор, как мне начали говорить, что я смеюсь не только над недостатком, но даже целиком и над самим человеком, в котором заключен недостаток, и не только над всем человеком, но и над местом, над самою должностью, которую он занимает (чего я никогда даже не имел и в мыслях), я увидал, что нужно со смехом быть очень осторожным, — тем более, что он заразителен, и стоит только тому, кто поостроумней, посмеяться над одной стороной дела, как уже, во след за ним, тот, кто, потупее и поглупее, будет смеяться над всеми сторонами дела. Словом, я видел ясно, как дважды два четыре, что прежде, покамест не определю себе самому определительно, ясно высокое и низкое русской природы нашей, достоинства и недостатки наши, мне нельзя приступить; а чтобы определить себе русскую природу, следует узнать получше природу человека вообще и душу человека вообще: без этого не станешь на ту точку воззрения, с которой видятся ясно недостатки и достоинства всякого народа.

С этих пор человек и душа человека сделались больше, чем когда-либо, предметом наблюдений. Я оставил на время всё современное; я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще. Книги законодателей, душеведцев и наблюдателей за природой человека стали моим чтением. Всё, где только выражалось познанье людей и души человека, от исповеди светского человека до исповеди анахорета и пустынника, меня занимало, и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Христу, увидевши, что в нем ключ к душе человека, и что еще никто из душезнателей не всходил на ту высоту познанья душевного, на которой стоял он. Поверкой разума поверил я то, что другие понимают ясной верой и чему я верил дотоле как-то темно и неясно. К этому привел меня и анализ над моею собственной душой: я увидел тоже математически ясно, что говорить и писать о высших чувствах и движеньях человека нельзя по воображенью: нужно заключить в себе самом хотя небольшую крупицу этого, словом — нужно сделаться лучшим. Это может показаться довольно странным, особенно для тех, которые получили в юности совершенно оконченное и полное воспитание. Но надобно сказать, что я получил в школе воспитанье довольно плохое, а потому и не мудрено, что мысль об ученьи пришла ко мне в зрелом возрасте. Я начал с таких первоначальных книг, что стыдился даже показывать и скрывал все свои занятия. Я наблюдал над собой, как учитель над учеником, не в книжном ученьи, но и в простом нравественном, глядя на себя самого, как на школьника. Я поместил кое-что из этих проделок над самим собою в книге моих писем, вовсе не затем, чтобы пощеголять чем-нибудь (да и не знаю, чем тут щеголять), но из желанья добра: авось кому-нибудь принесет это пользу: я был уверен, что много, подобно мне, воспитались в школе плохо и потом, подобно мне, спохватились, желая искренно себя поправить. Я часто слышал, как многие жаловались, что не могут отстать от дурных привычек, при всем желаньи своем отстать от них. Я и поместил это, кое-как приспособивши к другому, и поместил это я не иначе, как увидевши на опыте, что многое из этого уже пришло в пользу некоторым людям, которых я знал. В ответ же тем, которые попрекают мне, зачем я выставил свою внутреннюю клеть, могу сказать то, что все-таки я еще не монах, а писатель. Я поступил в этом случае так, как все те писатели, которые говорили, что было на душе. Если бы и с Карамзиным случилась эта внутренняя история во время его писательства, он бы ее также выразил. Но Карамзин воспитался в юношестве. Он образовался уже как человек и гражданин, прежде чем выступил на поприще писателя. Со мной случилось иначе. Я не считал ни для кого соблазнительным открыть публично, что я стараюсь быть лучшим, чем я есть. Я не нахожу соблазнительным томиться и сгорать явно, в виду всех, желаньем совершенства, если сходил за тем сам сын божий, чтобы сказать нам всем: «Будьте совершенны так, как совершенен отец ваш небесный». Что же касается до обвинений, будто я, из желанья похвастаться смиреньем, в книге моей показал уничиженье паче гордости, то на это скажу, что ни смиренья, ни уничиженья здесь нет. Пришедшие к этому заключению обманулись сходством признаков. Против<ным> я действительно казался себе самому вовсе не от смиренья, но потому, что в мыслях моих чем далее, тем яснее представлялся идеал прекрасного человека, тот благостный образ, каким должен быть на земле человек, и мне становилось всякой раз после этого противно глядеть на себя. Это не смирение, но скорее то чувство, которое бывает у завистливого человека, который, увидевши в чужих руках вещь лучшую, бросает свою и не хочет уже глядеть на нее. Притом мне посчастливилось встретить на веку своем, и особенно в последнее время, несколько таких людей, перед душевными качествами которых показались мне мелкими мои качества, и всякий раз я негодовал на себя за то, что не имею того, что имеют другие. Тут нужно обвинять разве завистливую вообще натуру.

Но возвращаюсь к истории. Итак, на некоторое время занятием моим стал не русский человек и Россия, но человек и душа человека вообще. Всё меня приводило в это время к исследованию общих законов души нашей: мои собственные душевные обстоятельства, наконец обстоятельства внешние, над которыми мы не властны и которые всякой раз обращали меня противовольно вновь к тому же предмету, как только я от него отдалялся. Несколько раз, упрекаемый в недеятельности, я принимался за перо. Хотел насильно заставить себя написать хоть что-нибудь в роде небольшой повести или какого-нибудь литературного сочинения, и не мог произвести ничего. Усилия мои оканчивались почти всегда болезнию, страданиями и наконец такими припадками, вследствие которых нужно было надолго отложить всякое занятие. Что мне было делать? Виноват я разве был в том, что не в силах был повторять то же, что говорил или писал в мои юношеские годы? Как будто две весны бывают в возрасте человеческом! И если всяк человек подвержен этим необходимым переменам при переходе из возраста в возраст, почему же один писатель должен быть исключеньем? Разве писатель также не человек? Я не совращался с своего пути. Я шел тою же дорогою. Предмет у меня был всегда один и тот же: предмет у меня был — жизнь, а не что другое. Жизнь я преследовал в ее действительности, а не в мечтах воображения, и пришел к тому, кто есть источник жизни. От малых лет была во мне страсть замечать за человеком, ловить душу его в малейших чертах и движеньях его, которые пропускаются без вниманья людьми — и я пришел к тому, который один полный ведатель души и от кого одного и мог только узнать полнее душу. Я не успокоился по тех пор, покуда не разрешились мне некоторые собственные мои вопросы относительно меня самого. И только тогда, когда нашел удовлетворенье в некоторых главных вопросах, мог приступить вновь к моему сочинению, первая часть которого составляет еще поныне загадку, потому что заключает в себе некоторую часть переходного состоянья моей собственной души, тогда как еще не вполне отделилось во мне то, чему следовало отделиться.

Как только кончилось во мне это состояние, и жажда знать человека вообще удовлетворилась, во мне родилось желанье сильное знать Россию. Я стал знакомиться с людьми, от которых мог чему-нибудь поучиться и разузнать, что делается на Руси; старался наиболее знакомиться с такими опытными практическими людьми всех сословий, которые обращены были лицом ко всяким проделкам внутри России. Мне хотелось сойтись с людьми всех сословий и от каждого что-нибудь узнать. Всякой должностной и чем-нибудь занятый человек стал в глазах моих интересен. Прежде всего я хотел определить себе всякую должность, всякое сословие, всякое место и всякое звание в государстве. Мне казалось это необходимым для писателя, который берет людей на разных поприщах. Не содержа в собственной голове своей весь долг и всю обязанность того человека, которого описываешь, не выставишь его, как следует, верно и притом так, чтобы он действительно был в урок и в поученье живущему. Из-за этого я старался завести переписку с такими людьми, которые могли мне что-нибудь сообщать. Прочих я просил набрасывать легкие портреты и характеры, первые, какие им попадутся. Всё это было мне нужно не затем, чтобы в голове моей не было ни характеров, ни героев: их было у меня уже много; они выработались из познания природы человеческой гораздо полнейшего, чем какое было во мне прежде; но сведения эти мне, просто, нужны были, как нужны этюды с натуры художнику, который пишет большую картину своего собственного сочинения. Он не переводит этих рисунков к себе на картину, но развешивает их вокруг по стенам, затем, чтобы держать перед собою неотлучно, чтобы не погрешить ни в чем против действительности, противу времени, или эпохи, какая им взята. Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взято было мной из действительности, из данных, мне известных. Угадывать человека я мог только тогда, когда мне представлялись самые мельчайшие подробности его внешности. Я никогда не писал портрета, в смысле простой копии. Я создавал портрет, но создавал его вследствие соображенья, а не воображенья. Чем более вещей принимал я в соображенье, тем у меня верней выходило созданье. Мне нужно было знать гораздо больше, сравнительно со всяким другим писателем, потому что стоило мне несколько подробностей пропустить, не принять в соображенье — и ложь у меня выступала ярче, нежели у кого другого. Этого я никак не мог объяснить никому, а потому и никогда почти не получал таких писем, каких я желал. Все только удивлялись тому, как мог я требовать таких мелочей и пустяков, тогда как имею такое воображение, которое может само творить и производить. Но воображенье мое до сих пор не подарило меня ни одним замечательным характером и не создало ни одной такой вещи, которую где-нибудь не подметил мой взгляд в натуре. Я поместил в книге моей Переписка с друзьями несколько писем к помещикам и к разным должностным лицам (из них большая часть не напечатана) вовсе не затем, чтобы со мной безусловно согласились, но чтобы опровергнули меня приведеньем анекдотических фактов. Возраженья такого рода от людей практических и опытных для меня важны тем, что поставляют меня ближе к делу, раскрывая мне глубже внутренность России. Но вместо дел, интересных для всякого русского человека, и наших русских вопросов, занялись моей собственной личностью и исписали целые листы о том, имею ли я право мешаться в подобные дела. Я сделал в то же время воззванье ко всем читателям Мертвых душ, — воззванье несколько неприличное и не весьма ловкое. Я очень знал, что над ним многие посмеются; но я готов был выдержать всякое осмеяние, лишь бы только добиться своего. Я думал, что, может, хоть пять, шесть человек захотят исполнить мою просьбу так, как я желал. Я не требовал собственно поправок на Мертвые души: мне хотелось, под этим предлогом, добыть частных записок, воспоминаний о тех характерах и лицах, с которыми случилось кому встретиться на веку, изображений тех случаев, где пахнет Русью. Зная, что у всех нас есть какая-то лень на подъемность, на работу, вследствие которых почти всякому из нас трудно что-нибудь доставать из своей памяти, я думал, что чтенье Мертвых душ может расшевелить, особенно, если и карандаш и бумага будет при этом под рукой. Я выставил свой адрес и просил прислать мне в письме только тех, которые не захотели бы печатать, но вообще я считал гораздо полезнее сделать их всеобщею известностью. Мне казалось даже необходимым и в нынешнее время это распространение известий о России посредством живых фактов, потому что в это время, которое недаром называют переходным, почти у всякого человека, на всех поприщах, заметно стремленье преобразовывать, поправлять, исправлять и вообще торопиться средствами противу всякого зла. Я думал, что теперь более, чем когда-либо, нужно нам обнаружить внаружу всё, что ни есть внутри Руси, чтобы мы почувствовали, из какого множества разнородных начал состоит наша почва, на которой мы все стремимся сеять, и лучше бы осмотрелись прежде, чем произносить что-либо так решительно, как ныне все произносят. Я питал втайне надежду, что чтенье Мерт<вых> душ наведет некоторых на мысль писать свои собственные записки, что многие почувствуют даже некоторое обращение на самих себя, потому что и в самом авторе, в то время, когда писаны были Мертвые души, произошло некоторое обращенье на самого себя. Я думал, что тот, кто уже находится на склоне дней своих и тревожим мыслью, что жизнь его протекла без пользы, и он сделал мало для общего добра земли своей, почувствует сильнее, что верным и живым изображеньем людей, характеров и случаев своего времени он может познакомить с Русью людей молодых и начинающих действовать и таким образом больше чем вознаградит прекрасно за свою недеятельность. Молодой же, тот, кто вступает еще на поприще, кто еще ни к чему не охладел и потому имеет живость взгляда, кого любопытно занимает всё, может изобразить эпоху современную, как она представляется молодым глазам юноши. Словом, я думал, как дитя; я обманулся некоторыми: я думал, что в некоторой части читателей есть какая-то любовь. Я не знал еще тогда, что мое имя в ходу только затем, чтобы попрекнуть друг друга и посмеяться друг над другом. Я думал, что многие сквозь самый смех слышат мою добрую натуру, которая смеялась вовсе не из злобного желанья. Но на мое приглашение я не получил записок; в журналах мне отвечали насмешками. Привожу всё это затем, чтобы показать, как я употреблял все силы держаться на своем поприще и придумывал все средства, которые могли двинуть мою работу, не имея и в мыслях оставлять звание писателя. Не могу не заметить при этом случае, что многие изъявляли изумление тому, что я так желаю известий о России и в то же время сам остаюсь вне России, не соображая того, что, кроме болезненного состоянья моего здоровья, потребовавшего теплого климата, мне нужно было это удаление от России затем, чтобы пребывать живее мыслью в России. Для <тех>, которые не могут этого почувствовать, объяснюсь, хотя мне несколько трудно объясняться во всем том, что составляет свойства, собственно мне принадлежащие. Почти у всех писателей, которые не лишены творчества, есть способность, которую я не назову воображеньем, способность представлять предметы отсутствующие так живо, как бы они были пред нашими глазами. Способность эта действует в нас только тогда, когда мы отдалимся от предметов, которые описываем. Вот почему поэты большею частию избирали эпоху, от нас отдалившуюся, и погружались в прошедшее. Прошедшее, отрывая нас <от> всего, что ни есть вокруг нас, приводит душу в то тихое, спокойное настроение, которое необходимо для труда, У меня не было влечень<я> к прошедшему. Предмет мой была современность и жизнь в ее нынешнем быту, может быть, оттого, что ум мой был всегда наклонен к существенности и к пользе, более осязательной. Чем далее, тем более усиливалось во мне желанье быть писателем современным. Но я видел в то же время, что, изображая современность, нельзя находиться в том высоко настроенном и спокойном состоянии, какое необходимо для произведения большого и стройного труда. Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает; перо писателя нечувствительно и незаметно переходит в сатиру, притом, находясь сам в ряду других и более или менее действуя с ними, видишь перед собою только тех человек, которые стоят близко от тебя; всей толпы и массы не видишь, оглянуть всего не можешь. Я стал думать о том, как бы выбраться из ряду других и стать на такое место, откуда бы я мог увидать всю массу, а не людей только, возле меня стоящих, — как бы, отдалившись от настоящего, обратить его некоторым образом для себя в прошедшее. Мое расстроившееся здоровье и вместе с ним маленькие неприятности, которые я бы теперь перенес легко, но которых тогда не умел еще переносить, заставили меня подняться в чужие края. Я никогда не имел влеченья и страсти: к чужим краям. Я не имел также того безотчетного любопытства, которым бывает снедаем юноша, жадный впечатлений. Но, странное дело, даже в детстве, даже во время школьного ученья, даже в то время, когда я помышлял только об одной службе, а не о писательстве, мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвованье и что, именно для службы моей отчизне, я должен буду воспитаться где-то вдали от нее. Я не знал, ни как это будет, ни почему это нужно; я даже не задумывался об этом, но видел самого себя так живо в какой-то чужой земле тоскующим по своей отчизне, картина эта так часто меня преследовала, что я чувствовал от нее грусть. Может бы<ть>, это было, просто, то непонятное поэтическое влечение, которое тревожило иногда и Пушкина, ехать в чужие: края, единственно затем, чтобы, по выраженью его,

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России[3].

Как бы то ни было, но это противувольное мне самому влеченье было так сильно, что не прошло пяти месяцев по прибытьи моем в Петербург, как я сел уже на корабль, не будучи в силах противиться чувству, мне самому непонятному. Проект и цель моего путешествия были очень неясны. Я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей, чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее. Едва только я очутился в море, на чужом корабле, среди чужих людей (пароход был аглицкий, и на нем ни души русской), мне стало грустно; мне сделалось так жалко друзей и товарищей моего детства, которых я оставил и которых я всегда любил, что прежде, чем вступить на твердую землю, я уже подумал о возврате. Три дни только я пробыл в чужих краях и, несмотря на то, что новость предметов начала меня завлекать, я поспешил на том же самом пароходе возвратиться, боясь, что иначе мне не удастся возвратиться. С тех пор я дал себе слово не питать и мысли о чужих краях, и точно, во все время пребыванья моего в Петербурге, в продолжение целых семи лет не приходили мне никогда на мысли чужие края, покамест обстоятельства моего здоровья, некоторые огорченья и наконец потребность большего уединения не заставили меня оставить Россию.

Два раза я возвращался потом в Россию, один раз даже с тем, чтобы в ней остаться навсегда. Я думал, что теперь особенно, получивши такую страсть узнавать всё, я в силах буду узнать многое. Но, странное дело, среди России я почти не увидал России. Все люди, с которыми я встречался, большею частию любили поговорить о том, что делается в Европе, а не в России. Я узнавал только то, что делается в аглицком клубе, да кое-что из того, что я и сам уже знал. Известно, что всякой из нас окружен своим кругом близких знакомых, из-за которого трудно ему увидать людей посторонних. Во-первых, уже потому, что с близкими обязан быть чаще, а во-вторых, потому, что круг друзей так уже сам по себе приятен, что нужно иметь слишком много самоотверженья, чтобы из него вырваться. Все, с которыми мне случилось познакомиться, наделяли меня уже готовыми выводами, заключениями, а не просто фактами, которых я искал. Я заметил вообще некоторую перемену в мыслях и умах. Всяк глядел на вещи взглядом более философическим, чем когда-либо прежде, во всякой вещи хотел увидать ее глубокий смысл и сильнейшее значение, — движенье, вообще показывающее большой шаг общества вперед. Но с другой стороны, от этого произошла торопливость делать выводы и заключенья из двух, трех фактов о всем целом и беспрестанная позабывчивость того, что не все вещи и не все стороны соображены и взвешены. Я заметил, что почти у всякого образовывалась в голове своя собственная Россия, и оттого бесконечные споры. Мне нужно было не того, мне нужно было просто таких бесед, как бывали в старину, как всяк рассказывал только то, что видел, слышал на веку, и разговор казался собраньем анекдотов, а не рассужденьем. Это мне нужно было уже и потому, что я и сам начинал невольно заражаться этой тороплввость<ю> заключать и выводить, всеобщим поветрием нынешнего времени.

Провинции наши меня еще более изумили. Там даже имя Россия не раздается на устах. Раздавалось, как мне показалось, на устах только то, что было прочитано в новейших романах, переведенных с французского. Словом — во всё пребыванье мое в России Россия у меня в голове рассеивалась и разлеталась. Я не мог никак ее собрать в одно целое; дух мой упадал, и самое желанье знать ее ослабевало. Но как только я выезжал из нее, она совокуплялась вновь в моих мы<сл>ях целой, желанье знать ее пробуждалось во мне вновь, и охота знакомиться со всяким свежим человеком, недавно выехавшим из России, становилась вновь сильна. Во мне рождалось даже уменье выспрашивать, и часто в один час разговора я узнавал то, чего не мог, живя в России, узнать в продолжение недели. Всякий знает, что за границей знакомства делаются гораздо легче, что на водах в Германии и на зимовьях в Италии сходятся люди, которые, может быть, не столкнулись бы никогда внутри земли своей и оставались бы век незнакомыми. Вот что заставило меня предпочесть пребыванье вне России, даже и в отношении <к тому, чтобы> побольше слышать о России. Я очень долго думал о том, каким бы образом узнать многое, делающееся в России, живя в России. Разъездами по государству немного возьмешь, останутся в голове только станции да трактиры. Знакомства и в городах и деревнях тоже довольно трудны для разъезжающего не по казенной надобности, могут принять за какого-нибудь шпиона, и приобретешь разве только сюжет для комедии, которой имя бестолковщина. Если ж узнают, что разъезжающий есть и писатель вместе, тогда положенье еще смешнее: половина читающей России уверена сурьезно, что я живу единственно для осмеянья всего, что ни есть в человеке, от головы до ног. А между тем никогда еще до сих пор не чувствовал <я> так сильно потребность знать современное состояние нынешнего русского человека, — тем более, что теперь так разошлись все в образах мыслей, так вихорь недоразумений обуял всех, что никто не в силах судить верно друг друга, и нужно как бы щупать собственною рукою всякую вещь, не доверяя никому. Я не мог быть без этих сведений. Ныне избранные характеры и лица мое<го> соч<ине>ния крупней прежних. Чем выше достоинство взятого лица, тем ощутительней, тем осязательней нужно выставить его перед читателем. Для этого нужны все те бесчисленные мелочи и подробности, которые говорят, что взятое лицо действительно жило на свете. Иначе оно станет идеальным: будет бледно и, сколько ни навяжи ему добродетелей, будет всё ничтожно. Нужно, чтобы русский читатель действительно почувствовал, что выведенное лицо взято именно из того самого тела, с которого создан и он сам, что это живое и его собственное тело. Тогда только сливается он сам с своим героем и нечувствительно принимает от него те внушения, которых никаким рассужденьем и никакою проповедью не внушишь. Это полное воплощенье в плоть, это полное округленье характера совершалось у меня только тогда, когда я заберу в уме своем весь этот прозаический существенный дрязг жизни, когда, содержа в голове все крупные черты характера, соберу в то же время вокруг его всё тряпье до малейшей булавки, которое кружится ежедневно вокруг человека, словом — когда соображу всё от мала до велика, ничего не пропустивши. У меня в этом отношении ум тот самый, какой бывает у большей части русских людей, то есть способный больше выводить, чем выдумывать. Мне всегда нужно было выслушать слишком много людей, чтобы образовалось во мне собственное мое мнение, и тогда только мое мнение находили здравым и умным. Когда же я не всех выслушаю и потороплюсь выводом, оно выходило только резко и необыкновенно. Даже в нынешней моей книге: Переписка с друзьями, в которой многое походит на одни предположения, собственно предположений нет. В ней всё выводы; но дело в том, что одни выводы взяты из всех сторон дела и потому всем ясны, другие из некоторых, не всем известных, и потому темны, а для многих кажутся даже и вовсе нелепицей. Вот отчего в редком моем сочинении не встречается рядом и зрелость и незрелость, и муж и ребенок, и учитель и ученик.

Итак, всего того, что мне нужно, я не мог достать. А не доставши его, мудрено ли, что я не мог работать? Как воевать с собою, если сделался требователен к самому себе? Как полететь воображеньем, если б оно и было, если рассудок на всяком шагу задает вопрос: зачем? Зачем случились многие такие обстоятельства, которых я не призывал? Зачем мне определено было не иначе приобрести познанье души человека, как произведя строгий анализ над собственной душою? Зачем желаньем изобразить русского человека я возгорелся не прежде, как узнавши получше общие законы действий человеческих, а узнал их не прежде, как пришедши к тому, кто один ведатель и действий человеческих и всех малейших наших душевных тайн?.. Зачем жажда знать душу человека так томила меня? Зачем, наконец, были такие обстоятельства, о которых я не могу даже сказать, но которые заставляли меня, против воли моей собственной, входить глубже в душу человека? Зачем венцом всех эстетических наслаждений во мне осталось свойство восхищаться красотой души человека везде, где бы я ее ни встретил? Зачем жажда знать душу человека так томила меня постоянно от дней моей юности? Определите мне прежде, зачем всё это произошло, и тогда спрашивайте: зачем я не могу писать того, что писал?

Я старался действовать наперекор обстоятельствам и этому порядку, не от меня начертанному. Я пробовал несколько раз писать по-прежнему, как писалось в молодости, то есть как попало, куда ни поведет перо мое; но ничто не лилось на бумагу. Обрадовавшись тому, что расписался кое-как в письмах к моим знакомым и друзьям, я захотел тотчас же из этого сделать употребленье, и едва только оправился от тяжкой болезни моей, как составил из них книгу, постаравшись дать ей какой-то порядок и последовательность, <что>бы она походила на дельную книгу, не размысливши того, что многое, обращенное к некоторым, общество примет на свой <счет>, особенно после завещанья, обращенного к лицу всех соотечественников. Я боялся сам рассмат<ривать> ее недостатки, а почти закрыл глаза на нее, зная, что если рассмотрю я построже мою книгу, может, она будет так же уничтожена, как я уничтожал Мертвые души и как уничтожал всё, что ни писал в последнее время. Я думал, что этой книгой я хоть сколько-нибудь заплачу за долгое мое молчание, введу и объясню мое трудное положение, почему я не мог писать в это время, обращу внимание на практическое и на дело жизни. Я думал вслед ее заговорить о том, что раскроет предо мною побольше Русь, освежит, оживит меня и заставит меня взяться за перо. Не тут-то было: всё обрушилось на меня упреками. Я услышал только толки о том, что не решается толками. Руки мои опустились. Порыв, который, мне показалось, начал было во мне пробуждаться, погас, и я нечувствительно сам собой пришел теперь к тому вопросу, который я до сих пор и не думал еще задавать в себе: должен ли я в самом деле писать? должен ли я оставаться на этом поприще, от которого в последнее время так явно меня всё отвлекало? Положим, если бы даже я в силах был как-нибудь победить <себя>, перо мое получило бы беглость и страницы полились непринужденно одна за другою — таково ли душевное состоянье мое, чтобы сочиненья мои были действительно в это время полезны и нужны нынешнему обществу? Бросим взгляд на нынешнее состояние общества, благоприятно ли нынешнее время для писателя вообще и вслед за тем для такого писателя, как я?

Все более или менее согласились называть нынешнее время переходным. Все, более чем когда-либо прежде, ныне чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани, не на ночлеге, не на временной станции или отдыхе. Всё чего-то ищет, ищет уже не вне, а внутри себя. Вопросы нравственные взяли перевес и над политическими, и над учеными, и над всякими другими вопросами. И меч и гром пушек не в силах занимать мир. Везде обнаруживается более или менее мысль о внутреннем строении: всё ждет какого-то более стройнейшего порядка. Мысль о строении как себя, так и других делается общею. Со всеми замечательными, стоящими впереди других людьми случились какие-нибудь душевные внутренние перевороты, с иными даже в такие годы, в какие никогда невозможны были доселе перемены в человеке и улучшения. Всяк более или менее чувствует, что он не находится в том именно состоянии своем, в каком должен быть, хотя и не знает, в чем именно должно состоять это желанное состояние. Но это желанное состояние ищется всеми; уши всех чутко обращены в т<у> сторон<у>, где думают услышать хоть что-нибудь о вопросах, всех занимающих. Никто не хочет читать другой книги, кроме той, где может содержаться хотя намек на эти вопросы. Надобны ли в это время сочинения такого писателя, который одарен способностью творить, создавать живые образы людей и представлять ярко жизнь в том виде, как она представляется ему самому, мучимому жаждой знать ее? Определим себе прежде, что такое тот писатель, которого главный талант состоит в творчестве.

Все более или менее согласны в том, что писатель-творец творит творенье свое в поученье людей. Требованья от него слишком велики — и справедливо: для того, чтобы передавать одну верную копию с того, что видим перед глазами, есть также другие писатели, одаренные иногда в высшей степени способностью живописать, но лишенные способности творить. Но кто создает, кто трудится над этим долго, кому приходится дорого его создание, тот должен уже потрудиться недаром. Нужно, чтобы в созданьи его жизнь сделала какой-нибудь шаг вперед и чтобы он, постигнувши современность, ставши в уровень с веком, умел обратно воздать ему за наученье себя наученьем его. Так, по крайней <мере>, определяют поэтов и вообще писателей, наделенных творчеством, эстетики как нынешнего времени, так и прежних времен. Возвратить людей в том же виде, в каком и взял, для писателя-творца даже невозможно: это дело сделает лучше его тот, кто, владея беглою кистью, может рисовать всякую минуту всё, что проходит пред его глазами, не мучимый и не тревожимый внутри ничем.

Стало быть, в нынешнее время, когда все так заняты вопросом жизни, такой писатель может, более чем кто-либо другой, быть разрешителем современных вопросов; но когда и в каком случае? В таком случае и тогда, когда уж он всё разрешил себе, что ни тревожит его самого. Если он, при всех великих дарах, при картинной живописи слова, при орлиной силе взгляда, при возносящей силе лиризма и поражающей силе сарказма, и приобретет полное познанье земли своей и своего народа в корне и в ветвях, воспитается как гражданин своей земли и как гражданин всего человечества, и как кремень станет во всем том, в чем повелено быть крепку скале — человеку, тогда он выступай на поприще. Владея такими средствами, орудьями, станет подавать он обществу людей, потребных ему в нынешнее время, в современную эпоху и оденет их портретною живостью, которая делает <то, что> изображенный образ преследует нас повсюду так, что нельзя и оторваться. Разумеет<ся>, что с такими средствами ему ничего не будет стоить выгнать из голов всех тех героев, которых напустили туда модные писатели. Заговори только с обществом, наместо самых жарких рассуждений, этими живыми образами, которые, как полные хозяева, входят в души людей, и двери сердец растворятся сами навстречу к принятью их, если только почувствуют, хоть каплю почувствуют, что они взяты из нашей природы, из того же тела. Тогда, разумеется, кто может подействовать ныне сильней такого писателя, и кто может быть более его нужным нынешнему времени и нынешней эпохе? Но если он, имея действительно некоторые из тех орудий, сам еще не воспитался так, как гражданин земли своей и гражданин всемирный, если он, покорный общему нынешнему влечению всех, сам еще строится и создается, тогда ему даже опасно выходить на поприще: его влиянье может быть скорей вредно, чем полезно. Это строенье себя самого непременно обнаруживается во всем, что ни будет выходить из-под пера его. Чем он сам менее похож на других людей, чем он необыкновеннее, чем отличнее от других, чем своеобразнее, тем больше может произвести всеобщих заблуждений и недоразумений. То, что в нем есть не более, как естественное явленье, законный ход его необыкновенного организма, состоянье временн<ое> духа, может показать<ся> другим людям верховною точкою, до которой следует всем дойти. Чем больше одушевится он любовью к героям и лицам своим, чем больше отделает, чем с большею живостью выставит их, тем больше вреда. Пример тому в глазах наших. Известная французская писательница, больше всех других наделенная талантами, в немного лет произвела сильнее измененье в нравах, чем все писатели, заботившиеся о развращении людей. Она, может быть, и в помышленьи не имела проповедовать разврат, а обнаружила только временное заблужденье свое, от которого потом, может быть, и отказалась, переступивши в другую эпоху своего состояния душевного. А слово уже брошено. Слово как воробей, говорит наша пословица, выпустивши его, не схватишь потом.

Я сам писатель, не лишенный творчества; я владею также некоторыми из тех даров, которые способны увлекать. Покорный, общему стремлению, которое не от нас, но совершается по воле того <…>, [помышляю я] о своем собственном строеньи, как помышляют и другие. Я чувствую, что и теперь нахожусь далеко от того, к чему стремлюсь, а потому не должен выступать. Самая вышедшая книга Переписка с друзьями служит тому доказательством. Если и эта книга, которая не более, как рассуждение, говорят, неопределительностью своею производит заблуждения, распространяет даже ложные мысли; если и из этих писем, говорят, остаются в голове, как живые картины, целиком фразы и страницы, — что же было, если бы я выступил <с> живыми образами повествовательного сочинения наместо этих писем? Я сам слышу, что я тут гораздо сильней, чем в рассуждениях. Теперь еще может меня оспаривать критика, а тогда вряд ли бы в силах был меня кто опровергнуть. Образы мои были соблазнительны и так бы заст<ряли> крепко в головы, что критика бы их оттуда не вытащила. Не нужно упускать того из виду, <что> все выставленные лица и характеры должны были доказать истину моих собственных убеждений. Как сравню эту книгу с уничтоженными мною Мертвыми душами, не могу <не> возблагодарить за насланное мне внушение <их> уничтожить. В книге моих писем я всё-таки стою на высшей точке, нежели в уничтоженных Мертвых душах. Темнота выражения во многих местах сбивает только читателя, но если бы пояснее выразил ту же самую мысль, со мною бы многие перестали спорить. В уничтоженных Мертвых душах гораздо больше выражалось моего переходного состояния, гораздо меньшая определительность в главных основаниях и мысль двигательней, а уже много увлекательности в частях, и герои были соблазнительны. Словом — как честный <человек>, я должен бы оставить перо, даже и тогда, если бы действительно почувствовал позыв к нему. На это дело следует взглянуть благоразумно. Все те, которые легкомысленно требуют от меня продолжения писать и в то же время бранят мою нынеш<нюю книгу>, должны по крайней <мере> рассмотреть поближе всё это дело и не пропустить всех тех обстоятельств, которых не пропускает никакой судья, если только произносит над кем-либо суд свой. Мне кажется, что теперь не только тот, кто пишет, но всякой ум вообще, если только наклонен к тому, чтобы делать выводы и заключенья, а сам в то же время еще <…>, должен удержаться от деятельности. Из людей умных должны выступать на поприще только <те>, которые кончили свое воспитанье и создались как граждане земли своей, а из писателей только такие, которые, любя Россию так же пламенно, как тот, который дал себе названье Луганского козака, умеют по следам его живописать природу, как она есть, не скрывая ни дурного, ни хорошего в русском и руководствуясь единственно желаньем ввести всех в действительное положение русского человека.

Мне, верно, потяжелей, чем кому-либо другому, отказаться от писательства, когда это составляло единственный предмет всех моих <по>мышлений, когда я всё прочее оставил, все лучшие приманки жизни и, как монах, разорвал связи со всем тем, что мило человеку на земле, затем, чтобы ни о чем другом не помышлять, кроме труда своего. Мне не легко отказаться от писательства, одни из лучших минут в жизни моей были те, когда я наконец клал на бумагу то, что выносилось долговременно в моих мыслях; когда я и до сих пор уверен, что едва есть ли высшее из наслаждений, как наслажденье творить. Но, повторяю вновь, как честный человек, я должен положить перо даже и тогда, если бы чувствовал позыв к нему.

Не знаю, достало ли бы у меня честности это сделать, если бы не отнялась у меня способность писать; потому что, — скажу откровенно, — жизнь потеряла бы для меня тогда вдруг всю цену, и не писать для меня совершенно значило то же, что не жить. Но нет лишений, во след которым нам <не> посылается замена, в свидетельство, что ни на малое время не оставляет человека создатель. Сердце ни на минуту не остается пусто и не может быть без какого-нибудь желанья. Как земля, на время освобожденная от пашни, износит другие травы, покуда вновь не обратится под пашню, оплодотворенная и удобренная ими, так и во мне, как только способность писать <меня оставила>, мысли как бы сами вновь возвратились к тому, о чем я помышлял в самом детстве. Мне захотелось служить на какой бы ни было, хотя на самой мелкой и незаметной должности, но служить земле своей, так служить, как я хотел некогда, и даже гораздо лучше, нежели я некогда хотел. Мысль о службе меня никогда не оставляла. Я примирился и с писательством своим только тогда, когда почувствовал, что на этом поприще могу также служить земле своей. Но и тогда, однако же, я помышлял, как только кончу большое сочинение, вступить, по примеру других, в службу и взять место. Планы мои <и> виды были только горды и заносчивы. Мне казалось, что если только доказать, что я точно знаю русского человека в корне и в существенных его началах, как в тех, которые обнаружены всем, так равно и в тех, <которые> в нем покуда скрыты и видны не для всех, что знаю душу человека не по книгам и рассказам, но по опыту, влекомый от младенчества желаньем знать человека, — то мне дадут такое место, где я буду в соприкосновении с людьми разных сословий, с многими людьми в соприкосновении личном, а не посредством бумаг и канцелярий, где я могу употребить с действительной пользой мое знанье человека и где могу быть полезным многим людям, а для себя самого приобрести еще большее познание человека. Мне казалось, что больше всего страждет всё на Руси от взаимных недоразумений, а что больше нам нужен всякой такой человек, который <бы> при некотором познаньи души и сердца и при некотором знаньи вообще, проникнут был желаньем истинным мирить. Я видел и уже испытал, как личным переговором и объясненьем прекращать можно много таких <дел>, которые никогда не оканчиваются на бумаге. Я думал, что хоть теперь и нет таких мест, но что я получу после того, как выйдет вполне мое сочинение, и приготовлял уже в мыслях и самый проект, в котором намеревался изъяснить, как вследствие тех способностей, какие у меня есть, я могу быть нужен и полезен России. Замыслы мои были горды, но так как они были основаны только на успехе моего сочинения, то и упали вместе с тем, как оставила меня способность производить созданья поэтические. Теперь все должности мне кажутся равны, все места равно значительны, от малого до великого, если только на них взглянешь значительно. И мне кажется, что если только хотя сколько-нибудь умеешь ценить человека и понимать его достоинство, которое в нем бывает даже и среди множества недостатков, и если только при этом хоть сколько-нибудь имеешь истинно христианской любви к человеку и, в заключенье проникнут точно любовью к России, — то, мне кажется, на всяком месте можно сделать много добра. Сила влияния нравственного выше всяких сил. Место и должность сделались для меня, как для плывущего по морю пристань и твердая земля.

Я убежден, что теперь всякому тому, кто пламенеет желаньем добра, кто русской и кому дорога честь земли русской, должно сейчас <?> также брать многие места и должности в государстве, с такой же ревностью, как становился некогда из нас всяк в ряды противу неприятелей спасать родную землю, потому что неправда велика и много опозорила <…> С другой стороны я убежден, что место и должность нужны для самого себя, для <…>

Как ни бурно нынешнее время, как ни мятутся и ни волнуются вокруг умы, как ни возмущает тебя собственный ум твой, — но можно остаться среди всего этого в тишине, если с тем именно возьмешь свое место, чтобы на нем исполнить долг таким образом, чтобы не стыдно было дать и за который дашь ответ небу. Как бы то ни было, но жизнь для нас уже не загадка. Она была тогда загадка, когда умнейшие из людей, <от> мыслителей до поэтов, над ней задумывались и приходили только к сознанью, что не знают, что такое жизнь. Но когда один всех наиумнейший, сказал твердо, не колеблясь никаким сомнением, что он знает, что такое жизнь, когда этот один признан всеми за величайшего человека из всех доселе бывших, даже и теми, которые не признают в нем его божественности, тогда следует поверить ему на слово, даже и в таком случае, если бы он <был> просто человек. Стало быть, вопрос решен: что такое жизнь.

Этого мало. Нам дан полнейший закон всех действий наших, тот закон, которого не может стеснить или остановить никакая власть, который можно внести даже в тюремные стены, но которого, однако ж, нельзя исполнять на воздухе: нужно для того стоять хоть на каком-нибудь земном грунте. Находясь в должности и на месте, все-таки идешь по дороге; не имея определенного места и должности, идешь через кусты и овраги, как попало, хотя и та же цель. По дороге идти легче, нежели без дороги. Если взглянешь на место и должность, как на средство к достиженью не цели земной, но цели небесной, во спасенье своей души — увидишь, что закон, данный Христом, дан как бы для тебя самого, как <бы> устремлен лично к тебе самому, затем, чтобы ясно показать тебе, как быть на своем месте во взятой тобою должности. Христианину сказано ясно, как ему быть с высшими, так что если хотя немного он из того исполнит, все высшие его полюбят. Христианину сказано ясно, как ему быть с теми, которые его пониже, так что если хотя отчасти он это исполнит, все низшие ему предадутся всею душой своей. Всю эту всемирность человеколюбивого закона Христова, всё это отношенье человека к человечеству может из нас перенести всяк на свое небольшое поприще. Стоит только всех тех людей, с которыми происходят у нас частные неприятности наищекотливейшие, обратить именно в тех самых ближних и братьев, которых повелевает больше всего прощать и любить Христос. Стоит только не смотреть на то, как другие с тобою поступают, а смотреть на то, как сам поступаешь с другими. Стоит только не смотреть на то, как тебя любят другие, а смотреть только на то, любишь ли сам их. Стоит только, не оскорбяс<ь> ничем, подавать первому руку на примиренье. Стоит поступать так в продолжение небольшого времени, и увидишь, что и тебе легче с другими, и другим легче с тобою, и в силах будешь точно произвести много полезных дел почти на незаметном месте. Трудней всего на свете тому, кто не прикрепил себя к месту, не определил себе, в чем его должность: ему трудней всего применить к себе закон Христов, который на то, чтобы исполняться на земле, а не на воздухе; а потому и жизнь должна быть для него вечной загадкой. Пред ним узник в тюрьме имеет преимущество: он знает, что он узник, а потому и знает, что брать из закона. Пред ним нищий имеет преимущество: он тоже при должности, он нищий, а потому и знает, что брать из закона Христова. Но человек, не знающий, в чем его должность, где его место, не определивший себе ничего и не остановившийся ни на чем, пребывает ни в мире, ни вне мира, не узнает, кто ближний его, кто братья, кого нужно любить, кому прощать. Весь мир не полюбишь, если не начнешь прежде любить тех, которые стоят поближе к тебе и имеют случай огорчить тебя. Он ближе всех к холодной черствости душевной.

Итак, после долгих лет и трудов, и опытов, и разм<ышлений>, идя видимо вперед, я пришел к тому, о чем уж<е> помышлял во время моего детства: что назначенье человека — служить и вся жизнь наша есть служба. Не забывать только нужно того, что взято место в земном государстве затем, чтобы служить на нем государю небесному и потому иметь в виду его закон. Только так служа, можно угодить всем: государю, и народу, и земле своей.

Уверившись в этом, я уже готов был тогда взять всякую должность, хотя, соображаясь с своими способностями, старался выбрать такую, которая продолжала бы практически знакомить с русским человеком, чтобы, если возвратится мне способность писать, набрались бы у меня материалы. Одною из главных причин моего путешествия к святым <местам> было желанье искреннее помолиться и испросить благословений на честное исполненье должности, на вступленье в жизнь, у самого того, кто открыл нам тайну жизни, на том самом месте, где некогда проходили стопы его; поблагодарить за всё, что ни случилось в моей жизни, испросить деятельности и напутственного освежения на дело, для которого я себя воспитывал и к которому приготовлял себя. Тут я не нахожу ничего странного, если и ученик, по окончании своего <ученья>, спешит сказать благодарственное слово учителю. Если сын спешит на могилу отца перед тем, как предстоит ему поприще, — почему же и мне не поклониться той могиле, которой поклоняются все, на которой все получают себе какое-нибудь напутствие, где вдохновляются все, даже и не поэты? Странно, может <быть>, то, что я об этом сказал в печатной книге. Но я в то время только что оправился от тяжкой болезни. Я был слаб; я не думал, что я буду в силах совершить это путешествие. Мне хотелось, чтобы помолились <обо> мне те, которых вся жизнь стала одно<ю> молитвой. Я не знал, как сделать, чтобы голос мой достигнул в глубину келий и стен затворников, в мысли, что авось кто-либо из прочитавших донесет им мое слово. Я просил обо мне и других молиться, потому что не знал, чья молитва из нас угодней тому, кому мы все молимся. Знаю только то, что наипрезреннейший из нас может завтра же сделаться лучше всех нас, и его молитва будет всех ближе к богу. За это не следовало бы меня много осуждать, а выполнить, помня слова: просящему дай.

Как случилось, что я должен обо всем входить в объясненья с читателем, этого я сам не могу понять. Знаю только то, что никогда, даже с наиискреннейшими приятелями, я не хотел изъясняться насчет сокровеннейших моих помышлений. Я решился твердо не открывать ничего из душевной своей истории, выносить всякие заключения о себе, какие бы ни раздавались, в уверенности, что когда выйдет второй и третий том Мертвых душ, всё будет объяснено ими и никто не будет делать запроса: что такое сам автор? хотя автор и должен был весь спрятаться за своих героев. Но, начавши некоторые объяснения по поводу моих сочинений, я должен был неминуемо заговорить о себе самом, потому что сочиненья связаны тесно с делом моей души, Бог весть, может быть, и в этом была также воля того, без воли которого ничто не делается на свете; может быть, произошло это именно затем, чтобы дать мне возможность взглянуть на себя самого. Мне легко было почувствовать некоторую гордость, особенно после того, <как> удалось мне действительно избавиться от многих недостатков. Эта гордость во мне бы жила беспрестанно, и ее бы мне никто не указал. Известно, что достаточно приобрести в обращеньях с людьми некоторую ровность характера и снисходительность, чтобы заставить их уже не замечать в нас наших недостатков. Но, когда выставишься перед лицо незнакомых людей, перед лицо всего света, и разберут по нитке всякое твое действие, всякой поступок, и люди всех возможных убеждений, предубеждений, образов мыслей взглянут на тебя каждый по-своему, и посыплются со всех сторон упреки впопад и не впопад, ударят и с умыслом, и невзначай по всем чувствительным струнам твоим, — тут поневоле взглянешь на себя с таких сторон, с каких бы никогда на себя не взглянул; станешь в себе отыскивать тех недостатков, которых никогда бы не вздумал прежде отыскивать. Это та страшная школа, от которой или точно свихнешь с ума, или поумнеешь больше, чем когда-либо. Не без стыда и краски в лице я перечитываю сам многое в моей книге, но при всем том благодарю бога, давшего мне силы издать ее в свет. Мне нужно было иметь зеркало, в которое бы я мог глядеться и видеть получше себя, а без этой книги вряд ли бы я имел это зеркало. Итак, замышленная от искреннего желания принести пользу другим книга моя принесла прежде всего пользу мне самому.

Но да позволено мне будет сказать здесь несколько слов относительно полезности ее другим. Точно ли бесполезна моя книга другим и особенно обществу в его нынешнем, современном виде? Мне кажется, все судившие ее взглянули на нее какими-то широкими <глазами>, как-то уже слишком сгоряча. Нужно было судить о ней похладнокровнее. Вместо того, чтобы выступать ратниками за всё общество и вызывать меня на суд перед всю Россию, нужно было рассмотреть дело проще, рассмотреть книгу, что такое она в своем основании, а не останавливаться над частями и подробностями прежде, чем объяснился вполне внутренний смысл ее. От этого вышли пустые придирки к словам и приписанье многому такого смысла, который мне никогда и в ум, не мог придти. Начать с того, что я всегда имел право сказать о том, о чем говорил в моей книге, если бы только выразился попроще и поприличнее. Учить общество в том смысле, какой некоторые мне приписали, я вовсе не думал. Учить я принимал в том простом значении, в каком повелевает нам церковь учить друг друга и беспрестанно, умея с такой же охотой принимать и от других советы, с какой подавать их самому. А я был готов в то время принимать и от других советы. Я не представлял себе общества школой, наполненной моими учениками, а себя его учителем. Я не всходил с моей книгой на кафедру, требуя, чтобы все по ней учились. Я пришел к своим собратьям, соученикам, как равный им соученик; принес несколько тетрадей, которые успел записать со слов того же учителя, у которого мы все учимся; принес на выбор, чтобы всяк взял, что кому придется: Тут были письма, писанные к людям разных характеров, разных склонностей, и притом находившимся на разных степенях своего собственного душевного состояния, которые никак не могли прийтись ровно всем. Я думал, что каждый схватит только, что нужно ему, а на другое не обратит внимания. Я не думал, что иной, схвативши то, что нужно для другого, будет кричать: «Это мне не нужно!» — и сердиться за то. Я никакой новой науки не брался проповедать. Как ученик, кое в чем успевший больше другого, я хотел только открыть другим, как полегче выучивать уроки, которые даются нам нашим учителем. Я думал, что, при прочтении книги, будет мне сказано: «Благодарю тебя, собрат», а не: «Благодарю тебя, учитель». Если бы не завещание, которое я поместил довольно неосторожно, в котором намекал о поученьи, которое обязан дать всяк автор поэтическими созданьями своими, никто бы и не вздумал мне приписывать этого апостольства, несмотря даже на решительный слог и некоторую лирическую торжественность речи. Но в книге моей отыщет много себе полезного всяк тот, кто уже глядит в собственную душу свою.

Что же касается до мненья, будто книга моя должна произвести вред, с этим не могу согласиться ни в каком случае. В книге, несмотря на все ее недостатки, слишком явно выступило желанье добра. Несмотря на многие неопределительные и темные места, главное видно в ней ясно, и после чтения ее приходишь к тому же заключенью, что верховная инстанция всего есть церковь и разрешенье вопросов жизни в ней. Стало быть, во всяком случае, после книги моей читатель обратится к церкви, а в церкви встретит и учителей церкви, которые укажут, что следует ему взять из моей книги для себя, а может быть, дадут ему, наместо моей книги, другие позначительнее, полезнее и для которых он оставит мою книгу, как ученик бросает склады, когда выучится читать по верхам.

В заключеньи всего я должен заметить: сужденья больш<ею> частию были слишком уж решительны, слишком резки, и всяк укорявший меня в недостатке смиренья истинного, не показал смиренья относительно меня самого. Положим, я в гордости своей, основавшись на многих достоинствах, мне приписанных всеми, мог подумать, что я стою выше всех и имею право произносить <суд> над другим. Но, на чем основываясь, мог судить меня решительно тот, кто не почувствовал, что он стоит выше меня? Как бы то ни было, но чтобы произнести полный суд над чем бы то ни было, нужно <быть> выше того, которого судишь. Можно делать замечанья по частям на то и на другое, можно давать и мненья, и советы, но выводи <ть>, основываясь на этих мненьях, обо всем человеке, объявлять его решительно помешавшимся, сошедшим с ума, называть лжецом и обманщиком, надевшим личину набожности, приписывать подлые и низкие цели — это такого рода обвинения, которых я бы не в силах <был взвести> даже <на> отъявленного мерзавца, который заклеймен клеймом всеобщего презрения. Мне кажется, что прежде, чем произносить такие обвинения, следовало бы хоть сколько-нибудь содрогнуться душою и подумать о том, каково было бы нам самим, если бы такие обвинения обрушились на нас публично, в виду всего света. Не мешало бы подумать прежде, чем произносить такое обвинение: «Не ошибаюсь ли я сам? Ведь я тоже человек. Дело здесь душевное. Душа человека — кладезь, не для всех доступный иногда, и на видимом сходстве некоторых признаков нельзя основываться. Часто и наиискуснейшие врачи принимали одну болезнь за другую и узнавали ошибку свою только тогда, когда разр<ез>ывали уже мертвый труп». Нет, в книге: Переписка с друзьями — как ни много недостатков во всех отношениях, но есть также в ней много того, что не скоро может быть доступно всем. Нечего утверждаться на том, что прочел два или три раза книгу, иной и десять раз прочтет, и ничего из этого не выйдет. Для того, чтобы сколько-нибудь почувствовать эту книгу, нужно иметь или очень просту<ю> и добрую душу, или быть слишком многосторонним человеком, <который> при уме, обнимающем со всех сторон, заключал бы высокий поэтический талант и душу, умеющую любить полною и глубокою любовью.

Не могу не признаться, что вся эта путаница и недоразумение было для меня очень тяжело, — тем более, что я думал, что в книге моей скорей зерно примиренья, а не раздора[4]. Душа моя изнемогла бы от множества упреков, из них многие были так страшны, что не дай их бог никому получать. Не могу не изъявить также и благодарности тем, которые могли бы также осыпать меня за многое упреками, но которые, почувствовав, что их уже слишком много для немощной натуры человека, рукой скорбящего брата приподняли меня, повелевши ободриться. Бог да вознаградит их: я не знаю выше подвига, как подать руку изнемогшему духом.

Статья, написанная в конце мая — июле 1847 года в ответ на разгромную критику «Выбранных мест из переписки с друзьями» (прежде всего на письмо В. Г. Белинского от 15 июля 1847), которая обвиняла его в отречении от собственного творчества[5]. До 1855 г. ходила в списках. В рукописи — единственном источнике текста — заглавия нет. Озаглавлено С. П. Шевырёвым, редактировавшим «Сочинения Н. В. Гоголя, найденные после его смерти». М., 1855. В приложении к этому изданию, содержащему вторую часть «Мертвых душ», и была впервые опубликована данная статья[6].


1


В «Ревизоре»,- вспоминал Гоголь впоследствии, — я решился собрать в одну кучу всё дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем». Уроки в 8 классе. Учитель Ж. Г. Садовниченко


2


7 октября 1835 Гоголь писал Пушкину: Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь, смешной или несмешной, но русский чисто анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию. В ответ на просьбу Гоголя Пушкин рассказал ему историю о мнимом ревизоре, о забавной ошибке, которая повлекла за собой самые неожиданные последствия. На основе этой истории Гоголь, написал свою комедию Ревизор. История была типичной для своего времени. Известно, что в Бессарабии приняли за ревизора издателя журнала Отечественные записки Свиньина. В городе Устюжна, на другом конце России, некий господин, выдав себя за ревизора, обобрал весь город. Были и другие подобные истории, о которых рассказывают современники Гоголя.


3


Жанр комедии мыслился Гоголем как жанр общественной комедии, затрагивающей самые коренные вопросы народной, общественной жизни. Пушкинский анекдот и с этой точки зрения очень подходил Гоголю. Ведь действующие лица истории о мнимо ревизоре – не частные люди, а должностные, представители власти. События, связанные с ними, неизбежно захватывают много лиц: и власть имущих, и подвластных. Анекдот рассказанный Пушкиным, легко поддавался такой художественной разработке, при которой он становился основой истинно общественной комедии. Эскиз декорации (1 действие)


4


Гоголь писал в Авторской исповеди: В Ревизоре я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за один раз посмеяться над всем. Ревизор был закончен Гоголем 4 декабря 1835г. Закончен в первой редакции, потом были еще переделки. В апреле 1936г. комедия была поставлена на сцене. Немногие истинные ценители – люди образованные и честные – были в восторге. Большинство же не поняло комедии и отнеслось к ней враждебно. Все против меня… — жаловался Гоголь в письме к знаменитому актеру Щепкину. – Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня. А несколькими днями позже, в письме к историку М. П. Погодину, он с горечью замечает: И то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества; а это невежество всеобщее…


5


Эскиз декорации (2 действие) После постановки Ревизора на сцене Гоголь полон мрачных мыслей. Его не во всем удовлетворила игра актеров. Его удручает всеобщее непонимание. В этих обстоятельствах ему трудно писать, трудно жить. Он решает уехать за границу, в Италию. Сообщая об этом Погодину. Он пишет с болью: Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен по дальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне. Но едва только он покидает пределы родины, мысль о ней, великая любовь к ней с новой силой и остротой возникает в нем: Теперь передо мной чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрас- ная Русь.


6


Это произведение называется пьесой. В пьесе в диалогической и монологической форме воссоздается речь действующих лиц, их поступки. В ремарках, пояснениях для постановщиков спектакля и актеров, сообщается, какие действующие лица участвуют в пьесе, каковы они по возрасту, внешнему виду, положению, какими родственными отношениями связаны (эти авторские ремарки называются афишей); обозначается место действия (комната в доме городничего), указывается, что делает герой пьесы и гак он произносит слова роли (оглядываясь, в сторону).


7


1.Пьеса делится на части: Действия (акты) Внутри могут быть картины Каждый приход и уход действующего лица даёт начало новому явлению. 2. По своему объёму пьеса не может быть большой, так как она рассчитана на сценическое исполнение (в продолжение 2-4 часов). Поэтому в Пьесах изображаются наиболее значимые события, которые развиваются быстро, энергично, сталкивая действующих лиц, ведущих борьбу, — скрытую или явную. 3. Действие в пьесе развивается, проходя ступени: Экспозиция – действие пьесы, рисующее характеры и положения действующих лиц до начала действия. Завязка – событие, с которого начинается активное развитие действия в пьесе. Кульминация – момент наивысшего напряжения. Развязка – событие, завершающее действие.


8


Афишка первого представления В статье Петербургская сцена в году гениальный сатирик говорил, что при создании своей комедии он ставил перед собой цель заметить общие элементы нашего общества, движущий его пружины. Изобразить на сцене плевела, от которых житья нет добрым и за которыми не в силах следить никакой закон. Эпиграф: На зеркало неча пенять, коли рожа крива характеризует жанр комедии – социально – политическая комедия.


9


Экземпляр комедии с дарственной надписью М. С. Щепкину Разоблачение отрицательных героев дано в комедии не через благородное лицо, а через действие поступки, диалоги их самих. Отрицательные герои Гоголя сами разоблачают себя в глазах зрителя. Но… герои Н. В. Гоголя разоблачаются не при помощи морали и нравоучений, а путем осмеяния. Только смехом поражается здесь порок (Гоголь). Автор поражает моральных уродов беспощадным, карающим смехом, который он считал единственным честным, благородным лицом своей комедии. Автор избрал для борьбы со всем дурным, что было в царской России, высокий, благородный смех, потому что был глубоко убежден, что смеха боится даже тот, кто ничего не боится.


10


ТЕМА — Будьте же исполнители слова, а не слышатели только, обманывающие самих себя. Ибо, кто слушает слово и не исполняет, тот подобен человеку, рассматривающему природные черты лица своего в зеркале. Он посмотрел на себя, отошел и тотчас забыл, каков он. Иак. 1, У меня болит сердце, когда я вижу, как заблуждаются люди. Толкуют о добродетели, о Боге, а между тем не делают ничего. Из письма Гоголя к матери ПРОБЛЕМА – Важнейшая художественная задача: сорвать маску с «благонамеренных лиц». ИДЕЯ Главная идея «Ревизора» -идея неизбежного духовного возмездия, которого должен ожидать каждый человек.


11


Место произведения в историческом и литературном контексте Комедия «Ревизор является произведением критического реализма. В ней ярко изображена эпоха 30-х годов ХХI в., показаны типические характеры в типических обстоятельствах. Главная мысль: « В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу всё дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем».


12


КОНФЛИКТ внешний и внутренний. Внешний: между Хлестаковым как ревизором и чиновниками города. Взаимоотношения героев основаны на недоразумении, а не на глубоких противоречиях между ними. Эта сторона конфликта очень важна для общего построения произведения. Внутренний: между властью и народом. Гоголь стремится показать, что все злоупотребления и крайности не соответствуют идеалу человека и общества. Важнейшей художественной задачей автора стало сорвать маску с «благонамеренных лиц». СИСТЕМА ОБРАЗОВ Характерные черты чиновничества:.Взяточничество: а) Ляпкин-Тяпкин берет взятки борзыми щенками, б) Письмо друга городничего: «Так как я знаю, что за тобою, как за всяким, водятся грешки, потому, что ты человек умный и не любишь пропускать того, что плывет в руки». в) Сцена дачи взяток Хлестакову. Казнокрадство: а) Земляника: «Чем ближе к натуре, тем лучше, лекарств дорогих мы не употребляем. Человек простой: если умрет, то и так умрет; если выздоровеет, то и так выздоровеет», б) Церковь, которую растащили по частям. Грубый произвол: а) Отношение городничего к купцам. «Придет в лавку и, что ни попадет, все берет… А попробуй прекословить наведет к тебе в дом целый полк на постой», б) Отношение к слесарше и унтер-офицерше, в) Почтмейстер распечатывает письма. «Это я делаю не то чтоб из предосторожности, а больше из любопытства: смерть люблю узнать, что есть нового на свете». Единственным положительным героем комедии является смех.


13


СТИЛЬ ПИСАТЕЛЯ – Средства сатирической типизации:.«Ситуация ревизора» это ситуация страха, влекущая за собой саморазоблачение и взаиморазоблачение персонажей..Речевые характеристики: а) Крылатые выражения («легкость мысли необыкновенная», «да», сказали мы с Петром Иванычем» и проч.), б) Алогизмы («больные выздоравливают, как мухи»), в) Гипербола в сцене вранья Хлестакова (арбуз в семьсот рублей, суп в кастрюльке из Парижа, одних курьеров и т. д.)..Говорящие фамилии (Ляпкин-Тяпкин, Держиморда)..Комичные ситуации (падение Бобчинского, Городничий надевает футляр вместо шляпы)..Парные персонажи (Бобчинский и Добчинский). Любовная интрига носит пародийно-комический характер..Непосредственное выражение авторской позиции: а) Замечания для господ актеров: «Особенно должны обратить внимание на последнюю сцену. Последнее произнесенное слово должно произвесть… потрясение на всех разом, вдруг», б) Авторские ремарки («в сторону», «в размышлении», «поднося бумажки», «принимая деньги»), в) Немая сцена дана в виде описательного текста. Ее смысл: Божий суд, суд истории над чиновниками, авторский суд. Хотя Гоголь точно не определяет смысл сцены в тексте, очевидно, что ее идея связана с неотвратимостью возмездия и с верой автора в торжество справедливости.


14


КОМПОЗИЦИЯ Две завязки. 1 письмо Чмыхова, 2 сообщение Бобчинского и Добчинского о приезде ревизора. Развитие действия: 1) нарастание чувства страха среди чиновников; 2) диалог Хлестакова городничего в гостинице; 3) всесильные взятки… Кульминация: Хлестаков из «елистратишки» (так называет его Осип, а это самый низший чин в Табели о рангах коллежский регистратор) вырастает в министра, управляющего департаментом. Наивысшим моментом можно назвать и мечты городничего о жизни в Петербурге. Городничий торжествует от открывшейся ему возможности неограниченной власти над людьми. Внешний конфликт разрешается как будто благополучно. Хлестаков, обручившись с Марьей Антоновной, прихватив денег, коврик и лучшую тройку лошадей, уезжает. Чиновники успокаиваются. Но тут почтмейстер приносит письмо Хлестакова к Тряпичкину, в котором описывает все случившееся с ним и смеется над чиновниками. Чиновники обмануты, оскорблены. Развязка 1 внешнего конфликта: письмо Хлестакова. азвязка 2 (приезд настоящего ревизора) может послужить завязкой для другой пьесы, действие которой выходит за рамки комедии. Ситуация из комической вырастает в трагическую, когда городничий произносит фразу: «Над кем смеетесь, господа, над собой смеетесь…», он уже выглядит не смешным, а жалким.


15



16


Имя чиновника Сфера городской жизни, которой он призван руководить Информация о положении дел в этой сфере Характеристика героя по тексту


17


Имя чиновника Сфера городской жизни, которой он призван руководить Информация о положении дел в этой сфере Характеристика героя по тексту Антон Антонович Сквозник- Дмуханов- ский Городничий. Общее управление, полиция, обеспечение порядка в городе, его благоустрой- ства Берет взятки, попуститель- ствует в этом другим чиновникам, город не благоустроен, государствен- ные деньги расхищаются «Говорит ни громко, ни тихо, ни много, ни мало»; «Помилуйте не погубите! Жена, дети маленькие: не сделайте несчастным человека»; купцов «постоем заморил, хоть в петлю полезай»; в немой сцене он стоит посередине в виде столба с распростертыми руками и закинутою назад головой; ему принадлежит фраза: «Чему смеетесь? Над собой смеетесь!…» Женат, имеет взрослую


18


Аммос Федорович Ляпкин- Тяпкин Судья Сам судья занимается больше охотой, нежели судопроиз- водством. Заседатель вечно пьян «Человек, прочитавший пять или шесть книг»;берет взятки борзыми щенками, в Бога не верует, в церковь не ходит;«говорит басом, с продолговатой растяжкой, хрипом и сапом, как старинные часы, которые прежде шипят, а потом уже бьют»;предлагает «подсунуть деньги Хлестакову»


19


Артемий Филиппович Земляника Попечитель богоугодных заведений Больные, как мухи выздоравлив ают, кормит их вместо положенной пищи прокисшей капустой, а лекарств дорогих не употребляют. У него было пять детей: Николай, Иван, Елизавета, Мария и Перепетуя; «очень толстый, неповоротливый и неуклюжий человек, но при всем том проныра и плут»;«Человек простой: если умрет так умрет, если выздоровеет, то и так выздоровеет»;«совершенн ая свинья в ермолке»


20


Краткие биографические сведения: 1809, 20 марта (1 апреля) родился в селе Сорочинцы Полтав­ской губ. в семье небогатого украинского помещика. Детство про­вел в семье родителей в имении Васильевка Миргородского уезда обучался в Полтавском уездном училище учился в Нежинской гимназии высших наук переехал в Петербург, где служил чиновником до 1831 г. Ранние литературные опыты относятся ко времени пребывания его в гимназии. В 1829-м под псевдонимом В. Алов издает роман­тическую поэму «Ганц Кюхельгартен», носившую подражатель­ный характер. В 1830-м публикует в журнале «Отечественные за­писки» повесть «Вечер накануне Ивана Купала», первую из цикла «Вечера на хуторе близ Диканьки» (2 части, ). В повестях этого цикла («Сорочинская ярмарка», «Майская ночь, или Утоп­ленница», «Страшная месть» и др.) создал поэтический образ Ук­раины, на основе фольклорных мотивов обрисовал национальный характер знакомство с Пушкиным, который восторженно отзы­вался о «Вечерах…» выходят сборники «Миргород» (повести «Старосветские помещики», «Повесть о том, как поссорились Иван Иваныч с Иваном Никифоровичем», «Вий», особое место занимает историческая повесть «Тарас Бульба», замысел которой связан с изысканиями Гоголя в области истории и преподавательской деятельностью в Петербургском университете в ) и «Арабески» («Невский проспект», «Портрет», «Записки сумасшедшего», к ним примыкает опубликованная в журнале «Современник» сатирическая повесть «Нос»). В последний вошли так называемые «Петербургские повести». в Александрийском театре в Петербурге поставлена комедия «Ревизор» Гоголь уезжает за границу, встречается с Мицкевичем, художником Ивановым, работает над «Мертвыми душами», начатыми еще в 1835 г. по совету Пушкина выходят первый том «Мертвых душ» и повесть «Шинель». В 40-е гг. углубляется связь Гоголя со славянофилами, что наиболее явно отразилось в книге «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847) возвращение в Россию, работа над вторым томом «Мертвых душ». 1852, 21 февраля (4 марта) умер в Москве, за несколько дней до смерти уничтожив второй том «Мертвых душ».


21



22


Шинель Краткое содержание: В одном департаменте служит чиновник «низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется геморроидальным» Акакий Акакиевич Башмачкин (при рождении ему долго выбира­ли имя, но имена попадались очень странные Хоздазад, Варахасий, Павсикахий и проч., так что назвали его в честь отца). В департаменте на протяжении многих лет он исполнял одну должность чиновник для письма. Никто на работе его не уважает, молодые смеются и издеваются над ним. Акакий Акакиевич чело­век безответный, но служит «с любовью», у него есть даже собственные любимые буквы. Он не может ничего, кроме механического переписывания документов. Акакий Акакиевич всегда плохо одет: «вицмундир… не зеленого, а какого-то рыжевато-мучного цвета, к которому все время что-нибудь липнет», не обращает внимания и на еду. Все мысли о ровных строчках. Не позволяет себе никаких развлечений. Акакий Акакиевич был бы вполне доволен своим жребием, если бы не холод (у него износилась старая шинель, предмет насмешек товарищей). Огорченный Акакий Акаки­евич несет ее переделывать к портному Петровичу, бывшему крепостному, который много пьет. Портной отказывается переделывать шинель (ткань насквозь гнилая), советует сшить новую за 150 рублей (годовое жалованье Акакия Акакиевича 400 руб.). Акакий Акакиевич расстраивается окончательно и делает еще одну попыт­ку: приходит к подвыпившему и подобревшему Петровичу и вновь пытается уговорить его перешить шинель. Петрович непреклонен. Акакий Акакиевич начинает собирать средства на пошив новой шинели (40 руб. он накопил за несколько лет, откладывая по грошу с каждого истрачиваемого рубля), устанавливает себе режим строжайшей экономии «изгнать употребление чаю по

В Ревизоре я решился собрать в одну кучу все дурное в России какое я тогда знал все несправедливости и за

Работа добавлена на сайт samzan.net: 2015-07-05

Поможем написать учебную работу

Если у вас возникли сложности с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой — мы готовы помочь.

Предоплата всего

от 25%

Подписываем

договор

Образ Хлестакова (1)

«В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости и за одним разом посмеяться над всем» — такова основная цель, которую ставил перед собой Гоголь. Находясь в преемственной связи с драматургией Фонвизина, Грибоедова, Пушкина, комедия «Ревизор» отличалась масштабностью своего художественного обобщения и объемностью проблематики. При помощи смеха, «который весь излетает из светлой природы человека», писатель с высоты творческого гения отразил «зло своего времени».Гоголь не раз предупреждал: Хлестаков — самый трудный образ в пьесе. Посмотрим, что же представляет из себя этот герой. Хлестаков — мелкий чиновник, человек ничтожный, всеми порекаемый. Его презирает даже собственный слуга Осип, его может оттаскать за вихры отец. Он беден и не способен работать так, чтобы обеспечить себе хотя бы сносное существование. Он глубоко недоволен своей жизнью, даже подсознательно презирает себя. Но пустота и глупость не позволяют ему осмыслить свои беды, попытаться изменить жизнь. Ему кажется, что представься лишь случай, и все изменится, он перенесется «из грязи в князи». Это и позволяет Хлестакову так легко и непринужденно чувствовать себя лицом значительным. Мир, в котором живет Хлестаков, непонятен ему самому. Он не в силах постичь связь вещей, представить себе, чем в действительности заняты министры, как ведет себя и что пишет его «друг» Пушкин. Для него Пушкин — тот же Хлестаков, но счастливее, удачливее. Интересно то, что и городничий, и его приближенные, которых нельзя не признать людьми сметливыми, знающими жизнь, по-своему неглупыми, ничуть не смущены враньем Хлестакова. Им тоже кажется, что все дело в случае: повезло — и ты директор департамента. Никаких личных заслуг, труда, ума и души не требуется. Надо лишь помочь случаю, кого-то подсидеть. Разница между ними и Хлестаковым лишь в том, что последний уж откровенно глуп и лишен даже практической сметки. Будь же он поумнее, пойми сразу заблуждение городской верхушки, он начал бы сознательно подыгрывать. И несомненно бы провалился. Хитрость, продуманная ложь не обманули бы внимательного городничего. Он бы нашел слабое место в заранее созданной выдумке, недаром гордится Антон Антонович: «Тридцать лет живу на службе; …мошенников над мошенниками обманывал. Трех губернаторов обманул!» Городничий не мог предположить в Хлестакове лишь одного — чистосердечия, неспособности к сознательной, продуманной лжи. А между тем это одна из основных черт Хлестакова, делающая его героем «миражной* интриги. Внутренняя пустота делает его поведение совершенно непредсказуемым: в каждый данный момент он ведет себя так, как «получается». Его морили голодом в гостинице, над ним висела угроза ареста — и он льстиво молил слугу принести хоть что-нибудь поесть. Несут обед — и он прыгает на стуле от восторга и нетерпения. При виде тарелки супа Хлестаков забывает о том, как минуту назад униженно клянчил еду. Он уже вошел в роль важного господина. «Ну, хозяин, хозяин… Я плевать на твоего хозяина!» Совершенно справедливо комментирует суть этого образа Манн, исследователь творчества Гоголя: «Он, как вода, принимает форму любого сосуда. У Хлестакова необыкновенная приспособляемость: весь строй его чувств, психики легко и непроизвольно перестраивается под влиянием места и времени».Хлестаков соткан из противоречий. Безумное, алогичное вранье Хлестакова по сути глубоко соответствует времени принципиального алогизма. Хлестаков — фигура общечеловеческая, но этот тип достиг апогея в николаевскую эпоху, достойно и полно иллюстрирует ее, раскрывая глубинные пороки этого времени. Чиновники прекрасно видят, что он глуп, но высота чина затмевает любые человеческие качества. В каждом из персонажей пьесы немало хлестаковщины. Таков авторский замысел. Потому Хлестаков и главный герой, что его черты присущи каждому человеку в той или иной степени. Они комичны, лишь собранные воедино и выставленные на сцене. Самой яркой иллюстрацией служат мечты городничего о будущей жизни в качестве тестя великого человека. И он, и Анна Андреевна представляют себе не просто роскошь, но такую роскошь, которую унижает их теперешняя жизнь, их теперешние знакомства. Антон Антонович рисует картину: «…Поедешь куда-нибудь — фельдъегеря и адъютанты поскачут везде… Хе, хе, хе, вот что, канальство, заманчиво!» Таким образом, мы видим, что представления Хлестакова и Сквозник-Дмухановского о шикарной жизни в основном совпадают. Ведь хлестаковские «тридцать пять тысяч одних курьеров» ничем не отличаются от фельдъегерей и адъютантов, которые в мечтах городничего «поскачут везде». И главное, Сквозник-Дмухановский так же рад выдвинуться над мелкой сошкой и городничим, представив себя генералом. Итак, образ Хлестакова явился гениальным художественным обобщением Гоголя. Объективный смысл и значение этого образа состоят в том, что он представляет собой нерасторжимое единство «значительности» и ничтожества, грандиозных претензий и внутренней пустоты. Хлестаков представляет собой концентрацию черт эпохи в одном человеке. Вот почему жизнь эпохи отразилась в «Ревизоре» с огромной силой, а образы гоголевской комедии стали теми художественными типами, которые позволяют яснее понять социальные явления того времени.

Ответ:

СТИЛЬ ПИСАТЕЛЯ – Средства сатирической типизации:.«Ситуация ревизора» это ситуация страха, влекущая за собой саморазоблачение и взаиморазоблачение персонажей..Речевые характеристики: а) Крылатые выражения («легкость мысли необыкновенная», «да», сказали мы с Петром Иванычем» и проч.), б) Алогизмы («больные выздоравливают, как мухи»), в) Гипербола в сцене вранья Хлестакова (арбуз в семьсот рублей, суп в кастрюльке из Парижа, одних курьеров и т. д.)..Говорящие фамилии (Ляпкин-Тяпкин, Держиморда)..Комичные ситуации (падение Бобчинского, Городничий надевает футляр вместо шляпы)..Парные персонажи (Бобчинский и Добчинский). Любовная интрига носит пародийно-комический характер..Непосредственное выражение авторской позиции: а) Замечания для господ актеров: «Особенно должны обратить внимание на последнюю сцену. Последнее произнесенное слово должно произвесть… потрясение на всех разом, вдруг», б) Авторские ремарки («в сторону», «в размышлении», «поднося бумажки», «принимая деньги»), в) Немая сцена дана в виде описательного текста. Ее смысл: Божий суд, суд истории над чиновниками, авторский суд. Хотя Гоголь точно не определяет смысл сцены в тексте, очевидно, что ее идея связана с неотвратимостью возмездия и с верой автора в торжество справедливости.

Краткое содержание: В одном департаменте служит чиновник «низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется геморроидальным» Акакий Акакиевич Башмачкин (при рождении ему долго выбира­ли имя, но имена попадались очень странные Хоздазад, Варахасий, Павсикахий и проч., так что назвали его в честь отца). В департаменте на протяжении многих лет он исполнял одну должность чиновник для письма. Никто на работе его не уважает, молодые смеются и издеваются над ним. Акакий Акакиевич чело­век безответный, но служит «с любовью», у него есть даже собственные любимые буквы. Он не может ничего, кроме механического переписывания документов. Акакий Акакиевич всегда плохо одет: «вицмундир… не зеленого, а какого-то рыжевато-мучного цвета, к которому все время что-нибудь липнет», не обращает внимания и на еду. Все мысли о ровных строчках. Не позволяет себе никаких развлечений. Акакий Акакиевич был бы вполне доволен своим жребием, если бы не холод (у него износилась старая шинель, предмет насмешек товарищей). Петрович непреклонен. Акакий Акакиевич начинает собирать средства на пошив новой шинели (40 руб. он накопил за несколько лет, откладывая по грошу с каждого истрачиваемого рубля), устанавливает себе режим строжайшей экономии «изгнать употребление чаю по

Объяснение:

вот так вот

Понравилась статья? Поделить с друзьями:

Новое и интересное на сайте:

  • В районный центр марьянов приехал вечером сочинение егэ
  • В районе индонезии когда то располагались самые активные егэ 8 задание
  • В районе заражения предприняты беспрецедентные меры безопасности егэ
  • В разное время экономисты предлагали различные теории решу егэ
  • В разное время экономисты предлагали различные теории объясняющие колебания деловой активности егэ

  • 0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest

    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии