Живая классика сочинение текст

Анатолий Алексин «Безумная Евдокия»

Евдокии Савельевне было пятьдесят четыре года: она называла себя «предпенсионеркой». Но ей можно было бы дать и пятьдесят семь лет и тридцать девять: она была, как говорят, женщиной без возраста.

Поскольку Евдокия Савельевна раз и навсегда решила, что внешность и годы значения для нее не имеют, она и одежде никакого внимания не уделяла. Поверх модных, где-то впопыхах, случайно купленных брюк она могла надеть широкую юбку, заправить в нее мужскую ковбойку, а в короткие, под мальчишку подстриженные волосы воткнуть костяной гребень «времен Очаковских и покоренья Крыма».

Приблизительно в таком виде и предстала она перед родителями учеников 9-го класса «Б» на одном из собраний.

На том собрании Евдокия Савельевна, помнится, объясняла нам, как важно прививать детям чувство прекрасного, учить их замечать и понимать красоту.

А ранней весной я увидел ее в белой панаме с такими же печально обвислыми полями, как будто на улице стояла жара. Хотя все, и она в том числе, были еще в пальто… В тот раз она, продолжая борьбу за прекрасное, вела свой класс в какой-то музей.

А я пришел сообщить, что Оленька готовится к выставке юных скульпторов, и попросил освободить ее от экскурсии.

— Привычная мизансцена! — воскликнула Евдокия Савельевна. — Все ВМЕСТЕ, а она — в стороне.

Классная руководительница очень любила, чтобы все были ВМЕСТЕ. И с ней во главе!.. Я был уверен, что в искусстве ей ближе всего хор и кордебалет.

В классе она прежде всего замечала незаметных и выделяла тех, кто ничем абсолютно не выделялся.

Характер у нее был вулканического происхождения. Говорила она громко, то восторгаясь, то возмущаясь, то изумляясь.

«Наша безумная Евдокия!» — сказала о ней Оля. С тех пор у нас дома ее так и стали называть: «безумная Евдокия».

— Костя Белкин еще недавно не мог начертить прямую линию, а теперь у него по геометрии и черчению твердые тройки! — восклицала она на родительском собрании. — Учительница математики предполагает, что в будущем он может добиться четверки. Это радостное событие для нас всех.

— Люсю Катунину включили в редколлегию общешкольной стенной газеты. Она умеет писать заголовки. Это приятно для нас всех!

«Все», «со всеми», «для всех» — без этих слов не обходилось ни одно ее заявление. Она хвалила тех, кто смог наконец начертить прямую линию, и тех, кто умел писать заголовки. Но о нашей дочери, которая училась в художественной школе для особо одаренных детей, она вспоминала лишь в связи с тем, что Оленька в чем-то не приняла участия и куда-то не пришла «вместе со всеми».

Виктор Голявкин «В шкафу»

Перед уроком я в шкаф залез. Я хотел мяукнуть из шкафа. Подумают, кошка, а это я.

Сидел в шкафу, ждал начала урока и не заметил сам, как уснул.

Просыпаюсь — в классе тихо. Смотрю в щёлочку — никого нет. Толкнул дверь, а она закрыта. Значит, я весь урок проспал. Все домой ушли, и меня в шкафу заперли.

Душно в шкафу и темно, как ночью. Мне стало страшно, я стал кричать:

— Э-э-э! Я в шкафу! Помогите!

Прислушался — тишина кругом.

Я опять:

— О! Товарищи! Я в шкафу сижу!

Слышу чьи-то шаги. Идёт кто-то.

— Кто здесь горланит?

Я сразу узнал тётю Нюшу, уборщицу.

Я обрадовался, кричу:

— Тётя Нюша, я здесь!

— Где ты, родименький?

— В шкафу я! В шкафу!

— Как же ты, милый, туда забрался?

— Я в шкафу, бабуся!

— Так уж слышу, что ты в шкафу. Так чего ты хочешь?

— Меня заперли в шкаф. Ой, бабуся!

Ушла тётя Нюша. Опять тишина. Наверное, за ключом ушла.

Опять шаги. Слышу голос Пал Палыча. Пал Палыч — наш завуч…

Пал Палыч постучал в шкаф пальцем.

— Там нет никого, — сказал Пал Палыч.

— Как же нет. Есть, — сказала тётя Нюша.

— Ну где же он? — сказал Пал Палыч и постучал ещё раз по шкафу.

Я испугался, что все уйдут, я останусь в шкафу, и изо всех сил крикнул:

— Я здесь!

— Кто ты? — спросил Пал Палыч.

— Я… Цыпкин…

— Зачем ты туда забрался, Цыпкин?

— Меня заперли… Я не забрался…

— Гм… Его заперли! А он не забрался! Видали? Какие волшебники в нашей школе! Они не забираются в шкаф, в то время как их запирают в шкафу. Чудес не бывает, слышишь, Цыпкин?

— Слышу…

— Ты давно там сидишь? — спросил Пал Палыч.

— Не знаю…

— Найдите ключ, — сказал Пал Палыч. — Быстро.

Тётя Нюша пошла за ключом, а Пал Палыч остался. Он сел рядом на стул и стал ждать. Я видел сквозь щёлку его лицо. Он был очень сердитый. Он закурил и сказал:

— Ну! Вот до чего доводит шалость. Ты мне честно скажи: почему ты в шкафу?

Мне очень хотелось исчезнуть из шкафа. Откроют шкаф, а меня там нет. Как будто бы я там и не был. Меня спросят: «Ты был в шкафу?» Я скажу: «Не был». Мне скажут: «А кто там был?» Я скажу: «Не знаю».

Но ведь так только в сказках бывает! Наверняка завтра маму вызовут… Ваш сын, скажут, в шкаф залез, все уроки там спал, и всё такое… как будто мне тут удобно спать! Ноги ломит, спина болит. Одно мученье! Что было мне отвечать?

Я молчал.

— Ты живой там? — спросил Пал Палыч.

— Живой…

— Ну сиди, скоро откроют…

— Я сижу…

— Так… — сказал Пал Палыч. — Так ты ответишь мне, почему ты залез в этот шкаф?

Я молчал.

Вдруг я услышал голос директора. Он шёл по коридору:

— Кто? Цыпкин? В шкафу? Почему?

Мне опять захотелось исчезнуть.

Директор спросил:

— Цыпкин, ты?

Я тяжело вздохнул. Я просто уже не мог отвечать.

Тётя Нюша сказала:

— Ключ унёс староста класса.

— Взломайте дверь, — сказал директор.

Я почувствовал, как ломают дверь, — шкаф затрясся, я стукнулся больно лбом. Я боялся, что шкаф упадёт, и заплакал. Руками упёрся в стенки шкафа, и, когда дверь поддалась и открылась, я продолжал точно так же стоять.

— Ну, выходи, — сказал директор. — И объясни нам, что это значит.

Я не двинулся с места. Мне было страшно.

— Почему он стоит? — спросил директор.

Меня вытащили из шкафа.

Я всё время молчал.

Я не знал, что сказать.

Я хотел ведь только мяукнуть. Но как я сказал бы об этом…

Юрий Коваль «Алый»

Приехал на границу молодой боец по фамилии Кошкин. Был он парень румяный и весёлый.

Командир спросил:

− Как фамилия?

− Ёлки-палки, фамилия-то моя Кошкин, − сказал Кошкин.

− А при чём здесь ёлки-палки? − спросил командир и потом добавил: − Отвечай ясно и толково, и никаких ёлок-палок. Вот что, Кошкин, − продолжал командир, − собак любишь?

− Товарищ капитан! − отвечал Кошкин. − Скажу ясно и толково: я собак люблю не очень. Они меня кусают.

− Любишь не любишь, а поедешь ты, Кошкин, учиться в школу собачьих инструкторов.

…Приехал Кошкин в школу собачьих инструкторов. По-настоящему она называется так: школа инструкторов службы собак.

Старший инструктор сказал Кошкину:

− Вот тебе щенок. Из этого щенка нужно сделать настоящую собаку.

− Чтоб кусалась? − спросил Кошкин.

Старший инструктор строго посмотрел на Кошкина и сказал:

− Да.

Кошкин осмотрел щенка. Щенок был небольшой, уши его пока ещё не торчали. Они висели, переломившись пополам. Видно, щенок только ещё начал прислушиваться к тому, что происходит на белом свете.

− Придумай ему имя, − сказал старший инструктор. − В этом году мы всех собак называем на букву «А» − Абрек, Акбар, Артур, Аршин и так далее. Понял?

− Понял, − ответил Кошкин.

Но по правде говоря, он ничего не понял. Тогда ему объяснили, что пограничники каждый год называют собак с какой-то одной буквы. Поэтому стоит сказать, как зовут собаку, и ты узнаешь, сколько ей лет и в каком году она родилась.

«Ну и ну! − подумал Кошкин. − Здорово придумано!»

Кошкин взял щенка под мышку и понёс его в казарму. Там он опустил его на пол, и первым делом щенок устроил большую лужу.

− Ну и щенок на букву «А»! − сказал Кошкин. − С тобой не соскучишься.

Щенок, понятное дело, ничего на это не ответил. Но после того, как Кошкин потыкал его носом в лужу, кое-что намотал на ус.

Вытерев нос щенку специальной тряпкой, Кошкин стал думать: «Как же назвать этого лоботряса? На букву «А», значит… Арбуз?.. Не годится. Агурец? Нет, постой, огурец − на букву «О»…»

− Ну и задал ты мне задачу! − сказал Кошкин щенку.

Кошкин долго перебирал в уме все слова, какие знал на букву «А».

Наконец он придумал ему имя и даже засмеялся от удовольствия. Имя получилось такое − Алый.

− Почему Алый? − удивлялись пограничники. − Он серый весь, даже чёрный.

− Погодите, погодите, − отвечал Кошкин. − Вот он высунет язык − сразу поймёте, почему он Алый.

Сергей АЛЕКСЕЕВ «Лесная дорога»

Шли бои в Белоруссии южнее города Могилева. Фашистский танковый батальон лесной дорогой продвигался вперед.

Осторожно идут фашисты. Дорога узкая. Вплотную подходит лес. Справа и слева болото. Свернешь чуть вправо, свернешь чуть влево – уйдешь в трясину, как камень в воду.

Гуськом один за одним продвигаются танки. Замыкает колонну бронемашина. Жутковато идти по такой дороге. С тревогой фашисты на лес косятся.

Не обмануло врагов предчувствие.

Грянул из леса пушечный выстрел. Вздрогнул передний танк, лязгнул броней и вспыхнул.

Остановилась колонна.

– Обходи, объезжай! Рехтс! Линке! (Правее! Левее!) – командует офицер.

Хотели фашисты объехать застрявший танк. Взял второй танк чуть правее. Только к болоту сунулся – и тут же по грудь в трясину.

Попытался другой свернуть чуть налево. Только с дороги сдвинулся – и тут же в болото ушел по шею.

Перекрылась вперед дорога.

– Цурюк! Цурюк! (Назад! Назад!) – командует теперь офицер.

Включили танки заднюю скорость. Только собрались назад попятиться. Но в это время снова раздался выстрел. Попал снаряд в бронемашину, ту, которая замыкала колонну. Вспыхнула бронемашина. Перекрылась назад дорога.

Оказались фашисты как мышь в ловушке. Ни влево, ни вправо. Ни вперед, ни назад. Стоят на лесной дороге танки словно мишени в тире.

Снова раздался выстрел. Третий вышел из строя танк. Снова выстрел. Горит четвертый.

Развернули фашисты танковые башни в ту сторону леса, откуда стреляла пушка, сами огонь открыли.

Но не смолкает пушка, ведет стрельбу. Пятый вышел из строя танк, шестой.

Рассмотрели фашисты – у русской пушки всего лишь один солдат.

Схватили враги автоматы. Пытаются сквозь болото пробиться к пушке. Пока пробирались, расстрелял отважный артиллерист всю колонну фашистских танков.

Расстрелял, но и сам погиб в неравном бою с фашистами.

Смотрят фашисты на советского воина. Прибыл сюда генерал. Тоже смотрит на убитого, на уничтоженный танковый батальон. Смотрит. Молчит.

– Н да, – протянул задумчиво. Потом повернулся к своим солдатам: – Вот как надо любить фатерланд – родину!

Сказал, глянул опять на советского артиллериста, молча пошел прочь.

Как же звать, величать героя?

Сохранила имя его история. Старший сержант Николай Сиротинин.

Мария Ботева «Хрупкий аристократизм»

Наш папа всегда был очень хрупким человеком, все время ломал себе чего-нибудь. То ногу, то ребра. Мама считает, это у него из-за аристократизма. Он родился в какой-то очень древней семье, то есть эта семья имела какие-то глубокие корни, и все его родственники были благородных кровей. От этого многие из них страдали от истерик и смутных желаний. Видимо, из-за крови у папы была тяга к неизвестным далям, хотя точно это еще неизвестно. Но что совершенно ясно: из-за своей аристократических кровей он был очень хрупким и легко ломался.

Станет надевать пиджак – вывернет руку. Начнет вставать с постели – упадет на кошку. Пойдет открывать дверь – запнется о ножку стола и сломает мизинец на ноге. Полезет, к примеру, на чердак и промахнется ногой мимо ступеньки. Пожалуйста – через секунду уже лежит на полу со сломанной ногой. Санитары скорой помощи, пока укладывают его на носилки, обязательно уронят. Домой его приходилось везти на такси. Потому что с загипсованными ногой, рукой и челюстью в троллейбус не полезешь. Пожалуй, еще водитель испугается и не сможет ехать. А таксисты, что возле больницы дежурят, привычные, они и не такое видели, везут спокойно, лишний раз не трясут.

Самым безопасным для него было спать на диване и никуда не ходить. И то он умудрился испортить себе зрение и пролежать лысину на голове.

Мама говорила, что когда-то давно, пока они с папой еще не поженились, он был очень элегантным и аристократичным молодым человеком. На встречи приходил в костюме-тройке, надевал галстук. Правда, иногда забывал чистить ботинки, но это такая мелочь, что на нее стыдно обращать внимание. На каждом свидании дарил ей цветы или конфеты, провожал до дому. Подавал пальто. Каждый раз говорил комплименты. Он и потом говорил комплименты, я слышала. Правда, уже не маме, а своим знакомым женщинам.

Когда мы всей семьей ехали куда-то на троллейбусе, папа выбегал на остановках, подавал каждой женщине руку и помогал подняться по ступенькам. Однажды чей-то ревнивый муж выбил ему за это зуб.

Чтобы кондуктор не скучала, папа считал своим долгом разговаривать с ней всю дорогу.

– Как вам идет эта сумка, – обыкновенно начинал он разговор, – как билеты гармонируют с цветом вашего лица. Как художественно вы шелестите купюрами.

Никакая кондуктор не могла устоять против этого приема. Я заметила, многие из них его прекрасно знали и, как только мы появлялись в их троллейбусе, начинали широко улыбаться и недобро коситься на маму.

– Не обращайте внимания, – успокаивал папа, – это моя жена.

И продолжал разговаривать. Однажды мы решили проучить его, вышли на одну остановку раньше. Домой папа вернулся через неделю. Оказывается, в тот раз он укатил в неизвестные дали на общественном транспорте. Илюха неделю во всех подробностях изучал городской маршрут № 3 и не увидел ни малейших признаков этих самых далей.

Иногда мы сомневались, что папа настоящий аристократ. Но однажды он доказал это на деле. Точнее, это были слова, которые обернулись настоящим делом. Однажды поздним вечером мы возвращались из сада, шли с вокзала. Мама ждала нас у окна. Она всегда, когда не ездила в сад, стояла вечером у окна и ждала нас. До дома оставалось совсем ничего, и тут из-за угла вышла целая орава дядек самого грозного вида.

– Эй, мужик, – крикнул кто-то из них, – закурить у тебя не найдется?

– Не имею дурной привычки, – самым приветливым голосом ответил папа, – видите ли, джентльмены, я берегу свое здоровье, мне хочется дожить до того времени, когда по моему дому будут бегать внуки.

– Дак чего, нету, что ли? – не поняли джентльмены.

– И никогда не было.

– Не дашь, что ли? – до них опять не дошло. Редкостные тупицы.

– Нет, – ответил папа, и мы пошли дальше. Он как-то ускорил шаги и велел нам идти домой вперед. Уже когда мы подбегали к дому, видели, что по воздуху летают бутылки и камни. Их кидали мужики вслед нашему папе. Но он, как самый настоящий аристократ, шел, не опуская головы, не сбиваясь на бег, не оглядываясь. Папа шел, пока какая-то бутылка не угодила ему в голову. Людмилка страшно завизжала, и они все разбежались. После этого случая наш папа лежал на диване целых полгода. Все это время у него болела голова. Особенно по утрам, как бывает только у аристократов.

Нина Дашевская «Человек без велосипеда»

У меня никогда не было велосипеда. Почему-то у всех был, а у меня нет. Я даже как-то и не хотел. Просто не думал, что у меня может быть велосипед.

– Знаешь, Севка, а давай поедем с тобой к морю, – сказала мама. То есть на самом деле она сказала: – Ешь аккуратно, не кроши.

Но мне неинтересно слушать такие скучные вещи. Поэтому я часто слышу совсем не то, что мне говорят.

– Давай скорее, в школу опоздаешь! – сказала мама.

– Ладно, – пробормотал я, – на море так на море. Я вообще-то не против.

Я совершенно не понимаю, как это – скорее. Я же не сижу просто так! Я ем. Потом – одеваюсь. Потом – иду. Тороплюсь, между прочим. И всегда опаздываю, ровно на одну минуту. Всегда её не хватает, последней! А всё потому, что у меня такие короткие ноги. Вот если бы у меня был велосипед!..

По дороге я иногда натыкаюсь на огромную собаку грязно-белого цвета. Она лает на меня, и я долго жду, пока она перестанет. Но она не перестаёт. Приходится обходить по другой улице, а там путь длиннее.

Так что я опаздываю ещё из-за этой собаки. А достаётся почему-то всё равно мне.

Обычно я пытаюсь проскочить в класс незаметно.

Просунуть нос в дверь и, когда Анна Сергеевна отвернётся, проскользнуть по стенке на свою последнюю парту. Но она всегда замечает. Всегда!

– Сколько можно, Воробьёв! – говорит она своим великанским голосом, который достался ей в наследство от дедушки. Потому что сама она маленькая, а голос – ого-го! Думаю, от дедушки; и ещё думаю, что дедушка этот был великан.

– Неужели нельзя выйти из дому раньше? – громыхает она. – Почему я никогда не опаздываю?!

И правда, почему? Может, это тоже в наследство достаётся? Неопаздывание. Например, ей досталось от бабушки. Может, её бабушка работала машинистом поезда. Машинисту нужно быть точным. Хотя… Хотя нет, поезда часто опаздывают. Значит, неопаздывание от дедушки-великана досталось, вместе с голосом. Дедушка, конечно, всегда успевал к этому поезду. Там они с бабушкой и познакомились. Как, интересно, он помещался в вагоне?.. Наверное, сверху ехал. Верхом.

– Воробьёв! Ещё улыбаешься!

…Какое всё-таки это ужасное место – школа. Человеку там улыбаться почему-то запрещено. Улыбнулся – и привет, дневник на стол!

– А вы знаете, – сказал Марк со второй парты, – что одна улыбка продлевает жизнь человеку на четырнадцать минут. В среднем …

И все заулыбались, и Анна Сергеевна тоже. Так что в школе иногда бывает и хорошее.

А потом ко мне подошёл Комарик. И тихонько спросил:

– Севк… У тебя ручки нет запасной?

Ну, я дал ему, конечно, ручку. Маленький Комарик, самый маленький в классе. Ничего в этом не было такого особенного, просто ко мне никто никогда не подходит. А он подошёл.

А потом зато школа кончилась. И я снова стал совершенно свободен, стоял и смотрел на велосипеды, пристёгнутые возле школы. Не думал – вот бы мне такой! – нет. Просто смотрел. И Комарик со мной. У него тоже не было велосипеда.

Вышел Генка, длинный, носатый, со своей противной чёлкой. Лихо сел на велосипед – у него особенный, с миллионом скоростей – и поехал прямо на Комарика. Он, конечно, думал – Комарик отойдёт. А Комарик задумался (он вообще иногда задумывается), и Генка наехал на него, толкнул колесом. Комарик упал.

– Ты что делаешь! – заорал я на него. – Ну-ка извинись, быстро!

– Ещё чего, – хмыкнул Генка. Но моя шпага с шумом рассекла воздух прямо у его острого подбородка.

– Просите прощения, сэр, или вы пожалеете!

Генка скосил глаза на кончик моей шпаги. Потом посмотрел мне в глаза. И понял, что со мной шутки плохи…

На самом деле, конечно, ничего он не понял. Он даже не оглянулся и был уже далеко. Всё потому, что… Если честно, на самом деле я ничего не сказал.

И уж конечно, никакой шпаги у меня не было.

Комарик поднялся, как-то беспомощно посмотрел на меня и заковылял, прихрамывая, подальше отсюда. Я хотел за ним пойти… Но почему-то не пошёл.

В общем-то, он сам виноват. Мог бы и отскочить как-нибудь.

Какое-то противное всё же осталось чувство. Из-за Коли этого. На самом деле ведь он Коля, Коля Марченко. Сокращённо как раз и выходит – Ко-Мар. И чего он там стоял? Обидно: уроки закончились, а чувство противное. И я пошёл домой через парк, чтобы отвлечься. Правда, парк не совсем в той стороне, где мой дом, – даже, можно сказать, совсем в противоположной. Но я же не виноват, что парк так неудобно расположен. Зато там каштаны. А по дороге к моему дому каштанов нет.

Тамара Михеева «Асино лето»

«Ну что за мучения? — думала опять и опять Ася. — Нет чтобы просто как-нибудь: Маша или Настя. Ну хотя бы Аня. Или Катя, Даша, Лиза. Вот сейчас уже доберутся… Ох!»

— Шустова Прасковья.

Ася встала.

— Это я. Но можно просто Ася.

На нее, конечно, все посмотрели. На нее всегда все смотрят, стоит только представиться.

В классе у них пять Насть, четыре Саши, три Лизы и три Полины. А Прасковья — на всю школу одна. Здесь, в лагере, полегче. Здесь, говорят, даже две Глафиры есть, и в отряде с именами поразнообразнее. Но Прасковья — все равно одна. Может, это и неплохо. Когда кто-нибудь издалека кричит: «Прасковья!», можно не сомневаться, что это именно ее зовут. Да и что плохого, когда на тебя внимание обращают, стоит только представиться? Больше-то обращать не на что: внешность у Прасковьи ничем не примечательная. И в глубине души она свое имя любила, но сколько из-за него проблем! Ведь всем и каждому приходится объяснять, что «Прасковья» — сокращенно «Паша», а так как это имя очень уж мужское, мама придумала называть ее Асей. Со временем она так и стала представляться: Шустова Прасковья, можно просто Ася.

Многим казалось, что фраза эта высокомерная, а сама Прасковья — задавака и воображала.

— Хорошо, Прасковья, будем называть тебя Асей. Какая коса у тебя замечательная, — вожатая Лена старалась при первом же знакомстве отметить в ребенке что-нибудь особенное. Не у всех, правда, это особенное заметишь, но тут, слава богу, все в порядке у девочки: и коса, и имя.

Да, коса у Прасковьи такая… даже слов нет, какая. Ниже пояса и не какая-нибудь жиденькая, а густая, тяжелая, толщиной с мужскую руку.

— Красивая, — вздохнул, глядя на Прасковью, гном Сева, прячась с прапрадедушкой в ветвях дуба.

— Да, — выдохнул прапрадедушка Старый гном и сказал строго: — Дело даже не в косе, понимаешь?

— Угу, — ответил гном Сева. Он не совсем понимал, но чувствовал. Вон еще одна девочка с косой, да еще с какой! Длиннее Прасковьиной и совершенно неправдоподобного золотого цвета. И глаза у девочки ярко-голубые на пол-лица, и ресницы черно-длинные, а… все равно не то что-то. И гном Сева продолжал смотреть на Прасковью.

Анджела Нанетти «Мой дедушка был вишней»

Около вишни мы всегда останавливались, чтобы проверить, созрели ягоды или еще нет.

— Всего несколько дней, — шептал дедушка, поглаживая ствол Феличе, — и будем собирать вишню. В этот раз я научу тебя лазить по дереву.

Это приводило меня в такой восторг, что я молил Феличе поторопиться. Я безумно боялся, что мама заберет меня и дедушка не успеет исполнить свое обещание. Но папа сломал ногу, и все сложилось как нельзя лучше.

Однажды утром дедушка посмотрел наверх и сказал:

— Созрела.

Он взял лестницу, прислонил ее к стволу и помог мне залезть на нижнюю ветвь.

— Теперь садись верхом, держись крепко и жди меня.

Он снял башмаки, надел на плечо корзину и через секунду оказался рядом со мной.

— Как у тебя это получается, дед? — спросил я его.

— Секрет вот тут, — ответил он, постучав по своей голове. — Ты должен чувствовать себя птицей или кошкой, должен верить, что дерево — твой друг и твой дом. Тебе должно быть удобно. Сними башмаки. А теперь лезь и не бойся, Феличе тебя поддержит.

Дедушка принялся собирать вишню, а я потихоньку начал ползти и перелезать на другие ветви.

Казалось, дедушка меня не замечает, но на самом деле он не упустил из виду ни одного моего движения.

— Нет, вот так, так, — подсказывал он, когда я не знал, что делать.

Через некоторое время корзина была полна, но мне было так хорошо, что я совсем не хотел слезать.

— На сегодня хватит, Тонино, я должен работать. Когда ты хорошенько научишься, сможешь лазить сколько угодно. Даже совсем один.

За неделю я превратился в самого настоящего Тарзана: карабкался, спускался и забирался на самые высокие ветви. Дедушка не следил за мной постоянно: иногда он брал кресло бабушки Линды, садился под вишню и закрывал глаза. Но я знал, что это все равно как если бы он меня видел.

— Знаешь, Тонино, — сказал однажды дедушка, — когда я был маленький, у меня не получалось так хорошо, как у тебя. Правда! Мне пришлось даже пару раз разбиться, пока я не наловчился. Ты похож на свою мать. Каким же бесенком она была в детстве!

Я очень гордился тем, что похож на маму, и это первое, что я рассказал ей, когда она приехала забрать меня.

— Мама, дедушка научил меня забираться на Феличе. Смотри, куда я залезал! — и показал ей на самую высокую ветвь.

Мама посмотрела наверх, еще раз посмотрела — и внезапно побледнела.

— Папа, ты сошел с ума? — резко сказала она дедушке.

— А что такого, разве ты в детстве не забиралась туда?

— Двадцать пять лет назад это дерево было в два раза ниже. Почему ты ни о чем не думаешь?

Мама трагически вздохнула и возвела глаза к небу.

В этот момент я ее ненавидел и даже хотел, чтобы она исчезла. Я подбежал к дедушке и обнял его, но он мягко меня отстранил:

— Мама права, Тонино, я просто старый дурак.

Я никогда не смогу забыть эти слова, и, думаю, мама тоже.

Георгий  Скребицкий «Осень» (Рассказ из книги «Четыре художника»)

  Для своей работы художник — Осень взяла самые яркие краски и прежде всего отправилась с ними в лес. Там и принялась за свою  картину.

  Берёзы и клёны покрыла Осень лимонной желтизной. А листья осинок разрумянила, будто спелые яблоки. Стал осинник весь ярко — красный, весь как огонь горит.

  Забрела Осень на лесную  поляну. Стоит посреди неё дуб — богатырь, стоит, густой листвой потряхивает. «Могучего богатыря нужно в медную кованую броню одеть». Так вот и обрядила старика.

  Глядит – а неподалёку, с края  поляны, густые, развесистые липы в кружок собрались, ветви вниз опустили. «Им больше всего подойдёт тяжёлый убор из золотой парчи».

  Все деревья и даже кусты разукрасила Осень по-своему, по-осеннему: кого в жёлтый наряд, кого в ярко-красный…  Одни только сосны да ели не знала она, как разукрасить. У них ведь на ветках не листья, а игры, их и не разрисуешь. Пусть как были летом, так и останутся.

  Вот и остались сосны да ели по-летнему тёмно-зелёными. И от этого ещё наряднее сделался лес в своём пёстром осеннем уборе.

  Отправилась Осень из леса в поля, в луга. Убрала с полей золотые хлеба, свезла на гумна, а в лугах душистые копны сена сметала в высокие, словно башни, стога.

  Опустели поля и луга, ещё шире, просторнее стали. И потянулись над ними в осеннем небе косяки перелётных птиц: журавлей, гусей, уток…  А там, глядишь, высоко-высоко, под самыми облаками, летят большие белоснежные птицы – лебеди, летят, машут крыльями, словно платками,  шлют прощальный привет родным местам.

  Улетают птицы в тёплые страны. А звери по-своему, по-звериному, к холодам готовятся.

  Колючего ёжика Осень загоняет спать под ворох сучьев, барсука – в глубокую нору, медведю стелет постель из опавших листьев. А вот белочку учит сушить на сучьях грибы, собирать в дупло спелые орехи.   Даже нарядную сизокрылую птицу-сойку заставила проказница — Осень набрать полон рот желудей и запрятать их на полянке в мягкий зелёный мох.

  Осенью каждая птица, каждый зверёк хлопочут; к зиме готовятся, некогда им даром время терять.

Спешит, торопится Осень; всё новые и новые краски находит она для своей картины. Серыми тучами покрывает небо. Смывает холодным дождём пёстрый убор листьев. И на тонкие телеграфные провода вдоль дороги, будто чёрные бусы на нитку, сажает она вереницу последних отлетающих ласточек.

Невесёлая получилась картина. Но зато есть и в ней что-то хорошее. Довольна Осень своей работой.

Евгений Носов «Малая родина»

Вот пишут: малая родина… Что же это такое? Где ее границы? Откуда и докуда она простирается? 
По-моему, малая родина — это окоём нашего детства. Иными словами, то, что способно объять мальчишеское око. И что жаждет вместить в себя чистая, распахнутая душа. Где эта душа впервые удивилась, обрадовалась и возликовала от нахлынувшего восторга. И где впервые огорчилась, разгневалась или пережила свое первое потрясение. 
Тихая деревенская улица, пахнущий пряниками и кожаной обувью тесный магазинчик, машинный двор за околицей, куда заманчиво пробраться, тайком посидеть в кабине еще не остывшего трактора, потрогать рычаги и кнопки, блаженно повдыхать запах наработавшегося мотора; туманное таинство сбегающего под гору колхозного сада, в сумерках которого предостерегающе постукивает деревянная колотушка, гремит тяжелой цепью рыжий репьистый пес. За садом — змеистые зигзаги старых, почти изгладившихся траншей, поросших терновником и лещиной, которые, однако, и поныне заставляют примолкнуть, говорить вполголоса… И вдруг, снова воротясь к прежнему, шумно, наперегонки умчаться в зовущий простор луга с блестками озерков и полузаросших стариц, где, раздевшись донага и взбаламутив воду, майкой начерпать в этом черном киселе чумазых карасей пополам с пиявками и плавунцами. И вот наконец речушка, петлявая, увертливая, не терпящая открытых мест и норовящая улизнуть в лозняки, в корявую и петлючую неразбериху. И если не жалеть рубах и штанов, то можно продраться к старой мельнице с давно разбитой плотиной и обвалившейся кровлей, где сквозь обветшалые мостки и в пустые проемы буйно бьет вольный кипрей. Здесь тоже не принято говорить громко: ходит молва, будто и теперь еще в омуте обретается мельничный водяной, ветхий, обомшелый, и будто бы кто-то слыхал, как он кряхтел и отдувался в кустах, тужась столкнуть в омут теперь уже никому не нужный жернов. Как же не пробраться туда и не посмотреть, страшась и озираясь, лежит ли тот камень или уже нет его… За рекой — соседняя деревня, и забредать за реку не полагается: это уже иной, запредельный мир. Там обитают свои вихрастые окоемщики, на глаза которых поодиночке лучше не попадаться… Вот, собственно, и вся мальчишеская вселенная. Но и того невеликого обиталища хватает с лихвой, чтобы за день, пока не падет солнце, набегаться, наоткрывать и на-впечатляться до того предела, когда уже за ужином безвольно начнет клониться опаленная солнцем и вытрепанная ветром буйная молодецкая головушка, и мать подхватывает и несет исцарапанное, пахнущее рогозом и подмаренником, отрешенное, обмякшее чадо к постели, как с поля боя уносит павшего сестра милосердия. И видится ему сон, будто взбирается он на самое высокое дерево, с обмирающим сердцем добирается до вершинных ветвей, опасно и жутко раскачиваемых ветром, чтобы посмотреть: а что же там дальше, где он еще не бывал? И вдруг что-то ломко хрустит, и он с остановившимся дыханием кубарем рушится вниз. Но, как бывает только во снах, в самый последний момент как-то так удачно расставляет руки, подобно крыльям, ветер упруго подхватывает его, и вот уже летит, летит, плавно и завораживающе набирая высоту и замирая от неописуемого восторга. Малая родина — это то, что на всю жизнь одаривает нас крыльями вдохновения.

И.С. Тургенев Стихотворение в прозе «Милостыня»

    Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.

Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь… Он изнемогал.

Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками — и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.

Он вспоминал…

Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат — и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам… И вот теперь у него нет куска хлеба — и все его покинули, друзья еще раньше врагов… Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.

А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль.

Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову — и увидал перед собою незнакомца.

Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.

—  Ты всё свое богатство роздал, — послышался ровный голос… — Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?

—  Не жалею, — ответил со вздохом старик, — только вот умираю я теперь.

—  И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, — продолжал незнакомец, — не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?

Старик ничего не ответил — и задумался.

— Так и ты теперь не гордись, бедняк, — заговорил опять незнакомец, — ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.

Старик встрепенулся, вскинул глазами… но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.

Старик подошел к нему — и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.

Но за ним шел другой — и тот подал старику малую милостыню.

И старик купил себе на данные гроши хлеба — и сладок показался ему выпрошенный кусок — и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.

Марина Дружинина «Хорошо быть оптимистом!»

  Стасик сидел за компьютером, когда мама пришла с работы.

– Как дела, сынок? – Мама ласково потрепала Стасика за вихры. – Не скучал один?
– Ни капельки! – бодро ответил Стасик. – Я радовался, что могу играть на компьютере сколько душе угодно!

– Всё ясно, – покачала головой мама. – Тогда, наверное, ты огорчился моему приходу: я же не разрешаю тебе часами сидеть у компьютера!

– Нет, я опять очень рад! Я уже по тебе соскучился! – Стасик решительно выключил компьютер. – Да и поужинать очень хочется. Ты ведь принесла что-нибудь вкусненькое?
– Молодец! – засмеялась мама. – Ты настоящий оптимист!

– Кто-кто?

– Оп-ти-мист, – по слогам повторила мама. – Это человек, который во всём находит хорошее, никогда не унывает.

– А тот, кто унывает?

–Того называют пессимистом. Например, если отключили горячую воду и дома стало холодно, пессимист ноет: «О-о-ох, я простужу-у-усь!» А оптимист говорит: «Отлично! Самое время зарядку сделать!» – и – р-раз! р-раз! – помашет руками, поотжимается и согреется.

– А если слишком жарко?

– Пессимист стонет: «Ох, как плохо!» А оптимист: «Ах, как приятно залезть под холодный душ! Самое время закаляться! – Мама на секунду задумалась. – Или размораживать холодильник».

–А если они оба заболели? – продолжал допытываться Стасик.

– Пессимист, ясное дело, причитает: «Бедный я, несчастный!» А оптимист себя подбадривает: «Скоро выздоровею! Начну заниматься спортом и не буду болеть. А пока посижу дома, книжек побольше почитаю». И выздоравливает быстрее пессимиста!
–Здо́рово! – захлопал в ладоши Стасик.–А ты, мамочка, оптимист?
–Конечно, – улыбнулась мама. – Я стараюсь никогда не унывать.
– Правильно! – обрадовался Стасик. – Значит, ты не очень огорчишься, что я сегодня двойку получил? Я ведь её обязательно на пятёрку исправлю!

Борис Ганаго «Попугайчик»

Слонялся Петя по дому. Все игры надоели. Тут мама дала поручение сходить в магазин и ещё подсказала:

— Наша соседка, Мария Николаевна, ногу сломала. Ей хлеба купить некому. Еле по комнате передвигается. Давай, я позвоню и узнаю, может ей что купить нужно.

Тётя Маша звонку обрадовалась. А когда мальчик принёс ей целую сумку продуктов, она не знала, как его и благодарить. Почему-то показала Пете пустую клетку, в которой недавно жил попугай. Это был её друг. Тётя Маша за ним ухаживала, делилась своими думами, а он взял и улетел. Теперь ей некому слова сказать, не о ком заботиться. А что это за жизнь, если не о ком заботиться?

Петя посмотрел на пустую клетку, на костыли, представил, как тётя Maша ковыляет по опустевшей квартире, и в голову ему пришла неожиданная мысль. Дело в том, что он давно копил деньги, которые ему давали на игрушки. Всё не находил ничего подходящего. И вот теперь эта странная мысль – купить попугайчика для тёти Маши.

Попрощавшись, Петя выскочил на улицу. Ему захотелось зайти в зоомагазин, где когда-то видел разных попугайчиков. Но теперь он смотрел на них глазами тёти Маши. С каким из них она могла бы подружиться? Может, этот ей подойдёт, может, этот?

Петя решил расспросить соседку о беглеце. На следующий день он сказал маме:

— Позвони тёте Маше… Может быть, ей что-нибудь нужно?

Мама даже замерла, потом прижала сына к себе и прошептала:

— Вот и ты человеком становишься… Петя обиделся:

— А разве раньше я человеком не был?

— Был, конечно был, – улыбнулась мама. — Только теперь у тебя ещё и душа проснулась… Слава Богу!

— А что такое душа? — насторожился мальчик.

— Это способность любить.

Мама испытующе посмотрела на сына:

— Может, сам позвонишь?

Петя засмущался. Мама сняла трубку: Мария Николаевна, извините, у Пети к вам вопрос. Я сейчас ему трубку передам.

Тут уж деваться было некуда, и Петя смущённо пробормотал:

— Тётя Maшa, может, вам купить что-нибудь?

Что произошло на другом конце провода, Петя не понял, только соседка ответила каким-то необычным голосом. Поблагодарила и попросила принести молока, если он пойдёт в магазин. Больше ей ничего не нужно. Опять поблагодарила.

Когда Петя позвонил в её квартиру, он услышал торопливый стук костылей. Тётя Maшa не хотела заставлять его ждать лишние секунды.

Пока соседка искала деньги, мальчик как бы невзначай стал расспрашивать её о пропавшем попугае. Тётя Маша охотно рассказала и про цвет, и про поведение…

В зоомагазине таких по цвету попугайчиков оказалось несколько. Петя долго выбирал. Когда же он принёс свой подарок тёте Маше, то… Я не берусь описывать, что было дальше.

Валентин Постников «Ай, да Пушкин»

Вообще-то я уроки обычно учу. Но сегодня решил – баста! Больше учить не буду. Если что, кто-нибудь выручит, да подскажет. Да хоть бы сегодня: Колька Громушкин не выучил – а ему подсказали, и он пять получил пять.
Лучше я буду слух тренировать – принял я твёрдое решение. Забросил учебники и отправился во двор. Весь день гонял мяч, запускал змея с Васькой, да смотрел, как старушка из третий квартиры голубей кормит.
И вот наступил новый день. На математике меня не спросили, и на уроке истории тоже. Мне даже обидно стало: не удалось слух проверить. Хороший он у меня или не очень.
Но на последнем уроке мне всё- таки повезло – Марья Ивановна меня вызвала. Оказывается, нам вчера задали выучить наизусть: «Сказку о царе Салтане» Пушкина. Ну не всю конечно, а только отрывок, но я его не выучил. Вот и отлично, – обрадовался я, – сейчас я проверю, хороший у меня слух или нет.
– Выучил? – спросила Марья Ивановна.
– Конечно, – говорю, – выучил. – А как же иначе!
– Ну, тогда, рассказывай, – говорит Мария Ивановна. А сама очки с носа сняла и приготовилась слушать. Она у нас очень Пушкина любит.
Ну, начало то я помнил и потому смело выкрикнул:
– Три девицы под окном…
Сказал, а сам уши навострил и глазами стал страшно вращать, мол, давайте мол, подсказывайте.
– Ну, что же ты остановился? – спросила учительница. – Мы тебя внимательно слушаем.
И вдруг слышу, Петька со второй парты мне подсказывает:
«Три девицы под окном,
Пили фанту под крыльцом».
Только я собрался повторить, как поперхнулся… Какая ещё фанта! Во времена Пушкина не было никакой фанты. Нет, Петька, что-то напутал. И тут Катька Иванова с первой парты прошептала:
«Три девицы под окном,
Били кошку башмаком».
Тьфу ты, думаю. Какая ещё кошка! Никакой кошки под окном не было. А Федька Кукушкин с третьей парты тоже подал голос:
«Три девицы под окном,
Съели лампу с потолком»
– То же мне, друг! Я в биде, а он издевается. Я даже взмок, так мне плохо стало. И вот тут Светка Пятёркина запищала на весь класс:
«Три девицы под окном,
Сели в лужу голышом»
Все захохотали, как сумасшедшие. А Мария Ивановна взяла ручку и громко объявила:
«Три девицы под окном,
Двойку съели с дневником»
И это была самая последняя подсказка. И такую пару мне влепила, будь здоров.
– Эх вы, – сказал я ребятам после урока. – Вы что, нормально подсказать не могли!?
– А мы и не собирались, – сказала Светка Пятёркина. – Мы решили с сегодняшнего дня бороться с подсказками.
– А с завтрашнего дня не могли! – вздохнул я и побрёл домой учить уроки.

Валентин Постников «Макулатура»

У нас в школе объявили сбор макулатуры. Я не знала, что это значит, потому что до этого я ни разу в жизни не слышала такое странное слово: «Макулатура».
– Это разные старые газеты и журналы, – пояснила мне дома бабушка.
– Так старые газеты это и есть макулатура? – спросила я у бабушка.
– Да, – кивнула бабушка.
– А зачем кому-то нужны старые газеты? – удивилась я. – Читать?
– Старые газеты перемалывают в специальных машинах и делают из неё новую бумагу, – сказал папа. – А потом печатают на ней новые книги. Таким образом, сохраняют деревья.
– Деревья? – совсем запуталась я.
– Да, ведь бумагу делают из дерева, – ответил папа, включив телевизор.
– А сколько вам велели принести в школу макулатуры? – спросила мама.
– Пять килограммов каждому! – сказала я.
– Ого! – сказал папа.
– Ерунда, – сказал дедушка. – Сейчас мы быстро соберём тебе пять килограммов. – Каждый из нас выписывает какой-нибудь журнал или газету. И у нас дома как раз скопилось много ненужной макулатуры.
– Ура! – сказала я.
Я подбежала к полке и схватила пачку папиных газет «Спорт».
– Можно взять эти газеты? – спросила я у папы. – Они же старые?
– Нет-нет, сказал папа. Мне они нужны, их брать не нужно. Тут разные важные таблицы.
– Какие ещё таблицы? – удивилась я.
– Ну, где и когда играет моя любимая команда по футболу, – пояснил папа. – Возьми что-нибудь другое.
– Тогда я возьму вот эти старые журналы, – сказала я.
– Это же «Вязание», – ахнула бабушка. – Это мои журналы. В них столько всего нужного. Как же я буду вязать без них? Нет, внучка, я их отдать не могу.
– Тогда вот эти, – показала я на стопку красивых тонких журналов.
– Ой, – воскликнул мама. – Это же мои кулинарные журналы. Тут же ценные рецепты. Бери что угодно, только не это.
– Ой, – обрадовалась я. – Вот какие-то толстые скучные журналы. Они точно никому не нужны.
– Как это скучные? – рассердился дедушка. – Это же «Рыболовство»! Самый интересный журнал на свете. Ни за что сними, не расстанусь. Я их каждый день перечитываю.
– А ты свои журналы возьми, – предложила мама. – Вон их у тебя сколько скопилось. И «Мурзилка», и «Читай-ка», и даже «Ералаш». Ты же их давным-давно все прочитала. Вот собери их и отнеси в школу. Как раз килограммов пять будет.
– Нет, что вы! – даже испугалась я. – Я с моими старыми журналами ни за что не расстанусь. Тут и стихи, и загадки, и смешные рассказы мои любимых писателей. Делайте со мной что хотите, но их я не отдам.
Пришлось мне с подружкой по классу целый час бегать по соседям и выпрашивать у них старые газеты.
Вот оказывается, какая нужная в хозяйстве вещь оказалась эта – макулатура.

Сергей Алексеев «СОЛДАТСКОЕ СЕРДЦЕ»

Крепко сдружились в походах молодой солдат Клим Дуга и бывалый воин Матвей Бородулин. Вместе отступали от самого Немана. Вместе бились у Витебска. Чуть не погибли у стен Смоленска. Вместе пришли к Бородинскому полю. 
        Матвей Бородулин Клима Дугу уму-разуму в военных делах наставляет: как порох держать сухим, как штык наточить, как лучше идти в походе, чтобы ноги меньше уставали. На привале Бородулин уступит младшему место поближе к костру. Упрется Дуга: 
— Да что я, дите какое? 
— Ложись, ложись! — прикрикнет старый солдат. — Я привычный. Мне на холодке даже и лучше. 
      Делят кашу, и тут Бородулин о друге думает. Из миски своей в миску к нему добрую часть отвалит. 
— Дядя Матвей, — отбивается Клим, — да что я — к откорму хряк? 
— Ешь, ешь! Тебе в рост, тебе в пользу. 
         В Бородинской битве солдаты сражались рядом. Клим — богатырь, Бородулин — усох с годами. Прикрывает Дуга старшего друга. Недоглядел: ранило вдруг солдата. Повалился Матвей Бородулин на землю. 
— Дядя Матвей! — закричал Дуга. Рухнул он на колени, тормошит Бородулина. Ухо к груди приложит. 
— Дядька Матвей! Родненький!.. Приоткрыл Бородулин глаза, глянул на друга. 
— Воды, — простонал и снова забылся. 
       Схватились солдаты за фляги — пусты солдатские фляги. Скоро десять часов, как бой. Не осталось во флягах глотка воды. Нет воды. Ручья поблизости нет. Ближайший ручей в руках у французов. 
— Воды! Воды! Воды! — идет по солдатским рядам. 
       Нет нигде, как в пустыне, воды. Поднялся Дуга на ноги. Смотрит растерянным взглядом. И вдруг ток прошел по солдату. Схватил он пустую флягу, руку задрал вверх и рванулся навстречу французам, туда, где штыки и ружья, где за ними ручей в овраге. Перехватило у товарищей дух. 
— Господи, верная смерть… Достался Дуга французам. 
Смотрят солдаты с тревогой вслед. Смотрят на бегущего русского и сами французы. 
— Камрады, — кричит Дуга, — дядька Матвей погибает! Дядька просит воды! — и флягой пустой, как паролем, машет. 
— Воды! — несется над полем. 
        Французы хотя и враги, а тоже ведь люди. Непонятна им русская речь. Однако сердцем людским понятно — неспроста побежал солдат. Расступились французы, открыли дорогу к ручью. Стих на участке огонь. Не стреляют ни эта, ни та сторона. Замерло все. Только режет воздух крик Клима: 
— Дядька Матвей погибает! 
       Добежал Дуга до оврага. Зачерпнул флягу воды студёной, развернулся — и помчался назад коридором солдат французских. 
        Подбежал он к дядьке Матвею, снова стал на колени, голову поднял, флягу поднес ко рту. Смочил лоб, виски. Приоткрыл Бородулин глаза, вернулось к солдату сознание, узнал молодого друга: 
— Где же ты водицу, родной, достал? Где? Из сердца достал солдатского.

Тексты
для конкурса «Живая классика»

Константин Мелихан «Заслуженная оценка»  

Класс
замер. Изабелла Михайловна склонилась над журналом и, наконец, произнесла:
— Рогов.
Все облегченно вздохнули и захлопнули учебники. А Рогов вышел к доске, почесался
и почему-то сказал:
— Хорошо выглядите сегодня, Изабелла Михайловна!
Изабелла Михайловна сняла очки:
— Ну-ну, Рогов. Начинай.
Рогов шмыгнул носом и начал:
— Прическа у вас аккуратная! Не то, что у меня.
Изабелла Михайловна встала и подошла к карте мира:
— Ты что, не выучил урок?
— Да! — с жаром воскликнул Рогов. — Каюсь! Ничего от вас не скроешь! Опыт
работы с детьми — колоссальный!
Изабелла Михайловна улыбнулась и сказала:
— Ой, Рогов, Рогов! Покажи хоть, где Африка находится.
— Там, — сказал Рогов и махнул рукой за окно.
— Ну, садись, — вздохнула Изабелла Михайловна. — Тройка…
На перемене Рогов давал товарищам интервью:
— Главное — этой кикиморе про глазки запустить…
Изабелла Михайловна как раз проходила мимо.
— А, — успокоил товарищей Рогов. — Эта глухая тетеря дальше двух шагов не
слышит.
Изабелла Михайловна остановилась и глянула на Рогова так, что Рогов понял:
тетеря слышит дальше двух шагов.
На следующий же день Изабелла Михайловна опять вызвала к доске Рогова.
Рогов стал белым как полотно и прохрипел:
— Вы ж меня вчера вызывали!
— А я ещё хочу, — сказала Изабелла Михайловна и прищурилась.
— Эх, такая улыбка у вас ослепительная, — промямлил Рогов и затих.
— Ещё что? — сухо спросила Изабелла Михайловна.
— Ещё голос у вас приятный, — выдавил из себя Рогов.
— Так, — сказала Изабелла Михайловна. — Урок ты не выучил.
— Всё-то вы видите, всё-то вы знаете, — вяло сказал Рогов. — А зачем-то в школу
пошли, на таких, как я, здоровье гробите. Вам бы к морю сейчас, стихи писать,
человека хорошего встретить…
Склонив голову, Изабелла Михайловна задумчиво водила по бумаге карандашом.
Потом вздохнула и тихо сказала:
— Ну, садись, Рогов. Тройка.

Леонид Каминский
«Сочинение»

Лена сидела за столом и делала уроки. Смеркалось, но от
снега, лежавшего во дворе сугробами, в комнате было ещё светло. Перед Леной
лежала раскрытая тетрадь, в которой было написано всего две фразы:
Как я помогаю маме.
Сочинение.
Дальше работа не шла. Где-то у соседей играл магнитофон. Слышно было, как Алла
Пугачёва настойчиво повторяла: «Я так хочу, чтобы лето не кончалось!..».
«А правда, – мечтательно подумала Лена, – хорошо, если бы лето не кончалось!..
Загорай себе, купайся, и никаких тебе сочинений!».
Она снова прочла заголовок: «Как я помогаю маме». «А как я помогаю? И когда тут
помогать, если на дом столько задают!».
В комнате загорелся свет: это вошла мама. 
– Сиди, сиди, я тебе мешать не буду, я только в комнате немного приберу. – Она
стала протирать книжные полки тряпкой.
Лена начала писать: 
«Я помогаю маме по хозяйству. Убираю квартиру, вытираю тряпкой пыль с мебели».
– Что же ты свою одежду разбросала по всей комнате? – спросила мама. Вопрос
был, конечно, риторическим, потому что мама и не ждала ответа. Она стала
складывать вещи в шкаф.
«Раскладываю вещи по местам», – написала Лена. 
– Кстати, передник твой постирать бы нужно, – продолжала мама разговаривать
сама с собой.
«Стираю бельё», – написала Лена, потом подумала и добавила: «И глажу».
– Мама, у меня там на платье пуговица оторвалась, – напомнила Лена и написала:
«Пришиваю пуговицы, если нужно».
Мама пришила пуговицу, потом вышла на кухню и вернулась с ведром и шваброй.
Отодвигая стулья, стала протирать пол.
– Ну-ка подними ноги, – сказала мама, проворно орудуя тряпкой.
– Мама, ты мне мешаешь! – проворчала Лена и, не опуская ног, написала: «Мою
полы».
Из кухни потянуло чем-то горелым. 
– Ой, у меня картошка на плите! – крикнула мама и бросилась на кухню.
«Чищу картошку и готовлю ужин», – написала Лена.
– Лена, ужинать! – позвала из кухни мама. 
– Сейчас! – Лена откинулась на спинку стула и потянулась.
В прихожей раздался звонок. 
– Лена, это к тебе! – крикнула мама. 
В комнату, румяная от мороза, вошла Оля, одноклассница Лены. 
– Я ненадолго. Мама послала за хлебом, и я решила по дороге – к тебе.
Лена взяла ручку и написала: «Хожу в магазин за хлебом и другими продуктами».
– Ты что, сочинение пишешь? – спросила Оля. – Дай-ка посмотреть.
Оля заглянула в тетрадь и прыснула: 
– Ну ты даёшь! Да это же всё неправда! Ты же всё это сочинила!
– А кто сказал, что нельзя сочинять? – обиделась Лена. – Ведь поэтому так и
называется: со-чи-не-ние!

А.И. Солженицын «Архипелаг ГУЛАГ»  (Глава 4. С
острова на остров)

 

(…) глухая, совершенно недостоверная, никем не
подтверждённая легенда, которую нет-нет да и услышишь в лагерях: что где-то в этом
же Архипелаге есть крохотные райские острова. Никто их не видел, никто там не
был, а кто был — молчит, не высказывается. На тех островах, говорят, текут
молочные реки в кисельных берегах, ниже как сметаной и яйцами там не кормят;
там чистенько, говорят, всегда тепло, работа умственная и сто раз секретная.

И вот на те-то райские острова  я на полсрока и
попал. Им-то я и обязан, что остался жив, в лагерях бы мне весь срок ни за что
не выжить. Им обязан я, что пишу это исследование, хотя для них самих в этой
книге места не предусматриваю. Вот с тех-то островов с одного на другой, со
второго на третий меня и перевозили спецконвоем: двое надзирателей  да  я.

Если души умерших иногда пролетают среди нас, видят
нас, легко читают наши мелкие побуждения, а мы не видим и не угадываем их,
бесплотных, то такова и поездка спецконвоем.

Ты окунаешься в гущу воли,
толкаешься в станционном зале. Успеваешь проглянуть объявления. Сидишь на
старинном пассажирском «диване» и слушаешь странные и ничтожные разговоры: о
том, что какой-то муж бьёт жену или бросил её; а свекровь почему-то не
уживается с невесткой; а коммунальные соседи жгут электричество в коридоре и не
вытирают ног; а кто-то кому-то мешает по службе; а кого-то зовут в хорошее
место, но он не решается на переезд. Ты всё это слушаешь — и мурашки отречения
вдруг бегут по твоей спине и голове: тебе так ясно проступает подлинная мера
вещей во Вселенной! мера всех слабостей и страстей! — а этим грешникам
никак не дано её увидеть. Истинно жив, подлинно жив только ты, бесплотный, а
эти все лишь по ошибке считают себя живущими.

И — незаполнимая бездна между вами! Ни крикнуть им,
ни заплакать над ними нельзя, ни потрясти их за плечи: ведь ты — дух, ты —
призрак, а они — материальные тела.

Как же внушить им — прозрением? видением? во
сне? — братья! люди! Зачем дана вам жизнь?! В глухую полночь распахиваются
двери смертных камер — и людей с великой душой волокут на расстрел. На всех
железных дорогах страны сию минуту, сейчас, люди лижут после селёдки горькими
языками сухие губы, они грезят о счастье распрямлённых ног, об успокоении после
оправки. На Колыме только летом на метр отмерзает земля — и лишь тогда в неё
закапывают кости умерших за зиму. А у вас — под голубым небом, под горячим
солнцем есть право распорядиться своей судьбой, пойти выпить воды, потянуться,
куда угодно ехать без конвоя… Самое главное в жизни, все загадки её — хотите, я
высыплю вам сейчас? Не гонитесь за призрачным — за имуществом, за званием: это
наживается нервами десятилетий, а конфискуется в одну ночь. Живите с ровным
превосходством над жизнью — не пугайтесь беды, и не томитесь по счастью, всё
равно ведь: и горького не довеку, и сладкого не дополна. Довольно с вас, если
вы не замерзаете, и если жажда и голод не рвут вам когтями внутренностей. Если
у вас не перешиблен хребет, ходят обе ноги, сгибаются обе руки, видят оба глаза
и слышат оба уха — кому вам ещё завидовать? зачем? Зависть к другим больше
всего съедает нас же. Протрите глаза, омойте сердца — и выше всего оцените тех,
кто любит вас и кто к вам расположен. Не обижайте их, не браните, ни с кем из
них не расставайтесь в ссоре: ведь вы же не знаете, может быть это ваш
последний поступок перед арестом, и таким вы останетесь в их памяти!..

«Солдатское сердце» (По С. Алексееву)

Крепко
сдружились в походах молодой солдат Клим Дуга и бывалый воин Матвей Бородулин.
Вместе отступали от самого Немана. Вместе бились у Витебска. Чуть не погибли у
стен Смоленска. Вместе пришли к Бородинскому полю. 
Матвей Бородулин Клима Дугу уму-разуму в военных делах наставляет: как порох
держать сухим, как штык Наточить, как лучше идти в походе, чтобы ноги меньше
уставали. На привале Бородулин уступит младшему место поближе к костру. Упрется
Дуга: 
— Да что я, дите какое? 
— Ложись, ложись! — прикрикнет старый солдат. — Я привычный. Мне на холодке
даже и лучше. 
Делят кашу, и тут Бородулин о друге думает. Из миски своей в миску к нему
добрую часть отвалит. 
— Дядя Матвей, — отбивается Клим, — да что я — к откорму хряк? 
— Ешь, ешь! Тебе в рост, тебе в пользу. 
В Бородинской битве солдаты сражались рядом. Клим — богатырь, Бородулин — усох
с годами. Прикрывает Дуга старшего друга. Недоглядел: ранило вдруг солдата.
Повалился Матвей Бородулин на землю. 
— Дядя Матвей! — закричал Дуга. Рухнул он на колени, тормошит Бородулина. Ухо к
груди приложит. 
— Дядька Матвей! Родненький!.. Приоткрыл Бородулин глаза, глянул на
друга. 
— Воды, — простонал и снова забылся. 
Схватились солдаты за фляги — пусты солдатские фляги. Скоро десять часов, как
бой. Не осталось во флягах глотка воды. Нет воды. Ручья поблизости нет.
Ближайший ручей в руках у французов. 
— Воды! Воды! Воды! — идет по солдатским рядам. 
       Нет нигде, как в пустыне, воды. Поднялся Дуга на ноги. Смотрит
растерянным взглядом. И вдруг ток прошел по солдату. Схватил он пустую флягу,
руку задрал вверх и рванулся навстречу французам, туда, где штыки и ружья, где
за ними ручей в овраге. Перехватило у товарищей дух. 

— Господи, верная смерть… Достался Дуга французам. 
Смотрят солдаты с тревогой вслед. Смотрят на бегущего русского и сами
французы. 
— Камрады, — кричит Дуга, — дядька Матвей погибает! Дядька просит воды! — и
флягой пустой, как паролем, машет. 
— Воды! — несется над полем. 
         Французы хотя и враги, а тоже ведь люди. Непонятна им русская речь.
Однако сердцем людским понятно — неспроста побежал солдат. Расступились
французы, открыли дорогу к ручью. Стих на участке огонь. Не стреляют ни эта, ни
та сторона. Замерло все. Только режет воздух крик Клима: 
— Дядька Матвей погибает! 
        Добежал Дуга до оврага. Зачерпнул флягу воды студейой, развернулся — и
помчался назад коридором солдат французских. 
       Подбежал он к дядьке Матвею, снова стал на колени, голову поднял, флягу
поднес ко рту. Смочил лоб, виски. Приоткрыл Бородулин глаза, вернулось к
солдату сознание, узнал молодого друга: 
— Где же ты водицу, родной, достал? Где?

Из
сердца достал солдатского. 

И.С. Тургенев  « Старуха»

Я шел по широкому полю, один.

И вдруг мне почудились легкие, осторожные шаги за
моей спиною… Кто-то шел по моему следу.

Я оглянулся – и увидал маленькую, сгорбленную старушку,
всю закутанную в серые лохмотья. Лицо старушки одно виднелось из-под них:
желтое, морщинистое, востроносое, беззубое лицо.

Я подошел к ней… Она остановилась.

– Кто ты? Чего тебе нужно? Ты нищая? Ждешь
милостыни?

Старушка не отвечала. Я наклонился к ней и заметил,
что оба глаза у ней были застланы полупрозрачной, беловатой перепонкой, или
плевой, какая бывает у иных птиц: они защищают ею свои глаза от слишком яркого
света.

Но у старушки та плева не двигалась и не открывала
зениц… из чего я заключил, что она слепая.

– Хочешь милостыни? – повторил я свой
вопрос. – Зачем ты идешь за мною? – Но старушка по-прежнему не
отвечала, а только съежилась чуть-чуть.

Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой.

И вот опять слышу я за собой те же легкие, мерные,
словно крадущиеся шаги.

«Опять эта женщина! – подумалось мне. –
Что она ко мне пристала? – Но я тут же мысленно прибавил: – Вероятно, она
сослепу сбилась с дороги, идет теперь по слуху за моими шагами, чтобы вместе со
мною выйти в жилое место. Да, да; это так».

Но странное беспокойство понемногу овладело моими
мыслями: мне начало казаться, что старушка не идет только за мною, но что она
направляет меня, что она меня толкает то направо, то налево, и что я невольно
повинуюсь ей.

Однако я продолжаю идти… Но вот впереди на самой
моей дороге что-то чернеет и ширится… какая-то яма…

«Могила! – сверкнуло у меня в голове. –
Вот куда она толкает меня!»

Я круто поворачиваю назад… Старуха опять передо
мною… но она видит! Она смотрит на меня большими, злыми, зловещими глазами…
глазами хищной птицы… Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам… Опять та же тусклая
плева, тот же слепой и тупой облик.

«Ах! – думаю я… – эта старуха – моя судьба. Та
судьба, от которой не уйти человеку!»

«Не уйти! не уйти! Что за сумасшествие?… Надо
попытаться». И я бросаюсь в сторону, по другому направлению.

Я иду проворно… Но легкие шаги по-прежнему шелестят
за мною, близко, близко… И впереди опять темнеет яма.

Я опять поворачиваю в другую сторону… И опять тот
же шелест сзади и то же грозное пятно впереди.

И куда я ни мечусь, как заяц на угонках… всё то же,
то же!

«Стой! – думаю я. – Обману же я ее! Не
пойду я никуда!» – и я мгновенно сажусь на землю.

Старуха стоит позади, в двух шагах от меня. Я ее не
слышу, но я чувствую, что она тут.

И вдруг я вижу: то пятно, что чернело вдали,
плывет, ползет само ко мне!

Боже! Я оглядываюсь назад… Старуха смотрит прямо на
меня – и беззубый рот скривлен усмешкой…

– Не уйдешь!

К.М. Симонов «Живые и мертвые»

Синцову в тот день врезалась в память одна простая
картина. Под вечер он увидел небольшую деревушку. Она раскинулась на низком
холме; темно-зеленые сады были облиты красным светом заката, над крышами изб
курились дымки, а по гребню холма, на фоне заката, мальчики гнали в ночное
лошадей. Деревенское кладбище подступало совсем близко к шоссе. Деревня была
маленькая, а кладбище большое — целый холм был в крестах, обломанных,
покосившихся, старых, вымытых дождями и снегами. И эта маленькая деревня, и это
большое кладбище, и несоответствие между тем и другим — все, вместе взятое,
потрясло душу Синцова. Острое и болезненное чувство родной земли, которая
где-то там, позади, уже истоптана немецкими сапогами и которая завтра может
быть потеряна и здесь, переворачивало сердце. То, что видел Синцов за последние
два дня, говорило ему: да, немцы могут прийти и сюда, — и, однако,
представить себе эту землю немецкой было невозможно. Такое множество безвестных
предков — дедов, прадедов и прапрадедов — легло под этими крестами, один на другом,
веками, что эта земля была своей вглубь на тысячу сажен и уже не могла, не
имела права стать чужой.

Никогда потом Синцов не испытывал такого изнурительного
страха: что же будет дальше?! Если все так началось, то что же произойдет со
всем, что он любит, среди чего рос, ради чего жил, со страной, с народом, с
армией, которую он привык считать непобедимой, с коммунизмом, который поклялись
истребить эти фашисты, на седьмой день войны оказавшиеся между Минском и
Борисовом?

Он не был трусом, но, как и миллионы других людей,
не был готов к тому, что произошло. Большая часть его жизни, как и жизни этих
других людей, прошла в лишениях, испытаниях, борьбе, поэтому, как выяснилось
потом, страшная тяжесть первых дней войны не смогла раздавить их души. Но в
первые дни эта тяжесть многим из них показалась нестерпимой, хотя они же сами
потом и вытерпели ее.

В.Розов
«Дикая утка» из цикла «Прикосновение к войне»)

     Кормили
плохо, вечно хотелось есть. Иногда пищу давали раз в сутки, и то вечером. Ах,
как хотелось есть! И вот в один из таких дней, когда уже приближались сумерки,
а во рту не было ещё ни крошки, мы, человек восемь бойцов, сидели на высоком
травянистом берегу тихонькой речушки и чуть не скулили. Вдруг видим, без
гимнастёрки. Что-то держа в руках. К нам бежит ещё один наш товарищ. Подбежал.
Лицо сияющее. Свёрток – это его гимнастёрка, а в неё что-то завёрнуто.

     —
Смотрите! – победно восклицает Борис. Разворачивает гимнастёрку, и в ней …
живая дикая утка.

     —
Вижу: сидит, притаилась за кустиком. Я рубаху снял и – хоп! Есть еда! Зажарим.

     Утка
была некрепкая, молодая. Поворачивая голову по сторонам, она смотрела на нас
изумлёнными бусинками глаз. Она просто не могла понять, что это за странные
милые существа её окружают и смотрят на неё с таким восхищением. Она не
вырывалась, не крякала, не вытягивала натужно шею, чтобы выскользнуть из
державших её рук. Нет, она грациозно и с любопытством озиралась. Красавица
уточка! А мы – грубые, нечисто выбритые, голодные. Все залюбовались красавицей.
И произошло чудо, как в доброй сказке. Как-то просто произнёс:

    —
Отпустим!

     Было
брошено несколько логических реплик, вроде: «Что толку, нас восемь человек, а
она такая маленькая», «Ещё возиться!», «Боря, неси её обратно». И, уже ничем не
покрывая, Борис бережно понёс утку обратно. Вернувшись, сказал:

     —
Я её в воду пустил. Нырнула. А где вынырнула, не видел. Ждал-ждал, чтоб
посмотреть, но не увидел. Уже темнеет.

     Когда
меня заматывает жизнь, когда начинаешь клясть всех и всё, теряешь веру в людей
и тебе хочется крикнуть, как я однажды услыхал вопль одного очень известного
человека: «Я не хочу быть с людьми, хочу с собаками!» — вот в эти минуты
неверия и отчаяния я вспоминаю дикую утку и думаю: нет-нет, в людей можно
верить. Это всё пройдёт, всё будет хорошо.

     Мне
могут сказать; «Ну да, это были вы, интеллигенты, артисты, о  вас всего
можно ожидать». Нет, на войне всё перемешалось и превратилось в одно целое –
единое и невидимое. Во всяком случае, та, где я служил. Были в нашей группе два
вора, только что выпущенные из тюрьмы. Один с гордостью рассказывал, как ему
удалось украсть подъёмный кран. Видимо, был талантлив. Но и он сказал:
«Отпустить!»

Сергей Степанов «Сладкая
работа»

Мальчишки сидели за
столиком во дворе и изнывали от безделья. В футбол играть — жарко, на речку
идти — далеко. И так уже два раза сегодня ходили.
Подошел Димка с кульком конфет. Дал каждому по конфете и сказал:
— Вот вы тут дурака валяете, а я на работу устроился.
— На какую работу?
— Дегустатором на кондитерскую фабрику. Вот работу на дом взял.
— Ты что, серьезно? — разволновались мальчишки.
— Ну вы же видите.
— А что у тебя там за работа?
— Конфеты пробую. Их ведь как делают? Высыпают в большой чан мешок сахарного
песка, мешок сухого молока, потом ведро какао, ведро орехов… А если кто-то
лишний килограмм орехов засыплет? Или наоборот…
— Скорее наоборот, — вставил кто-то.
— Надо же, в конце концов, попробовать, что получилось, Нужен человек с хорошим
вкусом. А они уже сами не могут это есть. Не то что есть — смотреть уже не
могут на эти конфеты! Поэтому у них там всюду автоматические линии. А результат
несут нам, дегустаторам. Ну, мы попробуем и говорим: все нормально, можно везти
в магазин. Или: а вот сюда неплохо бы добавить изюм и сделать новый сорт под
названием «Зю-зю».
— Ух ты, здорово! Димка, а ты спроси, не нужны им еще дегустаторы?
— Я спрошу.
— Я бы на участок шоколадных конфет пошел. Я в них хорошо разбираюсь.
— А я и на карамели согласен. Димка, а зарплату там платят?
— Нет, только конфетами расплачиваются.
— Димка, а давай мы сейчас новый сорт конфет придумаем, а ты им завтра
предложишь!
Подошел Петров, постоял немного рядом и сказал:
— Кого вы слушаете? Мало он вас обманывал? Димка, признайся: лапшу на уши
вешаешь!
— Вот ты всегда такой, Петров. Придешь и все испортишь. Помечтать не дашь.

И.С. Тургенев «Порог»


   Я вижу
громадное здание.

   В передней
стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью – угрюмая мгла. Перед высоким
порогом стоит девушка… Русская девушка.

   Морозом дышит
та непроглядная мгла; и вместе с леденящей струей выносится из глубины здания
медлительный, глухой голос.

   – О ты, что
желаешь переступить этот порог, – знаешь ли ты, что тебя ожидает?

   – Знаю, –
отвечает девушка.

   – Холод,
голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, тюрьма, болезнь и самая смерть?

   – Знаю.
   – Отчуждение
полное, одиночество?

   – Знаю. Я
готова. Я перенесу все страдания, все удары.

   – Не только от
врагов – но и от родных, от друзей?

   – Да… и от
них.

   – Хорошо. Ты
готова на жертву?

   – Да.
   – На
безымянную жертву? Ты погибнешь – и никто… никто не будет даже знать, чью
память почтить!

   – Мне не нужно
ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени.

   – Готова ли ты
на преступление?

   Девушка
потупила голову…

   – И на
преступление готова.

   Голос не
тотчас возобновил свои вопросы.

   – Знаешь ли
ты, – заговорил он, наконец, – что ты можешь разувериться в том, чему веришь
теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?

   – Знаю и это.
И все-таки я хочу войти.

   – Войди!
   Девушка
перешагнула порог – и тяжелая завеса упала за нею.

   – Дура! –
проскрежетал кто-то сзади.

   – Святая! –
принеслось откуда-то в ответ.

Б.
Васильев «А зори здесь тихие»

Рита
знала, что рана ее смертельна и что умирать ей придется долго и трудно. Пока
боли

почти
не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить. Но пить было
нельзя,

и
Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее
под

еловым
выворотнем, забросал ветками и ушел. По тому времени еще стреляли, но вскоре

все
вдруг затихло, и Рита заплакала. Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу
текли

слезы,
она поняла, что Женьки больше нет. А потом и слезы пропали. Отступили перед

тем
огромным, что стояло сейчас перед нею, с чем нужно было разобраться, к чему

следовало
подготовиться. Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита

мужественно
и сурово смотрела в нее. Вскоре вернулся Васков. Разбросал ветки, молча сел

рядом,
обхватив раненую руку и покачиваясь.


Женя погибла?

Он
кивнул. Потом сказал:


Мешков наших нет. Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали
где.


Женя сразу… умерла?


Сразу, — сказал он, и она почувствовала, что сказал он неправду. — Они ушли. За

взрывчаткой,
видно… — Он поймал ее тусклый, все понимающий взгляд, выкрикнул

вдруг:
— Не победили они нас, понимаешь? Я еще живой, меня еще повалить надо!..

Он
замолчал, стиснув зубы. Закачался, баюкая раненую руку.


Здесь у меня болит, — он ткнул в грудь. — Здесь свербит, Рита. Так свербит!..

Положил
ведь я вас, всех пятерых положил, а за что? За десяток фрицев?


Ну, зачем так… Все же понятно, война.


Пока война, понятно. А потом, когда мир будет? Будет понятно, почему вам
умирать

приходилось?
Почему я фрицев этих дальше не пустил, почему такое решение принял?

Что
ответить, когда спросят что ж это вы, мужики, мам наших от пуль защитить не
могли?

Что
ж это вы со смертью их оженили, а сами целенькие? Дорогу Кировскую берегли да

Беломорский
канал? Да там ведь тоже, поди, охрана, там ведь людишек куда больше, чем

пятеро
девчат да старшина с наганом…


Не надо, — тихо сказала она. — Родина ведь не с каналов начинается. Совсем не

оттуда.
А мы ее защищали. Сначала ее, а уж потом — канал.


Да… — Васков тяжело вздохнул, помолчал. — Ты полежи покуда, я вокруг погляжу.
А

то
наткнутся — и концы нам. — Он достал наган, зачем-то старательно обтер его
рукавом.


Возьми. Два патрона, правда, осталось, но все-таки спокойнее с ним. — Погоди. —

Рита
глядела куда-то мимо его лица, в перекрытое ветвями небо. — Помнишь, на немцев
я

у
разъезда наткнулась? Я тогда к маме в город бегала. Сыночек у меня там, три
годика.

Аликом
зовут, Альбертом. Мама больна очень, долго не проживет, а отец мой без вести


Не тревожься, Рита. Понял я все.


Спасибо тебе. — Она улыбнулась бесцветными губами. — Просьбу мою последнюю

выполнишь?


Нет, — сказал он.


Бессмысленно, все равно ведь умру. Только намучаюсь.


Я разведку произведу и вернусь. К ночи до своих доберемся.


Поцелуй меня, — вдруг сказала она.

Он
неуклюже наклонился, неуклюже ткнулся губами в лоб.


Колючий… — еле слышно вздохнула она, закрывая глаза. — Иди. Завали меня
ветками

и
иди. По серым, проваленным щекам ее медленно ползли слезы. Федот Евграфыч тихо

поднялся,
аккуратно прикрыл Риту еловыми лапами и быстро зашагал к речке. Навстречу
немцам

Юрий
Яковлев «Сердце земли» (рассказ)

Дети никогда не
запоминают мать молодой, красивой, потому что понимание красоты приходит позже,
когда материнская красота успевает увянуть.

Я запомнил свою мать
седой и усталой, а говорят, она была красива. Большие задумчивые глаза, в
которых проступал свет сердца. Ровные тёмные брови, длинные ресницы. На высокий
лоб спадали дымчатые волосы. До сих пор слышу её негромкий

голос, неторопливые шаги, ощущаю бережное
прикосновение рук, шершавое тепло платья на её плече. Это не имеет отношения к
возрасту, это вечно.

Дети никогда не говорят
матери о своей любви к ней. Они даже не знают, как называется чувство, которое
все сильнее привязывает их к матери. В их понимании это вообще не чувство, а
что-то естественное и обязательное, как дыхание, утоление жажды.

Но в любви ребенка к
матери есть свои золотые дни. Я пережил их в раннем возрасте, когда впервые
осознал, что самый необходимый человек на свете – мама. Память не сохранила
почти никаких подробностей тех далеких дней, но я знаю об этом своем

чувстве, потому что оно до сих пор
теплится во мне, не развеялось по свету. И я берегу его, потому что без любви к
матери в сердце – холодная пустота.

Я никогда не называл
свою мать матерью, мамой. У меня для нее было другое слово – мамочка. Даже став
большим, я не мог изменить этому слову. У меня отросли усы, появился бас. Я
стеснялся этого слова и на людях произносил его чуть слышно.

Последний раз я произнес
его на мокрой от дождя платформе, у красной солдатской теплушки, в давке, под
звуки тревожных гудков паровоза, под громкую команду «по вагонам!». Я не знал,
что навсегда прощаюсь с матерью. Я шептал «мамочка» ей на ухо и, чтобы никто не
видел моих мужских слез, вытирал их о ее волосы… Но когда теплушка тронулась,
не выдержал, забыл, что я мужчина, солдат, забыл, что вокруг люди, множество
людей, и сквозь грохот колес, сквозь бьющий в глаза ветер закричал:

— Мамочка!

А потом были письма. И
было у писем из дома одно необычайное свойство, которое каждый открывал для
себя и никому не признавался в своем открытии. В самые трудные минуты, когда
казалось, что все кончено или кончится в следующее мгновение и нет уже ни одной
зацепки за жизнь, мы находили в письмах из дома неприкосновенный запас жизни.
Когда от мамы приходило письмо, не было ни бумаги, ни конверта с номером полевой
почты, ни строчек. Был только мамин голос, который я слышал даже в грохоте орудий,
и дым землянки касался щеки, как дым родного дома.

Под Новый год мама
подробно рассказывала в письме о елке. Оказывается, в шкафу случайно нашлись елочные
свечи, короткие, разноцветные, похожие на отточенные цветные карандаши. Их
зажгли, и с еловых веток по комнате разлился ни с чем не

сравнимый аромат стеарина и хвои. В
комнате было темно, и только веселые блуждающие огоньки замирали и разгорались,
и тускло мерцали золоченые грецкие орехи.

Потом оказалось, что все
это было легендой, которую умирающая мама сочинила для меня в ледяном доме, где
все стекла были выбиты взрывной волной, а печки были мертвы и люди умирали от
голода, холода и осколков. И она писала, из ледяного блокадного города посылая
мне последние капли своего тепла, последние кровинки.

А я поверил легенде.
Держался за нее – за свой неприкосновенный запас, за свою резервную жизнь. Был
слишком молод, чтобы читать между строк. Я читал сами строки, не замечая, что
буквы кривые, потому что их выводила рука, лишенная сил, для которой перо было
тяжелым, как топор. Мать писала эти письма, пока билось сердце…

­­ВИКТОР ГОЛЯВКИН — МЫ ИГРАЕМ В АНТАРКТИДУ

Мама куда-то ушла из дому. И мы остались одни. И нам стало скучно.

Мы перевернули стол. Натянули на ножки стола одеяло. И получилась палатка. Словно мы в Антарктиде. Там, где сейчас наш папа.

Мы с Витькой влезли в палатку. Мы были очень довольны, что вот мы с Витькой сидим в палатке, хотя и не в Антарктиде, но как будто бы в Антарктиде, и вокруг нас льды и ветер. Но нам надоело сидеть в палатке.

Витька сказал:

— Зимовщики не сидят так всё время в палатке. Они, наверное, что-нибудь делают.

— Наверняка, — сказал я, — они ловят китов, тюленей и что-нибудь ещё делают. Конечно, они не сидят так всё время!

Вдруг я увидел нашу кошку. Я закричал:

— Вот тюлень!

— Ура! — крикнул Витька. — Хватай его! — Он тоже увидел кошку.

Кошка шла нам навстречу. Потом остановилась. Внимательно посмотрела на нас. И побежала обратно. Ей не хотелось быть тюленем. Она хотела быть кошкой. Я это сразу понял. Но что мы могли поделать! Мы ничего не могли поделать. Надо же нам ловить кого-то! Я побежал, споткнулся, упал, поднялся, но кошки уже нигде не было.

— Она здесь! — орал Витька. — Беги сюда!

Из-под кровати торчали Витькины ноги.

Я полез под кровать. Там было темно и пыльно. Но кошки там не было.

— Я вылезаю, — сказал я. — Здесь кошки нет.

— Здесь она, — доказывал Витька. — Я видел, она побежала сюда.

Я вылез весь пыльный и стал чихать. Витька всё под кроватью возился.

— Она там, — твердил Витька.

— Ну и пусть, — сказал я. — Я туда не полезу. Я целый час там сидел. С меня хватит.

— Подумаешь! — сказал Витька. — А я?! Я больше тебя здесь лазаю.

Наконец Витька тоже вылез.

— Вот она! — крикнул я.

Кошка сидела на кровати.

Я чуть было её не схватил за хвост, но Витька толкнул меня, кошка прыг — и на шкаф! Попробуй её достань со шкафа!

— Какой же это тюлень, — сказал я. — Тюлень разве может сидеть на шкафу?

— Пусть это будет пингвин, — сказал Витька. — Как будто бы он сидит на льдине. Давай будем свистеть и кричать. Он тогда испугается. И со шкафа прыгнет. На этот раз мы пингвина схватим.

Мы стали орать и свистеть что есть мочи. Я, правда, свистеть не умею. Свистел только Витька. Зато я орал во всё горло. Чуть не охрип.

А пингвин будто не слышит. Очень хитрый пингвин. Притаился там и сидит.

— Давай, — говорю, — в него что-нибудь кинем. Ну, хотя бы подушку кинем.

Кинули мы на шкаф подушку.

А кошка оттуда не прыгнула.

Тогда мы на шкаф закинули ещё три подушки, мамино пальто, все мамины платья, папины лыжи, кастрюльку, папины и мамины домашние туфли, много книг и ещё много всего.

А кошка оттуда не прыгнула.

— Может быть, её нет на шкафу? — сказал я.

— Там она, — сказал Витька.

— Как же там, раз её там нет?

— Не знаю! — говорит Витька.

Витька принёс таз с водой и поставил его у шкафа. Если вздумает кошка со шкафа прыгнуть, пусть прямо в таз прыгает. Пингвины любят в воду нырять.

Мы ещё кое-что покидали на шкаф. Подождали — не прыгнет ли? Потом подставили к шкафу стол, на стол стул, на стул чемодан и на шкаф полезли.

А там кошки нет.

Исчезла кошка. Неизвестно куда.

Стал Витька со шкафа слезать и прямо в таз плюхнулся. Воду разлил по всей комнате.

Тут мама входит. А за ней наша кошка. Она, видимо, в форточку прыгнула.

Мама всплеснула руками и говорит:

— Что здесь происходит?

Витька так и остался в тазу сидеть. До того напугался.

— До чего удивительно, — говорит мама, — что нельзя их оставить одних на минутку. Нужно же натворить такое!

Нам, конечно, пришлось убирать всё самим. И даже пол мыть. А кошка важно ходила вокруг. И посматривала на нас с таким видом, как будто бы собиралась сказать: «Вот, будете знать, что я кошка. А не тюлень и не пингвин».

Через месяц приехал наш папа. Он рассказал нам про Антарктиду, про смелых полярников, про их большую работу, и нам было очень смешно, что мы думали, будто зимовщики только и делают, что ловят там разных китов и тюленей…

Но мы никому не сказали о том, что мы думали.


АНЮТА ДРУЖИНИНА  МОНОЛОГ «МАМА»

Если меня спросят, что я больше всего боюсь потерять, я отвечу, тебя, Мама. Ты, мой самый большой подарок, что уготовила мне судьба и её самая большая награда.
С возрастом дети забывают про мам, ты знаешь, что так иногда случается. И это не значит, что с возрастом у нас начинаются проблемы с памятью, что всё из неё стирается. Нет. Это мы всё стираем и их в том числе. Мы начинаем реже звонить, реже спрашивать «как дела?», интересоваться её здоровьем, как прошёл день, кого она видела, что ей снилось, что она кушала и о чем она мечтает сейчас. А ведь она тоже мечтает.
Мы погружаемся в свои заботы, забыв о заботе её сердца. А ведь когда-то и мне предстоит стать тобой, Мама.
Иногда я чувствую себя ужасной дочерью, недостойной твоей любви. Сколько ты отдала мне времени и тепла, сколько подарила мне поцелуев и объятий, сколько сказала мне нежных слов. Сколько? Разве есть такая единица измерения, чтобы всё это вычислить. Нет. Нет таких цифр, чтобы передать киловатты твоего тепла и вольты твоей нежности. Нет такого прибора, который бы измерил силу твоей любви…
Ты всегда поддерживала меня и считала меня самой красивой и лучшей. Ты пыталась убедить меня в этом, заставляла поверить в себя так, как ты в меня верила, смотреть на себя твоими глазами и видеть то прекрасное, что сама видела во мне.  Ты вместе со мной боролась с моими неудачами, переживала мои потери, делила боль, разделяла слёзы. Ты всегда оказываешься рядом.
Ты старалась отдать всё, что есть, ничего не жалея. Ради меня, для меня и во имя меня…Ты щедро отдавала свои силы ради моего счастья, свои слёзы ради моей улыбки, свои руки ради моего удовольствия. Жизнь, день и минуты – мне…
И теперь спустя годы, отвечая на твой вопрос «зачем мне такие подарки?», здесь может быть лишь один ответ. Только благо даря тебе, я могу быть счастлива.
Глядя в твои глаза, я по-прежнему встречаю теплоту, не смотря на все, нанесенные тебе, раны. (А, смогу ли я вот так как ты?)
Разве любовь матери – это не чудо? (Только не говори мне, что я опять произношу глупости. Ты всегда говоришь так, смущаясь от моей похвалы. Не смущайся, ты её заслужила).
В тебе – моя сила, в тебе — моя любовь, в тебе – моя мудрость, в тебе – моя милость, в тебе – моя кротость.
Я тебя люблю!
Спасибо тебе за всё, Мама!

P.S. Прошу тебя, улыбайся мне, как бы далеко мы не были друг от друга, какие бы континенты и времена года не разделяли нас, я прошу тебя, улыбайся мне!



ДЖОН ГРИН «ВИНОВАТЫ ЗВЕЗДЫ»

— Айзек, может, ты сегодня начнешь? Я знаю, у тебя сейчас трудное время, — произнёс куратор группы поддержки.

— Да, — согласился Айзек. — Меня зовут Айзек, мне семнадцать лет. Судя по всему, через две недели у меня будет операция, после которой я останусь слепым. Я не жалуюсь, многим приходится и хуже.  Меня поддерживает моя девушка. И друзья. Огастус вот, например. Так что вот так, — продолжал Айзек, глядя на свои руки, сложенные домиком. — И вы тут ничем не поможете.

Так говорил Айзек совсем недавно. Но сегодня он покачал головой. Потом перегнулся через Огастуса и, борясь со спазмом в горле, выдавил, обращаясь ко мне:

— Она решила не откладывать на потом.

— Она не хотела бросать слепого парня? — уточнила я. Айзек кивнул. Слезы непрерывно катились по его лицу — одна за другой, словно работал некий беззвучный метроном.

— Сказала, ей это не под силу, — признался он мне. — Я вот-вот потеряю зрение, а ей это не под силу!

— Мне очень жаль, — произнесла я.

Он вытер мокрое лицо рукавом. За стеклами очков глаза Айзека казались такими огромными, что остальное лицо словно исчезало.— Так же нельзя поступать, — сказал он мне. — Как она могла?

— Ну, честно говоря, — ответила я, — ей это, наверное, действительно не под силу. Тебе тоже, но у нее нет прямой необходимости пересиливать ситуацию. А у тебя есть.

— Я напомнил ей о «всегда рядом», повторял «всегда, всегда, всегда», а она говорила свое, не слушая меня, и не отвечала. Будто я уже умер, понимаешь? «Всегда рядом» было обещанием! Как можно нарушать слово?

— Иногда люди не придают значения данным обещаниям, — заметила я.

Айзек гневно взглянул на меня:

— Конечно. Но слово все равно держат. В этом заключается любовь. Любить —  значит выполнять обещанное в любом случае. Или ты не веришь в настоящую любовь?

Я не ответила. У меня не было ответа. Но я подумала, что если настоящая любовь существует, то предложенное Айзеком толкование определяет ее очень точно.

— Ну а я верю в любовь, — сказал Айзек. — Я люблю ее. Она обещала. Она обещала мне всегда быть рядом. — Он встал и шагнул ко мне. Я тоже встала, решив, что он хочет обнять меня , но Айзек вдруг огляделся, будто забыв, для чего поднялся, и мы с Огастусом увидели на его лице ярость.

— Айзек, — позвал Гас.

— Что?

— Ты выглядишь несколько… Прости, друг мой, но в твоих глазах появилось что-то пугающее.

Неожиданно Айзек изо всей силы пнул свой  стул, и тот, перекувыркнувшись в воздухе, отлетел к кровати.

— О как, — сказал Огастус.

Айзек погнался за стулом и пнул его снова.

— Да, — поддержал Огастус. — Вломи ему. Бей этот стул до полусмерти!

Айзек пнул стул еще раз, так что тот ударился о кровать, затем схватил одну из подушек и начал лупить ею по стене между кроватью и полкой с призами.

— Погоди, — тихо сказал он мне, подошел к Айзеку и взял его за плечи: — Приятель, подушки небьющиеся. Попробуй что-нибудь другое.

Айзек схватил баскетбольную награду с полки над кроватью и занес ее над головой, словно ожидая команды.

— Да! — оживился Огастус. — Да! Задай им!

Статуэтка ударилась об пол, и у пластмассового баскетболиста отвалилась рука с мячом. Айзек принялся топтать осколки ногами.

Призы летели на пол один за другим, Айзек плясал на них, с силой топая и вопя, а мы с Огастусом, свидетели безумия, стояли поодаль. Бедные искореженные тела пластиковых баскетболистов усеяли ковровое покрытие. Айзек крушил призы, прыгал на них, крича, задыхаясь,  пока наконец не рухнул на гору неровных пластиковых обломков.

Огастус подошел к нему и поглядел сверху вниз.

— Полегчало? — поинтересовался он.

— Нет, — буркнул Айзек, тяжело дыша.

— В том-то и дело, — сказал Огастус и взглянул на меня. — Боль хочет, чтобы ее чувствовали.


ВАЛЕНТИНА ОСЕЕВА «НАВЕСТИЛА»  

Валя не пришла в класс. Подруги послали к ней Мусю.

— Пойди и узнай, что с Валей: может, она больна, может, ей что-нибудь нужно?

Муся застала подружку в постели. Валя лежала с завязанной щекой.

— Ох, Валечка! — сказала Муся, присаживаясь на стул. — У тебя, наверно, флюс! Ах, какой флюс был у меня летом! Целый нарыв! И ты знаешь, бабушка как раз уехала, а мама была на работе…

— Моя мама тоже на работе, — сказала Валя, держась за щеку. — А мне надо бы полосканье…

— Ох, Валечка! Мне тоже давали полосканье! И мне стало лучше! Как пополощу, так и лучше! А еще мне помогала грелка горячая-горячая…

Валя оживилась и закивала головой.

— Да, да, грелка… Муся, у нас в кухне стоит чайник…

— Это не он шумит? Нет, это, верно, дождик! — Муся вскочила и подбежала к окну. — Так и есть, дождик! Хорошо, что я в галошах пришла! А то можно простудиться!

Она побежала в переднюю, долго стучала ногами, надевая галоши. Потом, просунув в дверь голову, крикнула:

— Выздоравливай, Валечка! Я еще приду к тебе! Обязательно приду! Не беспокойся!

Валя вздохнула, потрогала холодную грелку и стала ждать маму.

— Ну что? Что она говорила? Что ей нужно? — спрашивали Мусю девочки.

— Да у нее такой же флюс, как был у меня! — радостно сообщила Муся. И она ничего не говорила! А помогают ей только грелка и полосканье!


ОЛЕГ ТИХОМИРОВ «ЧЕЙ ДОМ ЛУЧШЕ?»

Иван Ива

Бей этот стул до полусмерти!

Айзек пнул стул еще раз, так что тот ударился о кровать, затем схватил одну из подушек и начал лупить ею по стене между кроватью и полкой с призами.

— Погоди, — тихо сказал он мне, подошел к Айзеку и взял его за плечи: — Приятель, подушки небьющиеся. Попробуй что-нибудь другое.

Айзек схватил баскетбольную награду с полки над кроватью и занес ее над головой, словно ожидая команды.

— Да! — оживился Огастус. — Да! Задай им!

Статуэтка ударилась об пол, и у пластмассового баскетболиста отвалилась рука с мячом. Айзек принялся топтать осколки ногами.

Призы летели на пол один за другим, Айзек плясал на них, с силой топая и вопя, а мы с Огастусом, свидетели безумия, стояли поодаль. Бедные искореженные тела пластиковых баскетболистов усеяли ковровое покрытие. Айзек крушил призы, прыгал на них, крича, задыхаясь,  пока наконец не рухнул на гору неровных пластиковых обломков.

Огастус подошел к нему и поглядел сверху вниз.

— Полегчало? — поинтересовался он.

— Нет, — буркнул Айзек, тяжело дыша.

— В том-то и дело, — сказал Огастус и взглянул на меня. — Боль хочет, чтобы ее чувствовали.


ВАЛЕНТИНА ОСЕЕВА «НАВЕСТИЛА»  

Валя не пришла в класс. Подруги послали к ней Мусю.

— Пойди и узнай, что с Валей: может, она больна, может, ей что-нибудь нужно?

Муся застала подружку в постели. Валя лежала с завязанной щекой.

— Ох, Валечка! — сказала Муся, присаживаясь на стул. — У тебя, наверно, флюс! Ах, какой флюс был у меня летом! Целый нарыв! И ты знаешь, бабушка как раз уехала, а мама была на работе…

— Моя мама тоже на работе, — сказала Валя, держась за щеку. — А мне надо бы полосканье…

— Ох, Валечка! Мне тоже давали полосканье! И мне стало лучше! Как пополощу, так и лучше! А еще мне помогала грелка горячая-горячая…

Валя оживилась и закивала головой.

— Да, да, грелка… Муся, у нас в кухне стоит чайник…

— Это не он шумит? Нет, это, верно, дождик! — Муся вскочила и подбежала к окну. — Так и есть, дождик! Хорошо, что я в галошах пришла! А то можно простудиться!

Она побежала в переднюю, долго стучала ногами, надевая галоши. Потом, просунув в дверь голову, крикнула:

— Выздоравливай, Валечка! Я еще приду к тебе! Обязательно приду! Не беспокойся!

Валя вздохнула, потрогала холодную грелку и стала ждать маму.

— Ну что? Что она говорила? Что ей нужно? — спрашивали Мусю девочки.

— Да у нее такой же флюс, как был у меня! — радостно сообщила Муся. И она ничего не говорила! А помогают ей только грелка и полосканье!


ОЛЕГ ТИХОМИРОВ «ЧЕЙ ДОМ ЛУЧШЕ?»

Иван Иванович вошёл в класс и оказал:

— Здрасстесадитесь.

Он всегда это произносит в одно слово.

Мы сели.

— Сегодня у нас контрольный рисунок. Все принесли кисточки и краски? — Он оглядел притихших ребят и начал объяснять задание: — Каждый будет рисовать свой дом.

— С натуры? — обрадовался кто-то.

— По памяти, — отрезал Иван Иванович. — Кто закончит до звонка, пусть сдаёт работу и уходит… Ну, принимайтесь!

Он сел за стол, раскрыл перед собой книгу.

Урок был последним. Все оживлённо взялись за дело — забулькала в стаканах вода, забегали по бумаге кисточки. И лишь мы с Женькой Проегоркиным всё поглядывали друг на друга и никак не могли начать.

Наконец я не выдержал и спросил:

— Иван Иванович, а нам с Проегоркиным тоже дом рисовать?

Иван Иванович оторвался от книги.

— А как же? — удивился он.

— Так мы с ним в одном доме живём, — пояснил я.

— А-а-а, ну тогда… тогда… что же мне с вами делать? О! Рисуйте свой дом — посмотрим, у кого лучше зрительная память. Только не смотрите друг к другу. — И он снова уткнулся в книжку.

Женька сидел впереди меня через парту. Ко мне он не мог заглядывать, а я и сам не собирался смотреть на его рисунок.

Когда урок подходил к концу и многие уже сдали свои рисунки, Женька обернулся и громко зашептал:

— Ну как, кончил?

— Ага, — сказал я.

— И я тоже… Покажи!

— Да ну тебя!..

Я не хотел показывать. Если б он какую задачку просил списать или английский — пожалуйста, мне не жаль. Но тут дело другое. Иван Иванович так ведь и сказал — посмотрим, у кого память лучше.

— Ну, покажи…Что ты?

— Отстань…

Но он не унимался. Этот Женька Проегоркин просто невозможный человек. Как пристанет, так не отвяжется. Вот и теперь он мне все уши прожужжал: покажи да покажи.

— Ладно, — сказал я, — покажу. Только ты первым показывай.

— Ага! — усмехнулся Женька. — Какой умник нашёлся!

— Не хочешь — не надо. — Ия приподнялся, чтобы отнести рисунок Ивану Ивановичу, но Женька придумал, как быть.

— Давай, — сказал он, — отдадим наши рисунки Вовке, он передаст тебе мой, а мне твой. Всё по- честному. А?

Так мы и сделали. Гляжу я на Женькин лист. Неплохо нарисовал. Наш дом, ничего не скажешь. Даже отвалившуюся штукатурку на одном углу не забыл.

— Ну как? — спрашивает он.

— Молодец! — говорю.

— И ты, — говорит, — молодец. Только вот эта труба короткая получилась. — И раз-раз — подправил мне трубу.

Я рассердился.

— Ты что же такую длинную нарисовал?

— Сейчас покороче сделаем. — Поболтал он кисточку в воде и принялся смывать трубу сверху.

Получилась какая-то мазня.

Я еле на месте усидел.

— Что наделал? — чуть не плачу с досады.

А Женька меня успокаивает:

— Пусть, — говорит, — это будет дым.

— Где ты такой дым видел? — спрашиваю. — Одна грязь.

Женька и сам, вижу, испугался.

— Исправим, — сказал он, помакал кисточку в чёрной краске и такой тут дым нарисовал, будто вулкан Везувий извергается.

Все сдали давно свои рисунки и ушли. Иван Иванович по-прежнему поедал глазами книгу и не обращал на нас никакого внимания. А у меня от злости даже голос пропал. Гляжу, как Женька старается над моим дымом, и ничего сказать не могу.

— Дым? — переспросил я зловеще.

— Ага, дым.

— Ну погоди, я тебе пожар устрою.

Я схватил кисть, и тут изо всех окон Женькиного дома вырвался огонь.

— Ах, так? — зашипел Женька, и мой дом сразу же покрылся чёрными кляксами.

Тогда я ткнул кисточкой в какую-то краску, и по Женькиному листу поползла зелёная плесень с красными разводами. Что последовало за этим, я не видел. Мы «работали» исступлённо и уже не смотрели друг за другом.

Прозвенел звонок. Оторвался от книги Иван Иванович. Очнулись и мы с Проегоркиным.

— Ну как, — спросил Иван Иванович, — закончили? Давайте рисунки.

Мы молча сидели на своих местах.

— Больше ждать не могу, — сказал Иван Иванович и вышел из-за стола.

Он подошёл к Женьке. Взял лист, повертел с разных сторон, спросил:

— Это что?

— Дом, — вздохнул Женька.

Иван Иванович приблизился ко мне, покачал головой.

— Тоже дом? — спросил он.

— Дом, — печально согласился я.

Иван Иванович стоял и всё покачивал головой. Потом он вдруг подскочил к столу, распахнул журнал и тут же влепил нам по двойке.



БОРИС АЛМАЗОВ ЧТОБЫ ПОМНИТЬ ВСЮ ЖИЗНЬ!

Один раз мы отвечали на вопросы: кем вы хотите стать и почему? Мы в «Родной речи» про всякие профессии читали. Серёгу вызвали, а он ни бэ, ни мэ, ни кукареку… Не успел придумать. Меня спросили — я говорю:

— Хочу быть моряком, — чтобы от меня отстали. — Плавать в дальние страны и защищать морские рубежи нашей Родины.

Мне пятёрку поставили.

Вообще-то я хочу быть клоуном. Ну, который в цирке. И дома, когда никого нет, потихонечку перед зеркалом тренируюсь, но об этом нельзя в классе сказать — засмеют. Тоже, скажут, выбрал профессию! Вот я и сказал «моряком», да и все мальчишки — тоже. Некоторые, правда, сказали, что хотят быть лётчиками, как Чкалов. Но было видно, что они всё врут. Во-первых, что они, дураки, что ли?! Если все в лётчики пойдут или в моряки, то ни самолётов, ни пароходов не хватит. А во-вторых, кто это так, с бухты-барахты, скажет, про что он мечтает?! «Мечта, — как говорит наш сосед дядя Толя, — это личное дело каждого! И нечего в душу лезть!»

Но Ирина-Мальвина встала, побледнела и говорит:

— Моя самая заветная мечта — стать врачом и спасать жизнь людям!

И было видно, что не врёт. Все даже притихли.

Мы с Серёгой всегда домой пешком ходим. В  тот день Серёга мне все уши про Ирину-Мальвичу прожужжал. Что с него возьмёшь — влюбился.

Я, конечно, верю, что она собирается быть врачом, но только сомневаюсь, что у неё это получится. Потому что врач должен ничего не бояться — даже покойников, а её бабушка из школы встречает. Я так прямо и сказал. Он взбеленился, но ничего путного мне возразить не смог.

А на следующий день подходит ко мне — прямо лица на нём нет.

— Представляешь, — говорит, — у неё скоро день рождения.

— Ну и что? — говорю.

— Как что? Надо же что-то подарить! А что?

— Подари, — говорю, — цветы или торт мороженый.

— Нет, — отвечает, — цветы завянут, а торт съедят и забудут про подарок. Нужно такое подарить, чтобы всю жизнь помнили.

— Подари цветы в горшке! Пусть всю жизнь растут. Посмотрит на цветок в горшке и сразу тебя вспомнит.

— Да? — Серёга даже прищурился со злости. — Умный какой нашёлся. Гений в трусиках! А ты знаешь, сколько такой цветок может стоить? Я что, деньги рисую?

— Сам ты, — говорю, — гений! Давай у Марь Санны в биологии попросим. Там цветов дополна! Она не откажет! Мы ей вон сколько лягушачьей икры насобирали!

— Это хорошая мысль! — сказал Серёга. — Айда в биологию.

В кабинете биологии шла генеральная уборка: большая куча поломанных чучел и мятых восковых яблок, битых цветочных горшков лежала прямо на полу. А над всем этим мусором, приготовленным на свалку, возвышался скелет. Серёга его как увидел, даже побледнел.

— Марь Санна! — прошептал он. — Отдайте его мне! Я вас очень прошу, я вас просто умоляю! Одна моя знакомая хочет быть врачом… И ей надо привыкать! Это такое пособие!

— Бери… — рассеянно сказала учительница биологии. — Только вы его в газету заверните, что ли… А то вас в трамвай не пустят.

Какой трамвай! Серёга обернул скелет мешковиной и помчался к нашему дому. Скелет был старый. Все проволочки, которыми он был скреплён, проржавели, и кости развалились. Мы его долго собирали в тёмном парадном.

— Как же ты его так, с бухты-барахты, подаришь, — взяло меня сомнение. — Она же ещё ничего про свой день рождения не говорила. Нас же ещё никто не приглашал!

— Вот подарим — сразу пригласит! Вынуждена будет пригласить.

Это меня устраивало. Я люблю ходить в гости. Но всё-таки что-то меня смущало.

— А сейчас-то мы что скажем?

— Ничего не скажем! — бормотал Серёга как в лихорадке. — Это — сюрприз! Не ожидаешь и вдруг — ба-бах! Повесим на шею ему поздравительную открытку и поставим к двери.

Так мы и сделали…

— Давай ставь к двери! Звони! Звони! — шипел Серёга. — И прячься! Быстро! Прячься!

Загремел дверной крюк, лязгнул замок… И гробовая тишина повисла над площадкой.

«Ы-ы-ых-х-х!» — сказало что-то в квартире и грузно упало. Скелет покачался, словно раздумывая, что бы такое предпринять, и тоже рухнул в коридор.

И тогда раздался душераздирающий крик. Когда мы выскочили из укрытия, то увидели ужасную картину. В коридоре лежала Ирина бабушка. Рядом с ней, рассыпавшись на мелкие косточки, белел скелет, а череп медленно и величественно катился вдаль по тёмному коридору.

В конце коридора стояла Ирина-Мальвина и кричала так, словно у неё в горле была сирена «скорой помощи».

Что было дальше, страшно рассказывать. Но одного мы достигли: этот подарок Ира помнит всю жизнь.


НИКОЛАЙ НОСОВ  «БОБИК В ГОСТЯХ У БАРБОСА»

Барбос увидел приятеля и обрадовался:

— Эй, Бобик, куда бежишь?

— Никуда, — говорит Бобик. — Так, бегу себе просто. А ты чего дома сидишь? Пойдём гулять.

— Мне нельзя, — ответил Барбос, — дедушка велел дом стеречь. Ты лучше ко мне в гости иди.

— А никто не прогонит?

— Нет. Дедушка на работу ушёл. Никого дома нет. Лезь прямо в окно.

Бобик залез в окно и с любопытством стал осматривать комнату.

— Тебе хорошо! — сказал он Барбосу. — Ты в доме живёшь, а вот я живу в конуре. Теснота, понимаешь! И крыша протекает. Неважные условия!

— Да, — ответил Барбос, — у нас квартира хорошая: две комнаты с кухней и ещё ванная. Ходи где хочешь.

— А меня даже в коридор хозяева не пускают! — пожаловался Бобик. — Говорят — я дворовый пёс, поэтому должен жить в конуре. Один раз зашёл в комнату — что было! Закричали, заохали, даже палкой по спине стукнули.

Он почесал лапой за ухом, потом увидел на стене часы с маятником и спрашивает:

— А что это у вас за штука на стенке висит? Всё тик-так да тик-так, а внизу болтается.

— Это часы, — ответил Барбос. — Разве ты часов никогда не видел?

— Нет. А для чего они?

Барбос и бобик смотрят на часы

Барбос и сам не знал толком, для чего часы, но всё-таки принялся объяснять:

— Ну, это такая штука, понимаешь… часы… они ходят…

— Как — ходят? — удивился Бобик. — У них ведь ног нету!

— Ну, понимаешь, это только так говорится, что ходят, а на самом деле они просто стучат, а потом начинают бить.

— Ого! Так они ещё и дерутся? — испугался Бобик.

— Да нет! Как они могут драться!

— Так ведь сам сказал — бить!

— Бить — это значит звонить: бом! Бом!

— А, ну так бы и говорил!

Бобик увидел на столе гребешок и спросил:

— А что это у вас за пила?

— Какая пила! Это гребешок.

— А для чего он?

— Эх ты! — сказал Барбос. — Сразу видно, что весь век в конуре прожил. Не знаешь, для чего гребешок? Причёсываться.

— Как это — причёсываться?

Барбос взял гребешок и стал причёсывать у себя на голове шерсть:

— Вот смотри, как надо причёсываться. Подойди к зеркалу и причешись.

Бобик причесывается перед зеркалом

Бобик взял гребешок, подошёл к зеркалу и увидел в нём своё отражение.

— Послушай, — закричал он, показывая на зеркало, — там собака какая-то!

— Да это ведь ты сам в зеркале! — засмеялся Барбос.

— Как — я?.. Я ведь здесь, а там другая собака.

Барбос тоже подошёл к зеркалу. Бобик увидел его отражение и закричал: — Ну вот, теперь их уже двое!

— Да нет! — сказал Барбос. — Это не их двое, а нас двое. Они там, в зеркале, неживые.

— Как — неживые? — закричал Бобик. — Они же ведь двигаются!

— Вот чудак! — ответил Барбос. — Это мы двигаемся. Видишь, там одна собака на меня похожа!

— Верно, похожа! — обрадовался Бобик. — Точь-в-точь как ты!

— А другая собака похожа на тебя.

— Что ты! — ответил Бобик. — Там какая-то противная собака, и лапы у неё кривые.

— Такие же лапы, как у тебя.

— Нет, это ты меня обманываешь! Посадил туда каких-то двух собак и думаешь, я тебе поверю, — сказал Бобик.

Он принялся причёсываться перед зеркалом, потом вдруг как засмеётся:

— Глянь-ка, а этот чудак в зеркале тоже причёсывается! Вот умора!

Барбос только фыркнул и отошёл в сторону. Бобик причесался, положил гребешок на место и говорит:

— Чудно тут у вас! Часы какие-то, зеркала с собаками, разные финтифлюшки и гребешки.

— У нас ещё телевизор есть! — похвастался Барбос и показал телевизор.

Барбос показывает телевизор

— Для чего это? — спросил Бобик.

— А это такая штука — она всё делает: поёт, играет, даже картины показывает.

— Вот этот ящик?

— Да.

— А ну, пусть заиграет!

Барбос включил телевизор. Послышалась музыка. Собаки обрадовались, и давай прыгать по комнате.


ДЖОАН РОУЛИНГ  «ГАРРИ ПОТТЕР И ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ»

После обеда они пошли в террариум. Там было прохладно и темно, а за освещенными окошками прятались рептилии. Там, за стеклами, ползали и скользили по камням и корягам самые разнообразные черепахи и змеи. Гарри было интересно абсолютно все, но Дадли и Пирс настаивали на том, чтобы побыстрее пойти туда, где живут ядовитые кобры и толстенные питоны, способные задушить человека в своих объятиях.

Дадли быстро нашел самую большую в мире змею. Она была настолько длинной, что могла дважды обмотаться вокруг автомобиля дяди Вернона, и такой сильной, что могла раздавить его в лепешку, но в тот момент она явно была не в настроении демонстрировать свои силы. А если точнее, она просто спала, свернувшись кольцами.

Дадли прижался носом к стеклу и стал смотреть на блестящие коричневые кольца.

— Пусть она проснется, — произнес он плаксивым тоном, обращаясь к отцу.

Дядя Вернон постучал по стеклу, но змея продолжала спать.

— Давай еще! — скомандовал Дадли.

Дядя Вернон забарабанил по стеклу костяшками кулака, но змея не пошевелилась.

— Мне скучно! — завыл Дадли и поплелся прочь, громко шаркая ногами.

Гарри встал на освободившееся место перед окошком и уставился на змею. Он бы не удивился, если бы оказалось, что та умерла от скуки, ведь змея была абсолютно одна, и ее окружали лишь глупые люди, целый день стучавшие по стеклу, чтобы заставить ее двигаться. Это было даже хуже, чем жить в чулане, единственным посетителем которого была тетя Петунья, барабанящая в дверь, чтобы тебя разбудить. По крайней мере, Гарри мог выходить из чулана и бродить по всему дому.

Внезапно змея приоткрыла свои глаза-бусинки. А потом очень, очень медленно подняла голову так, что та оказалась вровень с головой Гарри.

Змея ему подмигнула.

Гарри смотрел на нее, выпучив глаза. Потом быстро оглянулся, чтобы убедиться, что никто не замечает происходящего, — к счастью, вокруг никого не было. Он снова повернулся к змее и тоже подмигнул ей.

Змея указала головой в сторону дяди Вернона и Дадли и подняла глаза к потолку. А потом посмотрела на Гарри, словно говоря: «И так каждый день».

— Я понимаю, — пробормотал Гарри, хотя и не был уверен, что змея слышит его через толстое стекло. — Наверное, это ужасно надоедает.

Змея энергично закивала головой.

— Кстати, откуда вы родом? — поинтересовался Гарри.

Змея ткнула хвостом в висевшую рядом со стеклом табличку, и Гарри тут же перевел взгляд на нее. «Боа констриктор, Бразилия», — прочитал он.

— Наверное, там было куда лучше, чем здесь?

Боа констриктор снова махнул хвостом в сторону таблички, и Гарри прочитал:

«Данная змея родилась и выросла в зоопарке».

— А понимаю, значит, вы никогда не были в Бразилии?

Змея замотала головой. В этот самый миг за спиной Гарри раздался истошный крик Пирса, Гарри и змея подпрыгнули от неожиданности.

— ДАДЛИ! МИСТЕР ДУРСЛЬ! СКОРЕЕ СЮДА, ПОСМОТРИТЕ НА ЗМЕЮ! ВЫ НЕ ПОВЕРИТЕ, ЧТО ОНА ВЫТВОРЯЕТ!

Через мгновение, пыхтя и отдуваясь, к окошку приковылял Дадли.

— Пошел отсюда, ты, — пробурчал он, толкнув Гарри в ребро.

Гарри, не ожидавший удара, упал на бетонный пол. Последовавшие за этим события развивались так быстро, что никто не понял, как это случилось: в первое мгновение Дадли и Пирс стояли, прижавшись к стеклу, а уже через секунду они отпрянули от него с криками ужаса.

Гарри сел и открыл от удивления рот — стекло, за которым сидел удав, исчезло. Огромная змея поспешно разворачивала свои кольца, выползая из темницы, а люди с жуткими криками выбегали из террариума.

Гарри готов был поклясться, что, стремительно проползая мимо него, змея отчетливо прошипела:

— Бразилия — вот куда я отправлюсь… С-с-спасибо, амиго…

Владелец террариума был в шоке.

— Но тут ведь было стекло, — непрестанно повторял он. — Куда исчезло стекло?



ВИКТОР  ДРАГУНСКИЙ «НИЧЕГО ИЗМЕНИТЬ НЕЛЬЗЯ»

Я давно уже заметил, что взрослые задают маленьким очень глупые вопросы. Они как будто сговорились. Получается так, словно они все выучили одинаковые вопросы и задают их всем ребятам подряд. Я так к этому делу привык, что наперед знаю, как все произойдет, если я познакомлюсь с каким-нибудь взрослым. Это будет так.

Вот раздастся звонок, мама откроет дверь, кто-то будет долго гудеть что-то непонятное, потом в комнату войдет новый взрослый. Он будет потирать руки. Потом уши, потом очки. Когда он их наденет, то увидит меня, и хотя он давным-давно знает, что я живу на этом свете, и прекрасно знает, как меня зовут, он все-таки схватит меня за плечи, сожмет их довольно-таки больно, притянет меня к себе и скажет:

«Ну, Денис, как тебя зовут?»

Конечно, если бы я был невежливый человек, я бы ему сказал:

«Сами знаете! Ведь вы только сейчас назвали меня по имени, зачем же вы несете несуразицу?»

Но я вежливый. Поэтому я притворюсь, что не расслышал ничего такого, я просто криво улыбнусь и, отведя в сторону глаза, отвечу:

«Денисом».

Он с ходу спросит дальше:

«А сколько тебе лет?»

Как будто не видит, что мне не тридцать и даже не сорок! Ведь видит же, какого я роста, и, значит, должен понять, что мне самое большее семь, ну восемь от силы, — зачем же тогда спрашивать? Но у него свои, взрослые взгляды и привычки, и он продолжает приставать:

«А? Сколько же тебе лет? А?»

Я ему скажу:

«Семь с половиной».

Тут он расширит глаза и схватится за голову, как будто я сообщил, что мне вчера стукнуло сто шестьдесят один. Он прямо застонет, словно у него три зуба болят:

«Ой-ой-ой! Семь с половиной! Ой-ой-ой!»

Но чтобы я не заплакал от жалости к нему и понял, что это шутка, он перестанет стонать. Он двумя пальцами довольно-таки больно ткнет меня в живот и бодро воскликнет:

«Скоро в армию! А?»

А потом вернется к началу игры и скажет маме с папой, покачивая головой:

«Что делается, что делается! Семь с половиной! Уже! — И, обернувшись ко мне, добавит: — А я тебя вот такусеньким знал!»

И он отмерит в воздухе сантиметров двадцать. Это в то время, когда я точно знаю, что во мне был пятьдесят один сантиметр в длину. У мамы даже такой документ есть. Официальный. Ну, на этого взрослого я не обижаюсь. Все они такие. Вот и сейчас я твердо знаю, что ему положено задуматься. И он задумается. Железно. Он повесит голову на грудь, словно заснул. А тут я начну потихоньку вырываться из его рук. Но не тут-то было. Просто взрослый вспомнит, какие там у него еще вопросы завалялись в кармане, он их вспомнит и наконец, радостно улыбаясь, спросит:

«Ах да! А кем ты будешь? А? Кем ты хочешь быть?»

Я-то, честно говоря, хочу заняться спелеологией, но я понимаю, что новому взрослому это будет скучно, непонятно, это ему будет непривычно, и, чтобы не сбивать его с толку, я ему отвечу:

«Я хочу быть мороженщиком. У него всегда мороженого сколько хочешь».

Лицо нового взрослого сразу посветлеет. Все в порядке, все идет так, как ему хотелось, без отклонений от нормы. Поэтому он хлопнет меня по спине (довольно-таки больно) и снисходительно скажет:

«Правильно! Так держать! Молодец!»

И тут я по своей наивности думаю, что это уже все, конец, и начну немного посмелее отодвигаться от него, потому что мне некогда, у меня еще уроки не приготовлены и вообще тысяча дел, но он заметит эту мою попытку освободиться и подавит ее в корне, и, когда я устану и перестану трепыхаться, он задаст мне главный вопрос.

«А скажи-ка, друг ты мой… — скажет он, и коварство, как змея, проползет в его голосе, — скажи-ка, кого ты больше любишь? Папу пли маму?»

Бестактный вопрос. Тем более что задан он в присутствии обоих родителей. Придется ловчить. «Михаила Таля», — скажу я.

Он захохочет. Его почему-то веселят такие кретинские ответы. Он повторит раз сто:

«Михаила Таля! Ха-ха-ха-ха-ха-ха! Каково, а? Ну? Что вы скажете на это, счастливые родители?»

И будет смеяться еще полчаса, и папа и мама будут смеяться тоже. И мне будет стыдно за них и за себя. И я дам себе клятву, что потом, когда кончится этот ужас, я как-нибудь незаметно для папы поцелую маму, незаметно для мамы поцелую папу. Потому что я люблю их одинаково обоих, о-ди-на-ко-во!! Клянусь своей белой мышкой! Ведь это так просто.

Несколько раз я пробовал честно и точно ответить на этот вопрос, и всегда я видел, что взрослые недовольны ответом, у них наступало какое-то разочарование, что ли. У всех у них в глазах как будто бывает написана одна и та же мысль, приблизительно такая: «У-у-у… Какой банальный ответ! Он любит папу и маму одинаково! Какой скучный мальчик!»

Потому я и совру им про Михаила Таля, пусть посмеются, а я пока попробую снова вырваться из стальных объятий моего нового знакомого!

И он наконец-то отпустит меня! Я свободен и могу приниматься за дела.

Ох, и трудненько достаются мне эти новые знакомства! Но что поделать? Все дети проходят через это! Не я первый, не я последний…

Тут ничего изменить нельзя.



ЕЛЕНА ДОЛГОПЯТ «ЧАСЫ»

Мать смотрела кино, Сашка сидел в кухне, часы стучали сверху.

Сашка забрался на стул, дотянулся. Снимая часы, он задел вазу, она грохнулась о пол, и Сашка замер на стуле. Но мать не слышала, потому что в это время по телевизору взорвалась прямо в воздухе рухнувшая с моста машина. Сашка, постояв над осколками, сошел со стула.

Собрал в ведро осколки. Сел за стол, взял часы, перевернул и увидел на обратной стороне ключ завода времени и ключ поворота стрелок, которые тут же опробовал; был и третий, неясного назначения ключ, который Сашка сначала хотел повернуть по часовой стрелке, но ключ повернулся только против.

С часами ничего не произошло, но из воздуха, уплотнившегося перед Сашкой, образовался вдруг человек. Вид он имел обыкновенный. Одет человек был в старенькие затрапезные джинсы, стоптанные сандалии на босу ногу, в клетчатую, порядочно выцветшую рубашку.  Сашка не закричал, не замахал руками, он молча таращился на возникшего. Человек выдвинул табурет из-под стола и сел наискось от Сашки.

— Чего желаете? — сказал он самым обыкновенным, скучным, как у продавца, голосом.

— В смысле? — прошептал Сашка.

— Вы меня вызывали, кажется.

— Как это?

— Ваши часы?

— Ну.

— Ключик вот этот поворачивали?

— Ну.

— Заказывайте.

— Чего?

— Если не надо ничего, то до свидания, — он приподнялся.

— Стойте, — остановил его Сашка. — Давайте… мороженое, что ли. И хлеб черный буханку, и сахару кило.

— Нет, уважаемый, — сказал человек, — этого я ничего не могу.

— А чего ж тогда?

— Я могу поправить ваше прошлое. Если вам что-то в вашем прошлом не нравится, могу устранить.

— Да? А вот я вазу разбил недавно, можно это устранить?

Человек закрыл глаза и стал шевелить губами, будто стихотворение припоминал. Сашка вдруг протянул руку, и рука легко прошла сквозь прозрачного человека, тут же, впрочем, исчезнувшего.

Сашка вскочил. Он был один в кухне. Слышался мужской голос из телевизора. Ваза стояла себе на верху шкафчика. Сашка бросился к ведру. Ни одного осколка. Сашка схватил часы, сел. И — повернул против часовой стрелки ключик.

Лишь только он повернул ключик, вошла мать.

— Реклама.

Она подошла к холодному чайнику на плите. Налила воды в стакан. За ее спиной из уплотнившегося воздуха образовался лысоватый человек в стоптанных сандалиях на босу ногу.

— Чего изволите? — сказал человек. И мать обернулась.

Увидев внезапно постороннего человека, она убрала стакан за спину, на тумбу у плиты, и вытерла ладонью мокрые губы.

Человек встал и сказал:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — изумленно сказала мать.

— Это ко мне, — сказал Сашка. — Мы тут это… беседуем.

— Я вас не заметила, когда вошла.

— Меня часто не замечают, — печально сказал человек.

— Он… из соседнего подъезда.

— Очень приятно, — сказала мать, не сводя глаз с человека.

— Очень-очень приятно, — сказал человек.

— Ну, не буду вам мешать, — мать пристально взглянула на сына. — Когда освободишься, подойди ко мне.

— Хорошо.

И еще раз взглянув на них, мать вышла. Она уменьшила звук телевизора, так что стало почти совсем тихо.

— Ну-с, — человек сел за стол.

— Вот что, — зашептал Сашка. — В прошлом году я сломал ногу и поэтому не пошел на лыжах с ребятами. Они все ходили: и Петька, и Сережка, и Танька. Из-за того, что меня не было, Танька подружилась с Петькой, а раньше она дружила со мной. Мне наплевать, конечно, но можно сделать так, чтобы я не ломал ноги и пошел тогда с ними на лыжах?

Человек прикрыл глаза и зашевелил губами. Затем он открыл глаза и сказал:

— Если вычесть из прошлого ваш перелом, то очень многое изменится в настоящем. Во всяком случае, Таньки в нем не будет вовсе.     — Как это?

— Вы будете жить в другом доме, учиться в другой школе, ваша мать выйдет замуж.      — Как это?

— «Как это, как это…» Да вот так это. Вы пойдете на лыжах, ваша мать пойдет к подруге, у нее познакомится с человеком, вскоре выйдет за него замуж, и вы переедете к нему жить… Квартирка у него, — человек оглядел их, в общем-то, бедную кухню. — Получше вашей будет. Он вас машину выучит водить.

— У него машина? А какая?

— Увидите, если захотите.


АННА ИГНАТОВА ДЖИН СЕВА

– Так ты джинн?

– Ага.

– И чего… желания исполняешь?

– Ну… Ага.

– Офигеть…

Пока Сева жевал, я соображала. Желания… Вся загвоздка в этих желаниях. Вечно у всех обломы с неправильными желаниями. Меня всегда раздражала девочка Женя из «Цветика-семицветика». Так бездарно потратить семь… ну ладно, шесть желаний. Да и седьмое можно было бы получше загадать, если честно. А то все на свете игрушки ей подай, а всех на свете детей вылечить она не догадалась.

Нет уж, я не буду такой дурой. Я всё сама приготовлю, уберу, посуду помою, мне не трудно. И материальные разные желания типа денег, машины, новенького айфона и тэ пэ – это фигня. Это и без чудес получить можно. А вот именно чтоб чудеса волшебные…

После школы мы с подругой пришли ко мне.

Коробка с апельсиновым соком, прикрытая занавеской, стояла у батареи.

Я поставила коробку J7 на стол и слегка постучала по нарисованному апельсину.

– Сева, выходи! – позвала я неуверенно. – Я тебя вызываю…

Джинн стал появляться из пакета, не особенно торопясь. Эффектничал, гад. Вылез, потом ухмыльнулся: «Ой, тапочку забыл!» – сунул внутрь руку и с громким чпоканьем вытащил клетчатую тапку. А вчера, между прочим, без всяких чпоканий выходил и ничего не забывал.

– Знакомься, Ира, это Сева…

– Джинн Сева, – добавил джинн с интонацией Джеймса Бонда и подвигал бровями.

– Ну-с, девоньки! – радостно потер он свои апельсиновые руки. – Устраивайте мозговой штурм и загадывайте поскорее три желания. Завтра в полночь срок годности сока истекает, я в другую коробку переметнусь.

Мы с Иркой перешли на кухню и поставили чайник.

– Ну, что посоветуешь, Ирочка? Я  боюсь загадывать… – сказала я, доставая чашки, мои любимые. Я из такой чашки всегда пью мятный чай, когда мне надо подумать.

Ира спокойно (и когда успела успокоиться!) намазала булку абрикосовым вареньем и ответила:

– А чего тут думать? Дворец надо желать.

– Дворец?! – поразилась я.

– Конечно. В наше время недвижимость получить можно только через ипотеку или по волшебству. Ну хорошо, не дворец, но дом загородный со всеми удобствами, охраной, поваром, горничной, личным шофером…

– Погоди, погоди! – остановила я Ирку. – Ты уверена, что это будет считаться за одно желание?

– А почему бы нет? – пожала плечами Ирка.

– Не будет! – злорадно крикнули из комнаты. – Раскатали губу… Дом – отдельно, шофер – отдельно!

– Эй, не подслушивать там! – сурово оборвала джинна Ирка. – Мы еще только план составляем. Мы еще ничего не решили.

– И потом, – зашептала я, хотя шептать с этим Севой было бесполезно – все равно все услышит, – в каком месте дом? Какой? Сколько комнат? А системы всякие коммуникационные? А водопровод, канализация? С ним, с паразитом, надо все мелочи предусмотреть. Поставит дом где-нибудь в Калужской области или вообще на Камчатке, без туалета и без ванны, скажет: «Крыша есть, труба есть, окна есть – значит, дом! Живите!»

Мы попробовали прикинуть на бумаге план дома, чтобы ничего не забыть (теплые полы, фильтр для воды, сушильный шкаф, будку для будущей собаки…), но быстро устали и бросили это дело, все равно без специалиста не обойтись… И родителям может не понравиться идея с переездом. Квартира у нас хорошая, удобная, большая, недавно отремонтированная… А вдруг она пропадет, пойдет в счет этой загородной виллы? Тьфу, ну его, этот дом, страшно связываться.

– Так-так, – задумалась Ирка и уставилась на кружку с рыболовом, который греб себе и горя не знал. – А давай тогда что-нибудь общественно полезное загадаем? Например, чтобы солью снег больше не посыпали?

– Так зима скоро кончится, уже середина марта… А до следующего снега ждать скучно. И потом, как проверить?

– Тоже мне, ОТК! – фыркнули из комнаты. Но нам было не до него. Мы поняли, что работы будет много. Полчаса сидим и даже одного желания не придумали! А надо придумать целых три.

– О, я знаю! – вскочила я с табуретки. – Давай про всех людей загадаем, чтобы у них зубы никогда не болели!

Джинн притих и не выпендривался, это был хороший признак. А что, по-моему, гениальное желание!

Только Ирка почему-то тоже притихла, а не прыгала от восторга.

– Что, чем плохо? – не поняла я, очень нужное и общественно полезное желание!

– Да ничем… – проговорила Ирка. – Только у меня мама стоматолог, она без работы станется. Клевое желание.

Ах ты ж, ну что же делать?! Что же загадать-то? Чтобы настоящее волшебное?

Мы решили составить список из всего, что придет в голову, а потом повычеркивать всякую неволшебную ерунду и оставить три самых-самых желания.

Вот что у нас получилось:

хочу собаку

котенка

горностая

броненосца

хочу летать

пусть в меня влюбится Денис Чернышов (зачеркнуто) Дима Полянин (зачеркнуто) Андрей Брусникин (зачеркнуто) тот парень из десятого класса, который носит ярко-голубые рубашки… (все зачеркнуто) – да ну их всех, не надо!

хочу быть самой красивой в классе (зачеркнуто) в школе (зачеркнуто) в мире, но кроме Африки, Индии, Якутии, Монголии… (все зачеркнуто) густые волосы и красивые глаза, как у газели (все зачеркнуто) – не, не надо!

хочу знать десять европейских языков

хочу знать квантовую физику

хочу написать стихи, которые все будут знать (зачеркнуто) очень хорошие (зачеркнуто) которые все выучат наизусть, потому что они нравятся

хочу уметь собирать кубик Рубика

хочу плавать баттерфляем (быстро)

хочу сняться в фильме с Хабенским

хочу поехать в Шотландию со своей подругой (Ирой Бобровой)

хочу поехать в Грецию

во Францию

в Канаду

хочу получить Нобелевскую премию за что-нибудь

хочу поймать крокодила

чтобы уроки начинались на час позже и не было нулевых занятий

хочу есть сколько влезет и не толстеть

хочу уметь танцевать танго

всегда выигрывать в шахматы у папы (зачеркнуто) у всех

хочу…

Мы выдохлись. За стеной джинн Сева играл на гавайской гитаре аргентинское танго и громко топал ногой в такт.

– Идея! – воскликнула Ирка. – Пошли на улицу. В народ. Народная мудрость – это сила! Спросим у трех первых попавшихся прохожих, чего они хотят, и все дела!

Вернулись с улицы мы через десять минут. Первые трое прохожих на нас даже не посмотрели, четвертый сказал: «Не хулиганьте, девочки!», пятый вздохнул: «Чтобы с глупыми вопросами не приставали», а шестая тетенька приняла нас за представителей депутата и стала подробно перечислять, что надо в первую очередь сделать в нашем микрорайоне. Мы уже скрылись в подъезде, а она все кричала: «И урну на остановке поставить!»

Ирка посидела еще немного у меня и пошла домой. Уроков много задали, особенно по русскому.



ГРИГОРИЙ ЕФРЕМОВ «ИСПОРЧЕННЫЙ ТЕЛЕФОН»

— «Как ныне сбирается вещий Олег…» — прочитал Пятёркин, однако куда сбирается Олег, узнать не успел: зазвонил телефон.

— Слушай, Пятёркин, — раздался в трубке бравый голос Четвёркина, — а разве по литературе не задано?

— Как не задано? — удивился Пятёркин. — Задано. «Песнь о вещем Олеге». Читать до конца, три первых строфы наизусть. От слов «Как ныне» до «ты коня». Записал?

— Записал. Привет! — распрощался Четвёркин и раскрыл учебник.

Но тут зазвонил телефон.

— Представляешь! — закричал из трубки голос Тройкина. — Смотрю дневник — ни по одному предмету не задано. А мне что-то такое помнится — вроде по литературе не то басню, не то что-то такое задавали. Не знаешь, а?

— Какая басня, когда песня! — солидно пояснил Четвёркин. — «Песня про вещи Олега». От слов «Как ныне» до «тыконя» — наизусть.

— Ну и назадавали! — возмутился Тройкин и хотел было уже раскрыть учебник, да зазвонил телефон.

— Расписание на завтра не знаешь? — сладко позёвывая, поинтересовался Двойкин.

Тройкин продиктовал ему расписание и даже объяснил, что задано.

— А я уже решил — выходной завтра, а потом смотрю — четверг, — сообщил Двойкин и отключился.

На следующий день первым вызвали Двойкина.

— Расскажи-ка нам, что задано на сегодня, — попросила учительница.

— Я знаю, я учил! — заявил Двойкин. — Значит, так… Только я не всё наизусть учил! Я только «Пень» наизусть. А «Вещи» и «Телегу» — читать. Правильно?

— Телегу? — удивилась учительница.

— «Телегу», — подтвердил Двойкин, — а «Пень» — наизусть.

— Ну-ну, рассказывай «Пень», — согласилась учительница.

Двойкин вытянул вперёд руку и продекламировал:

— Как Нине тыконя… тыконя как Нине…

— Ну что же ты остановился? — спросила учительница. — Дальше-то что?

Дальше Двойкин не знал, но не растерялся.

— Я учил, — сказал он. — Мне Тройкин по телефону… Тыконя, как его…

— Садись, Двойкин, — вздохнула учительница. — А продолжит Тройкин, он смеётся громче всех.

— Конечно! — вылезая из-под парты, принялся объяснять Тройкин. — Он же всё перепутал. Про телегу что-то такое. Какая телега? Не телега, а Олега. Имя такое — Олег. Как у нашего Шестёркина.

— Что дальше? — прервала рассуждения Тройкина учительница.

— Как что? Басня такая — «Песнь и вещи Олега» называется. Мне Четвёркин по телефону…

— Спасибо, Тройкин, хватит, — поблагодарила учительница. — Четвёркин!

На Четвёркина от смеха напала икота.

— Не пень… ик… а песнь, — сказал он. — Ик… песнь про вещи… ик… Олега.

— Как-как? — переспросила учительница.

— Олега… ик… про вещи, песня, — нерешительно повторил Четвёркин.

— Песня?

— Песня.

— Тогда пой! — потребовала учительница.

Четвёркин окинул взором класс, подмигнул Шестёркину, глубоко вздохнул и запел:

— Как ныне сбирается вещи Олег… ик… возить продавать по базарам…

— Спасибо, — перебила учительница. — Садись, пятёрка!

— Мне? — удивился Четвёркин.

— Почему тебе? Вам всем. На троих.

Икоту Четвёркина как рукой сняло.

— Между прочим, — возразил он, — пять на троих не делится.

— А ты как делил? — спросила учительница.

— Ну как? В уме.

— В уме не делится, — согласилась учительница. — А в журнале очень даже хорошо делится. И даже без остатка.

— В журнале?

— А ты думал — в телеге?

— Ничего я не думал…

— То-то и оно, что не думал. Забирай- ка свою вещь, — учительница протянула Четвёркину дневник, — и пойди посчитай, сколько будет пять разделить на три. Ответ сверишь по дневнику.

— А если не сойдётся? — поинтересовался Четвёркин.

— Не сойдётся — проверишь по телефону.

— Точно! — обрадовался Четвёркин. — Телефон! И как это я забыл?! Да мне Пятёркин по телефону!..

Но тут он вдруг осёкся, будто змея его укусила, и, глядя под ноги, осторожно побрёл к своему месту — рядом с Олегом Шестёркиным.


ТУВЕ ЯНССОН  ВОЛШЕБНАЯ ЗИМА

Однажды вечером Муми-тролль возвращался из купальни и вдруг замер посреди дороги и навострил уши.

Стояла обычная, теплая ночь, полная трепета и шорохов. Деревья давно стряхнули с себя снег, и Муми-тролль слышал, как колышутся в темноте их ветви.

Издалека, с юга, налетел сильный порыв ветра. Муми-тролль почуял, как ветер с шумом промчался мимо него по лесу к противоположному склону горы.

Каскад водных капель обрушился с деревьев вниз в темнеющий снег, и Муми-тролль, подняв нос, принюхался.

Может, это был запах земли. Муми-тролль пошел дальше, уже зная, что Туу-тикки права: в самом деле наступает весна.

Впервые за долгое время Муми-тролль внимательно посмотрел на своих спящих папу и маму. Он подержал лампу и над фрекен Снорк, задумчиво разглядывая ее челку, которая блестела при свете лампы. Фрекен Снорк действительно была очень мила. Как только она проснется, она тут же кинется к шкафу и вытащит свою зеленую весеннюю шляпу. Так она делала всегда.

Муми-тролль поставил лампу на выступ изразцовой печи и оглядел гостиную. Комната, по правде говоря, выглядела ужасно. Много вещей было раздарено, взято на время или попросту украдено каким-нибудь легкомысленным гостем.

А те вещи, что еще остались, находились в невообразимом беспорядке. Кухня была завалена немытой посудой. Огонь в печи парового отопления угасал, потому что кончились дрова. Погреб с вареньем опустел. Оконное стекло было разбито.

Муми-тролль погрузился в раздумье.

С крыши дома начал медленно сползать мокрый снег. И когда он падал, раздавался грохот. В верхней части окошка, выходившего на юг, внезапно показался клочок пасмурного ночного неба.

Подойдя к парадной двери, Муми-тролль потрогал ее. Ему показалось, что она чуть-чуть подалась. Тогда, упершись лапами в пол, он стал толкать ее изо всех сил.

Медленно, медленно, отодвигая огромные снежные сугробы, входная дверь отворялась.

Муми-тролль не сдавался – и вот дверь распахнулась навстречу ночи. Ветер ворвался прямо в гостиную. Он смел пыль с люстры, окутанной тюлем, взметнул золу в печи. Потом чуть приподнял глянцевые картинки, крепко приклеенные к стенам. Одна из них отклеилась и вылетела за дверь.

В комнате стоял запах ночи, хвойного леса, и Муми-тролль подумал: «Вот хорошо! Надо время от времени проветривать своих родственников».

Выйдя на крыльцо, он стал вглядываться во влажную мглу.

– Теперь у меня есть все, – сказал Муми-тролль самому себе. – Весь год в моем распоряжении. И зима тоже. Я первый в мире муми-тролль, который прожил, не погрузившись в зимнюю спячку, целый год.


ВИКТОР ДРАГУНСКИЙ «ТИХА УКРАИНСКАЯ НОЧЬ»

Наша преподавательница литературы Раиса Ивановна заболела. И вместо нее к нам пришла Елизавета Николаевна. Вообще-то Елизавета Николаевна занимается с нами географией и естествознанием, но сегодня был исключительный случай, и наш директор упросил ее заменить захворавшую Раису Ивановну.

Вот Елизавета Николаевна пришла. Мы поздоровались с нею, и она уселась за учительский столик,  заглянула в журнал и произнесла:

— Кораблев!

Мишка тотчас прошептал:

— Прямое попадание!

Я встал.

Елизавета Николаевна сказала:

— Иди к доске!

Мишка снова прошептал:

— Прощай, дорогой товарищ!

И сделал «надгробное» лицо.

А я пошел к доске. Елизавета Николаевна сказала:

— Дениска, стой ровнее! И расскажи-ка мне, что вы сейчас проходите по литературе.

— Мы «Полтаву» проходим, Елизавета Николаевна, — сказал я.

— Назови автора, — сказала она; видно было, что она тревожится, знаю ли я.

— Пушкин, Пушкин, — сказал я успокоительно.

— Так, — сказала она, — великий Пушкин, Александр Сергеевич, автор замечательной поэмы «Полтава». Верно. Ну, скажи-ка, а ты какой-нибудь отрывок из этой поэмы выучил?

— Конечно, — сказал я,

— Какой же ты выучил? — спросила Елизавета Николаевна.

— «Тиха украинская ночь…»

— Прекрасно, — сказала Елизавета Николаевна и прямо расцвела от удовольствия. — «Тиха украинская ночь…» — это как раз одно из моих любимых мест! Читай, Кораблев.

Одно из ее любимых мест! Вот это здорово! Да ведь это и мое любимое место! Я его, еще когда маленький был, выучил.

— Читай, Денис, что же ты! — повысила голос Елизавета Николаевна.

И я встал поудобней и начал читать. И опять сквозь меня прошли эти странные чувства. Я старался только, чтобы голос у меня не дрожал.

…Тиха украинская ночь.

Прозрачно небо. Звезды блещут.

Своей дремоты превозмочь

Не хочет воздух. Чуть трепещут

Сребристых тополей листы.

Луна спокойно с высоты

Над Белой церковью сияет…

— Стоп, стоп, довольно! — перебила меня Елизавета Николаевна. — Да, велик Пушкин, огромен! Ну-ка, Кораблев, теперь скажи-ка мне, что ты понял из этих стихов?

Эх, зачем она меня перебила! Ведь стихи были еще здесь, во мне, а она остановила меня на полном ходу. Я еще не опомнился! Поэтому я притворился, что не понял вопроса, и сказал:

— Что? Кто? Я?

— Да, ты. Ну-ка, что ты понял?

— Все, — сказал я. — Я понял все. Луна. Церковь. Тополя. Все спят.

— Ну… — недовольно протянула Елизавета Николаевна, — это ты немножко поверхностно понял… Надо глубже понимать. Не маленький. Ведь это Пушкин…

— А как, — спросил я, — как надо Пушкина понимать? — И я сделал недотепанное лицо.

— Ну давай по фразам, — с досадой сказала она. — Раз уж ты такой. «Тиха украинская ночь…» Как ты это понял?

— Я понял, что тихая ночь.

— Нет, — сказала Елизавета Николаевна. — Пойми же ты, что в словах «Тиха украинская ночь» удивительно тонко подмечено, что Украина находится в стороне от центра перемещения континентальных масс воздуха. Вот что тебе нужно понимать и знать, Кораблев! Договорились? Читай дальше!

— «Прозрачно небо», — сказал я, — небо, значит, прозрачное. Ясное. Прозрачное небо. Так и написано: «Небо прозрачно».

— Эх, Кораблев, Кораблев, — грустно и как-то безнадежно сказала Елизавета Николаевна. — Ну что ты, как попка, затвердил: «Прозрачно небо, прозрачно небо». Заладил. А ведь в этих двух словах скрыто огромное содержание. В этих двух, как бы ничего не значащих словах Пушкин рассказал нам, что количество выпадающих осадков в этом районе весьма незначительно, благодаря чему мы и можем наблюдать безоблачное небо. Теперь ты понимаешь, какова сила пушкинского таланта? Давай дальше.

Но мне уже почему-то не хотелось читать.


МИХАИЛ ШОЛОХОВ ПОДНЯТАЯ ЦЕЛИНА

…А на стану за полчаса до этого произошло следующее: дед Щукарь, пересолив накануне кашу, решил выдобриться перед бригадой и, отправившись с вечера в хутор, переночевал там, а утром припас из дому мешок, на пути в бригаду завернул к гумну Краснокутова, жившего на самом краю хутора, перелез через прясло и воровски затаился возле мякинной кучи. План у деда Щукаря был гениально прост: подстеречь курицу, осторожно схватить ее и обезглавить, чтобы наварить каши с курятиной и тем самым снискать себе в бригаде почет и уважение. Он пролежал, тая дыхание, с полчаса, но куры, как назло, рылись где-то около плетня, а подходить к вороху мякины словно и не думали. Тогда дед Щукарь начал тихонько их прикликать: «Цып, цып, цып, цып!.. Цыпаньки! Мамушки! Тю-тю-тю!» — звал он шепотом, а сам звероподобно таился за мякиной. Старик Краснокутов случайно находился неподалеку от гумна. Он услышал чей-то вкрадчивый голосок, созывавший кур, присел за плетнем… Куры доверчиво подошли к вороху мякины, и в этот момент Краснокутов увидел, как чья-то рука, высунувшись из мякины, сцапала бисерную курочку за ногу. Щукарь задушил курицу с быстротой матерого хоря и только что начал просовывать ее в мешок, как услышал негромкий вопрос: «Курочек щупаешь?» — и увидел поднимавшегося из-за плетня Краснокутова. Так растерялся дед Щукарь, что выронил из рук мешок, снял шапку и некстати поздоровался: «Доброго здоровья, Афанасий Петрович!» — «Слава богу, — отвечал тот. — Курочками, говорю, займаешься?» — «Вот-вот! Иду мимо и вижу — бисерная курица! Такая по ней диковинная разноцветь пера, что даже не мог я утерпеть. Дай, думаю, поймаю, погляжу вблизу, что это за диковинная птаха? Век прожил, а такой любопытственной не видывал!»

Щукарева хитрость была прямо-таки неуместна, и Краснокутов положил ей конец: «Не бреши, старый мерин! Курей в мешках не разглядывают! Признавайся: на какую надобность хотел скрасть?» И Щукарь повинился: сказал, что хотел угостить пахарей своей бригады кашей с курятиной. К его удивлению, Краснокутов и слова не сказал суперечь, а только посоветовал: «Пахарям можно, в этом греху нету. Раз уж ты пошкодил одну курочку, то клади ее в мешок, да вдобавки подстрели костыликом ишо одну, да не эту, а вон энту, какая не несется, хохлатую… Из одной курицы на бригаду лапши не сваришь. Лови другую скорей и метись живее, а то — не дай бог — старуха моя вспопашится, так нам с тобой обоим тошноты наделает!»

Щукарь, донельзя довольный исходом дела, поймал вторую курицу и махнул через прясло.

За два часа он пришел на стан, а к приезду Любишкина из хутора у него уже кипела в трехведерном котле вода, выпрыгивало разварившееся пшено, и порезанная на куски курятина истекала наваристым жиром. Каша удалась на славу. Единственно, чего опасался дед Щукарь, — это того, что каша будет приванивать стоялой водой, так как воду черпал он в ближнем мелководном пруду, а непроточная вода там уже крылась чуть заметной зеленью. Но опасения его не оправдались: все ели и усердно хвалили, а сам бригадир Любишкин даже сказал: «В жизни не ел такого кондера! Благодарность тебе, дедок, от всей бригады!»

Котел быстренько опорожнили. Самые проворные уже начали доставать со дна гущу и куски мяса. В этот-то момент и случилось то, что навек испортило поварскую карьеру Щукаря… Любишкин вытащил кусочек мясца, понес его было ко рту, но вдруг отшатнулся и побледнел.

— Это что же такое? — зловеще спросил он у Щукаря, поднимая кончиками пальцев кусок белого разваренного мяса.

— Должно, крылушко, — спокойно ответил дед Щукарь.

Лицо Любишкина медленно наливалось синеватым румянцем страшного гнева.

— Кры-луш-ко?.. А ну, гляди сюда, каш-ше-варррр! — зарычал он.

— Ох, милушки мои! — ахнула одна из баб. — Да на ней когти!..

— Повылазило тебе, окаянная! — обрушился на бабу Щукарь. — Откуда на крыле когти? Ты под юбкой на себе их поищи!

Он кинул на разостланное ряднище ложку, всмотрелся: в подрагивающей руке Любишкина болталась хрупкая косточка, оперенная на конце перепонками и крохотными коготками…

— Братцы! — воскликнул потрясенный Аким Бесхлебнов. — А ить мы лягушку съели!..

Вот тут-то и началось смятение чувств: одна из брезгливых бабенок со стоном вскочила и, зажимая ладонями рот, скрылась за полевой будкой. Кондрат Майданников, глянув на вылупленные в величайшем изумлении глаза деда Щукаря, упал на спину, покатываясь со смеху, насилу выкрикнул: «Ой, бабочки! Оскоромилися вы!» Казаки, отличавшиеся меньшей брезгливостью, поддержали его: «Не видать вам теперича причастия!» — в притворном ужасе закричал Куженков. Но Аким Бесхлебнов, возмущенный смехом, свирепо заорал: «Какой тут могет быть смех?! Бить Щукарячью породу!..»

— Откель могла лягушка в котел попасть? — допытывался Любишкин.

— Да ить он воду в пруду черпал, значит, не доглядел.

— Сукин сын! Нутрец седой!.. Чем же ты нас накормил?! — взвизгнула Аниська, сноха Донецковых, и с подвывом заголосила: — Ить я зараз в тягостях! А ежели вот скину через тебя, подлюшного?..

Да с тем как шарахнет в деда Щукаря кашей из своей миски!

Поднялся великий шум. Бабы дружно тянулись руками к Щукаревой бороде, невзирая на то, что растерявшийся и перепуганный Щукарь упорно выкрикивал:

— Охолоньте трошки! Это не лягушка! Истинный Христос, не лягушка!

— А что же это? — наседала Аниська Донецкова, страшная в своей злобе.

— Это одна видимость вам! Это вам видение! — пробовал схитрить Щукарь.

Но обглодать косточку «видимости», предложенную ему Любишкиным, категорически отказался. Быть может, на том дело и кончилось бы, если бы вконец разозленный бабами Щукарь не крикнул:

— Мокрохвостые! Сатаны в юбках! До морды тянетесь, а того не понимаете, что это не простая лягушка, а вустрица!

— Кто-о-о-о?! — изумились бабы.

— Вустрица, русским языком вам говорю! Лягушка — мразь, а в вустрице благородные кровя! Мой родный кум при старом прижиме у самого генерала Филимонова в денщиках служил и рассказывал, что генерал их даже натощак сотнями заглатывал! Ел прямо на кореню! Вустрица ишо из ракушки не вылупится, а он уж ее оттель вилочкой позывает. Проткнет насквозь и — ваших нету! Она жалобно пишшит, а он, знай, ее в горловину пропихивает. А почему вы знаете, может она, эта хреновина, вустричной породы? Генералы одобряли, и я, может, нарошно для навару вам, дуракам, положил ее, для скусу…

Тут уж Любишкин не выдержал: ухватив в руку медный половник, он привстал, гаркнул во всю глотку:

— Генералы? Для навару!.. Я красный партизан, а ты меня лягушатиной, как какого-нибудь с… генерала… кормить?!

Щукарю показалось, что в руках у Любишкина нож, и он со всех ног, не оглядываясь, кинулся бежать…

Иван Тургенев. БУТЫЛКА

Давеча на улице какой-то молодой парнишка бутылку разбил.

Чегой-то он нёс. Я не знаю. Керосин или бензин. Или, может быть, лимонад. Одним словом, какой-то прохладительный напиток. Время жаркое. Пить хочется.

Так вот, шёл этот парнишка, зазевался и трюхнул бутылку на тротуар.

И такая, знаете, серость. Нет того, чтобы ногой осколки с тротуара стряхнуть. Нет! Разбил, чёрт такой, и пошёл дальше. А другие прохожие так, значит, и ходи по этим осколкам. Очень мило.

Присел я тогда нарочно на трубу у ворот, гляжу, что дальше будет.

Вижу — народ ходит по стёклам. Чертыхается, но ходит. И такая, знаете, серость. Ни одного человека не находится общественную повинность исполнить.

Ну что стоит? Ну взял бы остановился на пару секунд и стряхнул бы осколки с тротуара той же фуражкой. Так нет, идут мимо.

«Нет, думаю, милые! Не понимаем мы ещё общественных заданий. Прём по стёклам».

А тут ещё, вижу, кой-какие ребята остановились.

— Эх, говорят, жаль, что босых нынче мало. А то, говорят, вот бы здорово напороться можно.

И вдруг идёт человек.

Совершенно простого, пролетарского вида человек.

Останавливается этот человек вокруг этой битой бутылки. Качает своей милой головой. Кряхтя, нагибается и газетиной сметает осколки в сторону.

«Вот, думаю, здорово! Зря горевал. Не остыло ещё сознание в массах».

И вдруг подходит до этого серого, простого человека милиционер и его ругает:

— Ты что ж это, говорит, куриная голова? Я тебе приказал унести осколки, а ты в сторону сыплешь? Раз ты дворник этого дома, то должон свой район освобождать от своих лишних стёкол.

Дворник, бубня что-то себе под нос, ушёл во двор и через минуту снова явился с метлой и жестяной лопаткой. И начал прибирать.

А я долго ещё, пока меня не прогнали, сидел на тумбе и думал о всякой ерунде.

А знаете, пожалуй, самое удивительное в этой истории то, что милиционер велел прибрать стёкла.

Марина Цветаева
«Повесть о Сонечке «монолог

— Ах, Марина! Как я люблю — любить! Как я безумно люблю — сама любить! С утра, нет, до утра,
в то самое до-утро — еще спать и уже знать, что опять.. . Вы когда-нибудь забываете, когда
любите — что любите? Я — никогда. Это как зубная боль — только наоборот, наоборотная зубная
боль, только там ноет, а здесь — и слова нет. (Подумав: поёт? ) Ну, как сахар обратное соли,
но той же силы. Ах, Марина! Марина! Марина! Какие они дикие дураки. (Я, все же изумленная: —
Кто? ) — Да те, кто не любят, сами не любят, точно в том дело, чтобы тебя любили. Я не
говорю.. . конечно.. . -устаешь — как в стену. Но Вы знаете, Марина (таинственно) , нет такой
стены, которую бы я не пробила! Ведь и Юрочка.. . минуточками.. . у него почти любящие глаза!
Но у него — у меня такое чувство — нет сил сказать это, ему легче гору поднять, чем сказать
это слово. Потому что ему нечем его поддержать, а у меня за горою — еще гора, и еще гора, и
еще гора.. . -целые Гималаи любви, Марина! Вы замечаете, Марина, как все они, даже самые
целующие, даже самые как будто любящие, боятся сказать это слово, как они его никогда не
говорят? ! Мне один объяснял, что это.. . грубо.. . (фыркает).. . отстало, что: зачем слова,
когда — дела? (то есть поцелуи и так далее) . А я ему — ?Э-э! нет! Дело еще ничего не
доказывает, а слово — всё?. Мне ведь только этого от человека нужно: люблю, и больше ничего,
пусть потом что угодно делают, как угодно не любят, я делам не поверю, потому что слово —
было. Я только этим словом кормилась, Марина, потому так и отощала.

О, какие они скупые, расчетливые, опасливые, Марина! Мне всегда хочется сказать: — Ты только
— скажи. Я проверять — не буду. Но не говорят, потому что думают, что это — жениться,
связаться, не развязаться. Если я первым скажу, то никогда уже первым не смогу уйти. (Они и
вторым не говорят, Марина, никоторым. ) Точно со мной можно не-первому уйти!

Марина! Я — в жизни! — не уходила первая. И в жизни — сколько мне ее еще Бог отпустит —
первая не уйду. Я просто не могу. Я всегда жду, чтобы другой ушел, все делаю, чтобы другой
ушел, потому что мне первой уйти — легче перейти через собственный труп. (Какое страшное
слово. Совсем мертвое. Ах, поняла: это тот мертвый, которого никто никогда не любил. Но для
меня и такого мертвого нет, Марина! ) Я и внутри себя никогда не уходила первая. Никогда
первая не переставала любить. Всегда — до последней возможности, до самой последней капельки
— как когда в детстве пьешь. И уж жарко от пустого стакана — а все еще тянешь, и только собственный пар!
Ах, знаете, вы будете смеяться — это была совсем короткая встреча — в одном турне — неважно,
кто — совсем молодой — и я безумно в него влюбилась, потому что он все вечера садился в
первый ряд — и бедно одетый, Марина! не по деньгам садился, а по глазам, и на третий вечер
так на меня смотрел, что — либо глаза выскочат, либо сам — вскочит на сцену. (Говорю,
двигаюсь, а сама все кошусь: ну, как? нет, еще сидит. ) Только это нужно понять! Потому что
это не был обычный влюбленный мужской едящий взгляд (он был почти мальчик) — это был пьющий
взгляд, Марина, он глядел как завороженный, точно я его каждым словом и движением — как на
нитке — как на канате — притягиваю, наматываю — это чувство должны знать русалки — и еще
скрипачи, верней смычки — и реки.. . И пожары, Марина!. . Что вот-вот вскочит в меня — как в
костер. Я просто не знаю, как доиграла. Потому что у меня, Марина, все время было чувство,
что в него, в эти глаза — оступлюсь.

  В.Голявкин.     Как мы в трубу лазали

      Большущая труба валялась на дворе, и мы на неё с Вовкой сели. Мы посидели на этой трубе, а потом я сказал:

      – Давай-ка в трубу полезем. В один конец влезем, а выйдем с другого. Кто быстрей вылезет.

      Вовка сказал:

      – А вдруг мы там задохнёмся.

      – В трубе два окошка, сказал я, как в комнате. Ты же в комнате дышишь?

      Вовка сказал:

      – Какая же это комната. Раз это труба. – Он всегда спорит.

      Я полез первым, а Вовка считал. Он досчитал до тринадцати, когда я вылез.

      – А ну-ка я, – сказал Вовка.

      Он полез в трубу, а я считал. Я досчитал до шестнадцати.

      – Ты быстро считаешь, – сказал он, – а ну-ка ещё! И он снова полез в трубу.

      Я сосчитал до пятнадцати.

      – Совсем там не душно, – сказал он, – там очень прохладно.

      Потом к нам подошёл Петька Ящиков.

      – А мы, – говорю, – в трубу лазаем! Я на счёте тринадцать вылез, а он на пятнадцати.

      – А ну-ка я, – сказал Петя.

      И он тоже полез в трубу.       Он вылез на восемнадцати.      Мы стали смеяться.      Он снова полез.      Вылез он очень потный.

      – Ну как? – спросил он.

      – Извини, – сказал я, – мы сейчас не считали.

      – Что же, значит, я даром полз? Он обиделся, но полез снова.

      Я сосчитал до шестнадцати.

      – Ну вот, – сказал он, – постепенно получится! – И он снова полез в трубу.

      В этот раз он там долго полз. Чуть не до двадцати. Он разозлился, хотел опять лезть, но я сказал:

      – Дай другим полезть, – оттолкнул его и полез сам. Я набил себе шишку и долго полз. Мне было очень больно.

      Я вылез на счёте тридцать.

      – Мы думали, что ты пропал, – сказал Петя.

      Потом полез Вовка. Я уже до сорока сосчитал, а он всё не вылезает. Гляжу в трубу – там темно. И другого конца не видно.

      Вдруг он вылезает. С того конца, в который влез. Но вылез он головой вперёд. А не ногами. Вот что нас удивило!

      – Ух, – говорит Вовка, – чуть не застрял Как это ты повернулся там?

      – С трудом, – говорит Вовка, – чуть не застрял.

      Мы здорово удивились!

      Тут подошёл Мишка Меньшиков.

      – Чем вы тут, – говорит, – занимаетесь?

      – Да вот, – говорю, – в трубу лазаем. Хочешь полезть?

      – Нет, – говорит, – не хочу. Зачем мне туда лазать?

      – А мы, – говорю, – туда лазаем.

      – Это видно, – он говорит.

      – Чего видно?

      – Что вы туда лазали.

      Глядим мы друг на друга. И вправду видно. Мы все как есть в красной ржавчине. Все как будто заржавели. Просто жуть!

      – Ну, я пошёл, – говорит Мишка Меньшиков. И он пошёл.

      А мы больше в трубу не полезли. Хотя мы уже все были ржавые. Нам всё равно уже было. Лезть можно было. Но мы всё равно не полезли.

Любовь Воронкова «Девочка из города»

Фронт был далеко от села Нечаева. Нечаевские колхозники не слышали грохота орудий, не видели, как бьются в небе самолёты и как полыхает по ночам зарево пожаров там, где враг проходит по русской земле. Но оттуда, где был фронт, шли через Нечаево беженцы. Они тащили салазки с узелками, горбились под тяжестью сумок и мешков. Цепляясь за платье матерей, шли и вязли в снегу ребятишки. Останавливались, грелись по избам бездомные люди и шли дальше.
   Однажды в сумерки, когда тень от старой берёзы протянулась до самой житницы, в избу к Шалихиным постучались.
   Рыжеватая проворная девочка Таиска бросилась к боковому окну, уткнулась носом в проталину, и обе её косички весело задрались кверху.
   – Две тётеньки! – закричала она. – Одна молодая, в шарфе! А другая совсем старушка, с палочкой! И ещё… глядите – девчонка!
   Груша, старшая Таискина сестра, отложила чулок, который вязала, и тоже подошла к окну.
   – И правда девчонка. В синем капоре…
   – Так идите же откройте, – сказала мать. – Чего ждёте-то?
   Груша толкнула Таиску:
   – Ступай, что же ты! Всё старшие должны?
   Таиска побежала открывать дверь. Люди вошли, и в избе запахло снегом и морозом.
   Пока мать разговаривала с женщинами, пока спрашивала, откуда они, да куда идут, да где немцы и где фронт, Груша и Таиска разглядывали девочку.
   – Гляди-ка, в ботиках!
   – А чулок рваный!
   – Гляди, в сумку свою как вцепилась, даже пальцы не разжимает. Чего у ней там?
   – А ты спроси.
   – А ты сама спроси.
   В это время явился с улицы Романок. Мороз надрал ему щёки. Красный, как помидор, он остановился против чужой девочки и вытаращил на неё глаза. Даже ноги обмести забыл.
   А девочка в синем капоре неподвижно сидела на краешке лавки.
   Правой рукой она прижимала к груди жёлтую сумочку, висевшую через плечо. Она молча глядела куда-то в стену и словно ничего не видела и не слышала.
   Мать налила беженкам горячей похлёбки, отрезала по куску хлеба.
   – Ох, да и горемыки же! – вздохнула она. – И самим нелегко, и ребёнок мается… Это дочка ваша?
   – Нет, – ответила женщина, – чужая.
   – На одной улице жили, – добавила старуха.
   Мать удивилась:
   – Чужая? А где же родные-то твои, девочка?
   Девочка мрачно поглядела на неё и ничего не ответила.
   – У неё никого нет, – шепнула женщина, – вся семья погибла: отец – на фронте, а мать и братишка – здесь.

Убиты…
   Мать глядела на девочку и опомниться не могла.
   Она глядела на ее лёгонькое пальто, которое, наверно, насквозь продувает ветер, на её рваные чулки, на тонкую шею, жалобно белеющую из-под синего капора…
   Убиты. Все убиты! А девчонка жива. И одна-то она на целом свете!
   Мать подошла к девочке.
   – Как тебя зовут, дочка? – ласково спросила она.
   – Валя, – безучастно ответила девочка.
   – Валя… Валентина… – задумчиво повторила мать. – Валентинка…
   Увидев, что женщины взялись за котомки, она остановила их:
   – Оставайтесь-ка вы ночевать сегодня. На дворе уже поздно, да и позёмка пошла – ишь как заметает! А утречком отправитесь.
   Женщины остались. Мать постелила усталым людям постели. Девочке она устроила постель на тёплой лежанке – пусть погреется хорошенько. Девочка разделась, сняла свой синий капор, ткнулась в подушку, и сон тотчас одолел её. Так что, когда вечером пришёл домой дед, его всегдашнее место на лежанке было занято, и в эту ночь ему пришлось улечься на сундуке.
   После ужина все угомонились очень скоро. Только мать ворочалась на своей постели и никак не могла уснуть.
   Ночью она встала, зажгла маленькую синюю лампочку и тихонько подошла к лежанке. Слабый свет лампы озарил нежное, чуть разгоревшееся лицо девочки, большие пушистые ресницы, тёмные с каштановым отливом волосы, разметавшиеся по цветастой подушке.
   – Сиротинка ты бедная! – вздохнула мать. – Только глаза на свет открыла, а уж сколько горя на тебя навалилось! На такую-то маленькую!..
   Долго стояла возле девочки мать и всё думала о чём-то. Взяла с пола её ботики, поглядела – худые, промокшие. Завтра эта девчушка наденет их и опять пойдёт куда-то… А куда?
   Рано-рано, когда чуть забрезжило в окнах, мать встала и затопила печку. Дед поднялся тоже: он не любил долго лежать. В избе было тихо, только слышалось сонное дыхание да Романок посапывал на печке. В этой тишине при свете маленькой лампы мать тихонько разговаривала с дедом.
   – Давай возьмём девочку, отец, – сказала она. – Уж очень её жалко!
   Дед отложил валенок, который чинил, поднял голову и задумчиво поглядел на мать.
   – Взять девочку?.. Ладно ли будет? – ответил он. – Мы деревенские, а она из города.
   – А не всё ли равно, отец? И в городе люди, и в деревне люди. Ведь она сиротинка! Нашей Таиске подружка будет. На будущую зиму вместе в школу пойдут…
   Дед подошёл, посмотрел на девочку:
   – Ну что же… Гляди. Тебе виднее. Давай хоть и возьмём. Только смотри, сама потом не заплачь с нею!
   – Э!.. Авось да не заплачу.
   Вскоре поднялись и беженки и стали собираться в путь. Но когда они хотели будить девочку, мать остановила их:
   – Погодите, не надо будить. Оставьте Валентинку у меня! Если кто родные найдутся, скажите: живёт в Нечаеве, у Дарьи Шалихиной. А у меня было трое ребят – ну, будет четверо. Авось проживём!
   Женщины поблагодарили хозяйку и ушли. А девочка осталась.
   – Вот у меня и ещё одна дочка, – сказала задумчиво Дарья Шалихина, – дочка Валентинка… Ну что же, будем жить.
   Так появился в селе Нечаеве новый человек.

Виктор Голявкин «Карусель в голове»

К концу учебного года я просил отца купить мне двухколёсный велосипед, пистолет-пулемёт на батарейках, самолёт на батарейках, летающий вертолёт и настольный хоккей.

— Мне так хочется иметь эти вещи! — сказал я отцу. — Они постоянно вертятся у меня в голове наподобие карусели, и от этого голова так кружится, что трудно удержаться на ногах.

— Держись, — сказал отец, — не упади и напиши мне на листке все эти вещи, чтоб мне не забыть.

— Да зачем же писать, они и так у меня крепко в голове сидят.

— Пиши, — сказал отец, — тебе ведь это ничего не стоит.

— В общем-то ничего не стоит, — сказал я, — только лишняя морока. — И я написал большими буквами на весь лист:

ВИЛИСАПЕТ

ПИСТАЛЕТ-ПУЛИМЁТ

САМАЛЁТ

ВИРТАЛЁТ

ХАКЕЙ

Потом подумал и ещё решил написать «мороженое», подошёл к окну, поглядел на вывеску напротив и дописал:

МОРОЖЕНОЕ

Отец прочёл и говорит:

— Куплю я тебе пока мороженое, а остальное подождём.

Я думал, ему сейчас некогда, и спрашиваю:

— До которого часу?

— До лучших времён.

— До каких?

— До следующего окончания учебного года.

— Почему?

— Да потому, что буквы в твоей голове вертятся, как карусель, от этого у тебя кружится голова, и слова оказываются не на своих ногах.

Как будто у слов есть ноги!

А мороженое мне уже сто раз покупали.

МАТЕРЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ В.Закруткин

Ничто не нарушало зимней тишины. Где–то очень далеко шли сражения, а здесь, в пустом, заснеженном поле, стояла тишина,

Вдруг Марии почудилось, что она слышит глухие, невнятные человеческие голоса.

Мария прислушалась. Да, там, где стояла покрытая снегом копна сена, слышался детский плач, а два голоса, тоже детских, уговаривали кого-то, и Мария ясно услышала слова:

– Перестань плакать! Слышишь? Тебе говорят! Перестань, а то немцы придут, всех нас повесят…

Дружок и Дамка, навострив уши, поглядывали то на копну, то на Марию и всем своим видом показывали: в копне кто-то есть.

Мария предостерегающе подняла руку. Осторожно, стараясь не скрипеть снегом, пошла к копне. У самой копны остановилась, шепотом сказала собакам:

– Тихо!

Из копны послышался тот же слабый детский голос:

– Не плачь, Дашенька! Слышишь? Не плачь! Разве ты одна хочешь кушать?

И Таня хочет кушать, и Наташа, и Лара, и Андрюша – все хотят кушать, а они, видишь, не плачут…

Обойдя копну, Мария увидела протоптанную в снегу тропу… Сердце Марии сжалось.

«Дети! – мелькнула у нее мысль. – Малые дети! Заблудились… голодные…» Она наклонилась, разгребла сено. Увидела смуглое лицо худенькой девочки, ее широко раскрытые, полные страха карие глаза.

– Не бойтесь, деточки, – негромко сказала Мария. – Выходите! Немцев тут нет… Я одна… Тетя Мария меня зовут… Выходите, прошу вас…

Из копны вылезла черноглазая девочка лет тринадцати, такая изможденная и худая, что Мария дрогнула от жалости.

– Откуда вы, детки, и сколько вас тут? – спросила она, обняв девочку.

Девочка заплакала навзрыд, упала на снег, обхватила ноги Марии непослушными руками, невнятно залепетала:

– Нас тут много… Семеро… Мы из Ленинграда, из детского дома… Эвакуированные… Нас долго везли поездом, потом, когда немцы стали бомбить поезд, наши воспитатели были убиты и  много детей сгорело… А мы, которые остались живыми, убежали… Бежали долго и заблудились… Нас было восемнадцать, осталось семеро… Одиннадцать умерло по дороге с голода – три девочки и восемь мальчиков… Не обижайте нас, тѐтечка… миленькая… нам всем очень холодно, и мы хотим кушать…

Опустившись на корточки, прижав к себе худое тельце едва прикрытой лохмотьями  девочки, Мария забормотала, содрогаясь от рыданий:

– Голубяточки мои… Деточки родные… Выходите все… Все выходите… Я вас накормлю, напою, искупаю… Мы будем жить вместе… Я одна, совсем одна… и голоса человеческого давно  не слышала…

Из копны стали вылезать дети. Худые, полуголые, забитые, придавленные страхом и  голодом, с глазами, полными слез, они сгрудились вокруг рыдающей Марии, навзрыд заплакали сами, повисли на ее шее, на плечах, прижимались к ней, бились у ее ног..

Они шли по заснеженной степи гуськом. Впереди, неся на руках двух–, трехлетних детей – Дашу и Андрюшу – шла Мария. Черноглазая Галя – она в этой заблудившейся стайке  была за старшую – тащила на спине совсем ослабевшую, уснувшую Олю, а белобрысая Наташа и  две девочки – Таня и Лара, спотыкаясь, еле волоча ноги, брели сзади…

Весь вечер Мария грела на печке воду, поочередно искупала детей, помыла им головы, напоила всех теплым молоком и уложила спать, а сама, поглядывая на спавших детей, принялась стирать их ветхие лохмотья.

Не спали только две старшие девочки – Галя и Наташа. Следя за Марией полузакрытыми глазами, они вздыхали, тихо ворочались, потом, не выдержав, стали шепотом, чтобы не разбудить спящих, рассказывать Марии о долгих и страшных мытарствах.

– Из Ленинграда наш детдом везли ночью на машинах, – шептала Галя. – Было очень холодно, и мы долго ехали по льду. Над нами летали немецкие самолеты, они бросали бомбы. Потом нас привезли на какую–то станцию, посадили в поезд, но никто не сказал, куда мы едем…

– А в Ленинграде все люди голодали и воды ни у кого не было, потому что немцы окружили город, – вспоминала Наташа. – Нашему детдому еще давали хлеб и повидло…маленький такой кусочек хлеба, как спичечная коробка, и чайную ложечку повидла… У нас умерло мало детей: только девять мальчиков и четыре девочки…

Галя прерывисто вздохнула:

– Когда немцы бомбили наш поезд, было так страшно, – сказала Наташа.

– Они налетели утром, мы все еще спали. Вскочили от взрывов, а вагоны уже горят и опрокидываются под насыпь.

Отвернувшись к стене, Галя заплакала.

– Не плачь, деточка, – сказала Мария. – Не плачь и ничего не бойся. Теперь все будет  хорошо… У меня вот тоже сыночек был, Васенька… такой примерно, как вы… так немцы его  повесили…

Мария тоже заплакала. Теперь Галя стала ее утешать:

– Не плачьте, тетенька, не надо. Вы же сами сказали, что теперь все будет хорошо.

Помолчав, Галя закончила горестный свой рассказ:

– Когда немцы разбомбили наш поезд, все дети разбежались, кто куда.  Всего нас в поезде было сто шестьдесят. Кого убили, кто сгорел и куда девались  остальные, мы не знаем… Мы долго шли степью, лесами. Ночевали где–нибудь в кустах или в  копнах, чтоб немцы нас не нашли. Иногда заходили в деревни, и женщины плакали и давали нам хлеба, сала, яичек… Шли долго, много дней, и очень хотели пить. Один раз нашли пустые консервные банки, подвязали к ним проволоку. Получились ведрышки. Когда приходили к пруду или к речке, набирали в них воду и несли с собой…

– А что ж вы, бедняжки, ели? – спросила Мария.

– Ели, что придется. Картошку копали и грызли сырую, потому что спичек у нас не было  и мы не могли развести костер. Семечки подсолнухов ели, разную травку и листья жевали.  Нашли брошенный людьми сад, яблок с собой набрали.

– Ну, а те три девочки и восемь мальчиков, – спросила Мария, – они что? С голоду  умерли?

– Да, – спокойно сказала Галя, – с голоду. Сначала у них началось расстройство желудка, они одной водой ходили, потом совсем ослабели и умерли за два дня. Мы их закопали, крестики из веточек на их могилах поделали, поплакали и пошли дальше…

Мария погладила темные волосы девочки, прижалась щекой к ее щеке.

– Спи, деточка, – сказала она тихо, – больше этого ничего не будет. Дождемся наших, и  все будет хорошо…

Так семь маленьких странников, сирот из ленинградского детского дома, остались жить с Марией в ее теплом погребе. Вот Марии и пригодилось тряпье, которое она собрала в окопах, постирала и сложила про запас.

Несколько дней она возилась, обшивая полураздетых детей: пошила им платьишки, тапочки и шапочки из плотного шинельного сукна, раскроила и порезала полинявшие солдатские  гимнастерки на портяночки, одела всех потеплее.

С приходом детей Мария как будто ожила: рассказывала им о хуторе, о приходе немцев, о смерти Ивана, Васятки и Фени, о том, как, ища человека, к ней стали сходиться коровы, собаки,  овцы, лошади, куры, как слетелись на хуторское пожарище голуби.

Она по–прежнему ежедневно уходила на работу, наказав детям никуда не отлучаться, выходить из погреба только по крайней нужде и не разговаривать громко, чтобы не привлечь к  себе внимания.

Несколько дней она кормила детей щами из соленого конского мяса, заправленной молоком кукурузной кашей, потом зарезала овцу, пять кур. На ее глазах изможденные дети стали поправляться, посвежели, на их худых, обветренных лицах появился румянец…

Маленький Андрюша первый назвал ее мамой. Однажды вечером, когда Мария вернулась  с поля и спустилась в погреб, мальчик вскочил с нар, повис у нее на шее и радостно закричал:

– Мама пришла! Мама пришла!

А трехлетняя Даша повторила, захлопав в ладошки:

– Мама! Наша мама!

Скрывая слезы, Мария сказала:

– Ну да… мама… ваша мама… а то чья ж?

В этот же вечер Галя, Наташа, Таня и Лара, окружив Марию, спросили застенчиво:

– Можно, мы тоже будем называть вас мамой?

А я и есть ваша мама, – глухо сказала Мария. – Выл у меня один-единственный сыночек, а теперь вон вас сколько, и все славные, хорошие деточки…

Л.Н. Толстой «Анна Каренина»

Анна вошла в высокую дверь. Направо от двери стояла кровать, и на кровати сидел, поднявшись, мальчик в одной расстегнутой рубашечке и, перегнувшись тельцем, потягиваясь, доканчивал зевок. В ту минуту, как губы его сходились вместе, они сложились в блаженно-сонную улыбку, и с этой улыбкой он опять медленно и сладко повалился назад.

— Сережа! — прошептала она, неслышно подходя к нему.

Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала все это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.

— Сережа! — повторила она над самым ухом ребенка.

Он поднялся опять на локоть, поводил спутанною головой на обе стороны, как бы отыскивая что-то, и открыл глаза. Тихо и вопросительно он поглядел несколько секунд на неподвижно стоявшую пред ним мать, потом вдруг блаженно улыбнулся и, опять закрыв слипающиеся глаза, повалился, но не назад, а к ней, к ее рукам.

— Сережа! Мальчик мой милый! — проговорила она, задыхаясь и обнимая руками его пухлое тело.

— Мама! — проговорил он, двигаясь под ее руками, чтобы разными местами тела касаться ее рук.

Сонно улыбаясь, все с закрытыми глазами, он перехватился пухлыми ручонками от спинки кровати за ее плечи, привалился к ней, обдавая ее тем милым сонным запахом и теплотой, которые бывают только у детей, и стал тереться лицом об ее шею и плечи.

— Я знал, — открывая глаза, сказал он. — Нынче мое рожденье. Я знал, что ты придешь. Я встану сейчас.

И, говоря это, он засыпал.

Анна жадно оглядывала его; она видела, как он вырос и переменился в ее отсутствие. Она узнавала и не узнавала его голые, такие большие теперь, ноги, выпроставшиеся из одеяла, узнавала эти похуделые щеки, эти обрезанные короткие завитки волос на затылке, в который она так часто целовала его. Она ощупывала все это и не могла ничего говорить; слезы душили ее.

— О чем же ты плачешь, мама? — сказал он, совершенно проснувшись. — Мама, о чем ты плачешь? — прокричал он плаксивым голосом.

— Я? не буду плакать… Я плачу от радости. Я так давно не видела тебя. Я не буду, не буду, — сказала она, глотая слезы и отворачиваясь. — Ну, тебе одеваться теперь, — оправившись, прибавила она, помолчав, и, не выпуская его руки, села у его кровати на стул, на котором было приготовлено платье.

— Как ты одеваешься без меня? Как… — хотела она начать говорить просто и весело, но не могла и опять отвернулась.

— Я не моюсь холодною водой, папа не велел. А Василия Лукича ты не видала? Он придет. А ты села на мое платье! — и Сережа расхохотался.

Она посмотрела на него и улыбнулась.

— Мама, душечка, голубушка! — закричал он, бросаясь опять к ней и обнимая ее. Как будто он теперь только, увидав ее улыбку, ясно понял, что случилось. — Это не надо, — говорил он, снимая с нее шляпу. И, как будто вновь увидав ее без шляпы, он опять бросился целовать ее.

— Но что же ты думал обо мне? Ты не думал, что я умерла?

— Никогда не верил.

— Не верил, друг мой?

— Я знал, я знал! — говорил он свою любимую фразу и, схватив за руку, которая ласкала его волосы, стал прижимать ее ладонью к своему рту и целовать ее.

Василий Лукич между тем, не понимавший сначала, кто была эта дама, и узнав из разговора, что это была та самая мать, которая бросила мужа и которую он не знал, так как поступил в дом уже после нее, был в сомнении, войти ли ему, или нет, или сообщить Алексею Александровичу. Сообразив наконец то, что его обязанность состоит в том, чтобы поднимать Сережу в определенный час и что поэтому ему нечего разбирать, кто там сидит, мать или другой кто, а нужно исполнять свою обязанность, он оделся, подошел к двери и отворил ее.

Но ласки матери и сына, звуки их голосов и то, что они говорили, — все это заставило его изменить намерение. Он покачал головой и, вздохнув, затворил дверь. «Подожду еще десять минут», — сказал он себе, откашливаясь и утирая слезы.

Между прислугой дома в это же время происходило сильное волнение. Все узнали, что приехала барыня, и что Капитоныч пустил ее, и что она теперь в детской, а между тем барин всегда в девятом часу сам заходит в детскую, и все понимали, что встреча супругов невозможна и что надо помешать ей. Корней, камердинер, сойдя в швейцарскую, спрашивал, кто и как пропустил ее, и, узнав, что Капитоныч принял и проводил ее, выговаривал старику. Швейцар упорно молчал, но когда Корней сказал ему, что за это его согнать следует, Капитоныч подскочил к нему и, замахав руками пред лицом Корнея, заговорил:

— Да, вот ты бы не впустил! Десять лет служил, кроме милости, ничего не видал, да ты бы пошел теперь да и сказал: пожалуйте, мол, вон! Ты политику-то тонко понимаешь! Так-то! Ты бы про себя помнил, как барина обирать да енотовые шубы таскать!

— Солдат! — презрительно сказал Корней и повернулся ко входившей няне. — Вот судите, Марья Ефимовна: впустил, никому не сказал, — обратился к ней Корней. — Алексей Александрович сейчас выйдут, пойдут в детскую.

— Дела, дела! — говорила няня. — Вы бы, Корней Васильевич, как-нибудь задержали его, барина-то, а я побегу, как-нибудь ее уведу. Дела, дела!

Когда няня вошла в детскую, Сережа рассказывал матери о том, как они упали вместе с Наденькой, покатившись с горы, и три раза перекувырнулись. Она слушала звуки его голоса, видела его лицо и игру выражения, ощущала его руку, но не понимала того, что он говорил. Надо было уходить, надо было оставить его, — только одно это и думала и чувствовала она. Она слышала и шаги Василия Лукича, подходившего к двери и кашлявшего, слышала и шаги подходившей няни; но сидела, как окаменелая, не в силах ни начать говорить, ни встать.

— Барыня, голубушка! — заговорила няня, подходя к Анне и целуя ее руки и плечи. — Вот Бог привел радость имениннику. Ничего-то вы не переменились.

— Ах, няня, милая, я не знала, что вы в доме, — на минуту очнувшись, сказала Анна.

— Я не живу, я с дочерью живу, я поздравить пришла, Анна Аркадьевна, голубушка!

Няня вдруг заплакала и опять стала целовать ее руку.

Сережа, сияя глазами и улыбкой и держась одною рукой за мать, другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками. Нежность любимой няни к матери приводила его в восхищенье.

— Мама! Она часто ходит ко мне, и когда придет… — начал было он, но остановился, заметив, что няня шепотом что-то сказала матери и что на лице матери выразился испуг и что-то похожее на стыд, что так не шло к матери.

Она подошла к нему.

— Милый мой! — сказала она.

Она не могла сказать прощай, но выражение ее лица сказало это, и он понял. — Милый, милый Кутик! — проговорила она имя, которым звала его маленьким, — ты не забудешь меня? Ты… — но больше она не могла говорить.

Сколько потом она придумывала слов, которые она могла сказать ему! А теперь она ничего не умела и не могла сказать. Но Сережа понял все, что она хотела сказать ему. Он понял, что она была несчастлива и любила его. Он понял даже то, что шепотом говорила няня. Он слышал слова: «Всегда в девятом часу», и он понял, что это говорилось про отца и что матери с отцом нельзя встречаться. Это он понимал, но одного он не мог понять: почему на ее лице показались испуг и стыд?.. Она не виновата, а боится его и стыдится чего-то. Он хотел сделать вопрос, который разъяснил бы ему это сомнение, но не смел этого сделать: он видел, что она страдает, и ему было жаль ее. Он молча прижался к ней и шепотом сказал:

— Еще не уходи. Он не скоро придет.

Мать отстранила его от себя, чтобы понять, то ли он думает, что говорит, и в испуганном выражении его лица она прочла, что он не только говорил об отце, но как бы спрашивал ее, как ему надо об отце думать.

— Сережа, друг мой, — сказала она, — люби его, он лучше и добрее меня, и я пред ним виновата. Когда ты вырастешь, ты рассудишь.

— Лучше тебя нет!.. — с отчаянием закричал он сквозь слезы и, схватив ее за плечи, изо всех сил стал прижимать ее к себе дрожащими от напряжения руками.

— Душечка, маленький мой! — проговорила Анна и заплакала так же слабо, по-детски, как плакал он.

В это время дверь отворилась, вошел Василий Лукич. У другой двери послышались шаги, и няня испуганным шепотом сказала:

— Идет, — и подала шляпу Анне.

Сережа опустился в постель и зарыдал, закрыв лицо руками. Анна отняла эти руки, еще раз поцеловала его мокрое лицо и быстрыми шагами вышла в дверь. Алексей Александрович шел ей навстречу. Увидав ее, он остановился и наклонил голову.

Несмотря на то, что она только что говорила, что он лучше и добрее ее, при быстром взгляде, который она бросила на него, охватив всю его фигуру со всеми подробностями, чувства отвращения и злобы к нему и зависти за сына охватили ее. Она быстрым движением опустила вуаль и, прибавив шагу, почти выбежала из комнаты.

Она не успела и вынуть и так и привезла домой те игрушки, которые она с такой любовью и грустью выбирала вчера в лавке.

Лидия Чарская.»Чудесная звездочка»

 Жила в роскошном замке маленькая принцесса, хорошенькая, нарядная, всегда в золотых платьях и драгоценных ожерельях.

Ну, словом, настоящая сказочная принцесса и, как все сказочные принцессы, недовольная своей судьбой.

Избаловали маленькую Эзольду (так звали принцессу) напропалую. Баловал отец, баловала мать, баловали старшие братья и сестры, баловала угодливая свита. Чего ни пожелает принцесса — мигом исполнялось.

— Хочу иметь коня совсем белого, с черной звездочкой на лбу! — заявила как-то Эзольда и топнула ножкой.

Топнула ножкой, и помчались рыцари во все стороны, и старые и молодые, и знатные и незнатные, и глупые и умные — все искать белого коня с черною звездою на лбу.

По всему свету искали. Наконец нашли. Нашли с болъшим трудом в конюшне одного азиатского хана.

Стали у хана просить продать лошадь, а он заупрямился.

— Не отдам дешево лошадь. Конь хороший. Очень хороший конь. Давайте целую конюшню червонцев взамен.

Дали рыцари целую конюшню червонцев, взяли коня, привели к Эзольде.

А Эзольда и смотреть на коня не хочет.

— Очень нужно мне его! Я уже расхотела. Надо было раньше. А теперь кошку хочу. Кошку такую, чтобы была вся золотая и пушистая, а глаза — как бирюза…

Нечего делать: поехали двадцать рыцарей искать золотую кошку с бирюзовыми глазами.

Искали, искали — нигде не нашли. Целый год искали, и еще год и еще…

Эзольда уже из девочки в девушку превратилась, а рыцари все по свету рыскают — ищут кошку для принцессы.

Наконец убедились — нет такой кошки на свете. Нечего и искать коли нет. Потужили, погоревали и возвращаются ни с чем, с пустыми руками, с вытянутыми носами.

На самой границе государства встречает их хитрая волшебница Урсула. Ехала Урсула верхом на волке, а зайцы над ней пестрый балдахин несли. Увидела рыцарей, хитро прищурилась и сказала:

— Эге! Золотую кошку с бирюзовыми глазами я, Урсула, вам дам, пожалуй, только за это двадцать лет вы мне служить должны… все, кроме одного, который повезет кошку вашей принцессе.

— Согласны, согласны! — вскричали обрадованные рыцари, и девятнадцать из них по жребию остались служить у волшебницы, а двадцатый получил из рук Урсулы золотую кошку с бирюзовыми глазами и повез ее Эзольде.

Та как вскинула глазами на кошку, так вся и затряслась от гнева.

— Долго искали. Не хочу больше кошку. Раньше хотела, а теперь другого хочу. Хочу звездочку с неба. Самую большую, самую красивую. Вон ту самую, которая теперь так мигает на небе.

И принцесса показывает пальцем на яркую звезду.

Пожалел рыцарь о своих девятнадцати товарищах, которые ни за что, ни про что должны были двадцать лет служить волшебнице Урсуле, но не сказал ни слова, а только задумался, как исполнить новое желание принцессы. Легко сказать: достать звезду с неба, а как ее достанешь?

Отправился рыцарь к жившим в том городе мудрецам, спрашивает их совета. Думали, думали мудрецы и решили, что единственный способ достать звездочку — приставить длинную-длинную лестницу, которой хватило бы до самого неба, и по этой лестнице пусть взойдут сильные рыцари, пусть ухватятся за звездочку и снесут ее на землю.

Передал рыцарь этот совет товарищам, и те в один голос заявили, что готовы помочь рыцарю в его трудном деле. Принялись рыцари строить лестницу высокую-высокую. Не едят, не пьют, все топорами размахивают. Готова лестница. Поставили. Нет, до неба не хватает. Принялись опять за дело, пристроили к этой лестнице другую, потом третью. Получилась такая высокая лестница, что кто на верх ее взглянет, тот непременно опрокинется. Уж очень высокого голову приходилось поднимать. Однако полезли смельчаки-рыцари по той лестнице на небо.

Вот они уже у самых облаков. Прямо перед ними — яркая, блестящая звездочка. Кажется, вот-вот можно ее рукой достать. Но едва рыцари протянули к ней руки, как звездочка ввысь уплыла.

Еще приставили лестницу, опять полезли. И опять неудача. Уходит все выше и выше звездочка. А сама мигает, точно смеется над своей погоней.

Выбились из сил рыцари. Слезли вниз и тут же у лестницы уснули от усталости. А принцесса ждет не дождется, когда наконец рыцари принесут ей звездочку: то ножками от нетерпения топает, то слезами от злости заливается.

Вдруг в ее горнице стало разом светло, как днем, и чей-то тоненький голосок послышался за плечами.

Оглянулась принцесса и чуть не вскрикнула: та самая звездочка, которая ей так понравилась и которую тщетно старались достать для нее рыцари, слетела с неба и стоит перед нею.

— Не плачь, Эзольда, не плачь, капризная принцесса, — говорит звездочка с усмешкой, — слезами не поможешь. Ты требуешь невозможного.

— Нет ничего невозможного для дочери короля! — с гневом вскричала Эзольда. — Меня любят все подданные моего oтца и охотно готовы жизнь свою положить, чтобы исполнить каждое мое желание. Они достали мне белого коня с черной звездочкой на лбу, достали золотую кошку с бирюзовыми глазами, достанут и звездочку с неба, да! Да! Они очень любят меня!

— А за что они тебя любят, что ты сделала для того, чтобы они тебя любили? Чем заслужила их любовь? — спросила звездочка.

— За что меня любят? — изумилась Эзольда. — Да ведь я дочь могущественного и богатого короля, я принцесса, и меня нельзя не любить…

— Ха! Ха! Ха! — засмеялась звездочка. — Так, значит, ты заслужила любовь только тем, что ты дочь короля?.. Но сама-то ты сделала хоть что-нибудь такое, за что тебя мог бы полюбить народ?

Эзольда задумалась. Она хотела припомнить, что она сделала доброго в жизни, и не могла ничего припомнить.

— А вот, принцесса, — произнесла спустя некоторое время звездочка, — я покажу тебе, что люди любят не одних только королей и принцесс. Гляди туда, вперед!

Эзольда вперила глаза в темноту сада, раскинутого около замка. И вдруг королевский сад исчез. Вместо него Эзольда увидела городскую площадь. Толпы народа заполняли ее. Посреди площади шел человек, просто одетый, с посохом в руках. 3a ним бежала толпа с громкими восторженными криками. Он скромно кланялся, отвечая на приветствия. На пути его попадались все новые и новые толпы народа. Лица всех обращались к нему с благоговейною любовью. Глаза людей восторженно устремлялись на него.

— Кто этот царь, которого так горячо любит народ? — спросила звездочку Эзольда.

— Ты ошибаешься: не царь это, а простой бедный человек, — ответила звездочка. — Но этот человек нашел способ печатать книги и этим распространил свет науки среди темных до сих пор, неученых людей. Он принес огромную пользу своей стране, и народ благодарит его за это. Но смотри: я покажу тебе, за что еще можно любить людей, — поспешно прибавила звездочка.

И разом исчезла городская площадь, исчезли и толпы народа и человек, которому они поклонялись, и перед изумленными взорами Эзольды выросла огромная зала. Посреди залы было устроено возвышение, все засыпанное цветами. На возвышении стоял человек. Двое других людей венчали его голову лавровым венком. Люди, наполнявшие зал, громкими криками выражали свой восторг человеку в лавровом венке. Многие из них падали на колени и посылали ему со слезами тысячи благословений.

— Это, должно быть, могущественный король. Вон какие почести воздают ему люди! — произнесла Эзольда.

— О, нет! Не король это, — отвечала звездочка, — а врач, который нашел средство лечить людей от самых опасных, самых серьезных болезней. И благодарные люди, поняв всю пользу, принесенную им, горячо полюбили своего благодетеля. Но смотри, смотри, Эзольда, еще смотри! — заключила свою речь звездочка.

Глянула Эзольда. Где же дворец, зала с возвышением и человек в лавровом венке? Ничего нет! Все исчезло. Только длинная, бесконечная дорога представилась ее глазам.

По дороге идет путник. За ним бежит народ. Народ спешит забежать вперед, чтобы заглянуть в лицо путника, чтобы сказать ему несколько горячих слов любви и благодарности. И сколько преданности, сколько признательности сияет в обращенных на него глазах людей!

— Кто это? — спросила звездочку Эзольда, боясь, что снова ошибется, если назовет царем сопровождаемого толпою человека.

— Это недавний богач, теперь самый бедный нищий в стране, — пояснила звездочка. — Он все, что имел, роздал неимущим: все деньги и богатства, которые были у него, — все до последнего гроша. И за это получил самое большое, самое отрадное сокровище: любовь народа…

Сказав это, звездочка исчезла. Исчез с нею и чудесный свет в комнате Эзольды. А сама Эзольда быстро уснула, утомленная необычайными впечатлениями.

На другое утро рыцари, фрейлины и свита собрались у дверей принцессы, ожидая новых приказаний, новых капризов и желаний Эзольды.

Но принцесса ничего не приказывала…

* * *

— Что же дальше? Разве сказка уже окончена? — спросила я голубую фею, которая рассказала мне про принцессу Эзольду.

— Что дальше? — ответила она. — Вот что: на следующий день принцесса заявила, что она уже не желает иметь звездочку. рыцари знали, как быстро менялись прихоти принцессы, и ничуть не удивились этому. Они стали терпеливо ждать нового приказания принцессы. Но прошел день, прошел другой, третий — Эзольда ничего не требовала, ничего не приказывала.

— Что случилось с Эзольдой? — недоумевали рыцари и свита.

В самом деле, что случилось с Эзольдой?

Оскар Уайльд  «Соловей и роза»

– Она сказала, что будет танцевать со мной, если я принесу ей красных роз, – воскликнул молодой Студент, – но в моем саду нет ни одной красной розы.

Его услышал Соловей, в своем гнезде на Дубе, и, удивленный, выглянул из листвы.

– Ни единой красной розы во всем моем саду! – продолжал сетовать Студент, и его прекрасные глаза наполнились слезами. – Ах, от каких пустяков зависит порою счастье! Я прочел все, что написали мудрые люди, я постиг все тайны философии, а жизнь моя разбита из-за того только, что у меня нет красной розы.

– Вот он, наконец-то, настоящий влюбленный, – сказал себе Соловей. – Ночь за ночью я пел о нем, хотя и не знал его, ночь за ночью я рассказывал о нем звездам, и наконец я увидел его. Его волосы темны, как темный гиацинт, а губы его красны, как та роза, которую он ищет; но страсть сделала его лицо бледным, как слоновая кость, и скорбь наложила печать на его чело.

– Завтра вечером принц дает бал, – шептал молодой Студент, – и моя милая приглашена. Если я принесу ей красную розу, она будет танцевать со мной до рассвета. Если я принесу ей красную розу, я буду держать ее в своих объятиях, она склонит головку ко мне на плечо, и моя рука будет сжимать ее руку. Но в моем саду нет красной розы, и мне придется сидеть в одиночестве, а она пройдет мимо. Она даже не взглянет на меня, и сердце мое разорвется от горя.

– Это настоящий влюбленный, – сказал Соловей. – То, о чем я лишь пел, он переживает на деле; что для меня радость, то для него страдание. Воистину любовь – это чудо. Она драгоценнее изумруда и дороже прекраснейшего опала. Жемчуга и гранаты не могут купить ее, и она не выставляется на рынке. Ее не приторгуешь в лавке и не выменяешь на золото.

– На хорах будут сидеть музыканты, – продолжал молодой Студент. – Они будут играть на арфах и скрипках, и моя милая будет танцевать под звуки струн. Она будет носиться по зале с такой легкостью, что ноги ее не коснутся паркета, и вокруг нее будут толпиться придворные в расшитых одеждах. Но со мной она не захочет танцевать, потому что у меня нет для нее красной розы.

И юноша упал ничком на траву, закрыл лицо руками и заплакал.

– О чем он плачет? – спросила маленькая зеленая Ящерица, которая проползала мимо него, помахивая хвостиком.

– Да, в самом деле, о чем? – подхватила Бабочка, порхавшая в погоне за солнечным лучом.

– О чем? – спросила Маргаритка нежным шепотом свою соседку.

– Он плачет о красной розе, – ответил Соловей.

– О красной розе! – воскликнули все. – Ах, как смешно!

А маленькая Ящерица, несколько склонная к цинизму, беззастенчиво расхохоталась.

Один только Соловей понимал страдания Студента, он тихо сидел на Дубе и думал о таинстве любви.

Но вот он расправил свои темные крылышки и взвился в воздух. Он пролетел над рощей, как тень, и, как тень, пронесся над садом.

Посреди зеленой лужайки стоял пышный Розовый Куст. Соловей увидел его, подлетел к нему и спустился на одну из его веток.

– Дай мне красную розу, – воскликнул он, – и я спою тебе свою лучшую песню!

Но Розовый Куст покачал головой.

– Мои розы белые, – ответил он, – они белы, как морская пена, они белее снега на горных вершинах. Пойди к моему брату, что растет возле старых солнечных часов, – может быть, он даст тебе то, чего ты просишь.

И Соловей полетел к Розовому Кусту, что рос возле старых солнечных часов.

– Дай мне красную розу, – воскликнул он, – и я спою тебе свою лучшую песню!

Но Розовый Куст покачал головой.

– Мои розы желтые, – ответил он, – они желты, как волосы сирены, сидящей на янтарном престоле, они желтее златоцвета на нескошенном лугу. Пойди к моему брату, что растет под окном у Студента, может быть, он даст тебе то, чего ты просишь.

И Соловей полетел к Розовому Кусту, что рос под окном у Студента.

– Дай мне красную розу, – воскликнул он, – и я спою тебе свою лучшую песню!

Но Розовый Куст покачал головой.

– Мои розы красные – ответил он, – они красны, как лапки голубя, они краснее кораллов, что колышутся, как ветер, в пещерах на дне океана. Но кровь в моих жилах застыла от зимней стужи, мороз побил мои почки, буря поломала мои ветки, и в этом году у меня совсем не будет роз.

– Одну только красную розу – вот все, чего я прошу, – воскликнул Соловей. – Одну-единственную красную розу! Знаешь ты способ получить ее?

– Знаю, – ответил Розовый Куст, – но он так страшен, что у меня не хватает духу открыть его тебе.

– Открой мне его, – попросил Соловей, – я не боюсь.

– Если ты хочешь получить красную розу, – молвил Розовый Куст, – ты должен сам создать ее из звуков песни при лунном сиянии, и ты должен обагрить ее кровью сердца. Ты должен петь мне, прижавшись грудью к моему шипу. Всю ночь ты должен мне петь, и мой шип пронзит твое сердце, и твоя живая кровь перельется в мои жилы и станет моею кровью.

– Смерть – дорогая цена за красную розу, – воскликнул Соловей. – Жизнь мила каждому! Как хорошо, сидя в лесу, любоваться солнцем в золотой колеснице и луною в колеснице из жемчуга. Сладко благоухание боярышника, милы синие колокольчики в долине и вереск, цветущий на холмах. Но Любовь дороже Жизни, и сердце какой-то пташки – ничто в сравнении с человеческим сердцем!

И, взмахнув своими темными крылышками. Соловей взвился в воздух. Он пронесся над садом, как тень, и, как тень, пролетел над рощей.

А Студент все еще лежал в траве, где его оставил Соловей, и слезы еще не высохли в его прекрасных глазах.

– Радуйся! – крикнул ему Соловей. – Радуйся, будет у тебя красная роза. Я создам ее из звуков моей песни при лунном сиянии и обагрю ее горячей кровью своего сердца. В награду я прошу у тебя одного: будь верен своей любви, ибо как ни мудра Философия, в Любви больше Мудрости, чем в Философии, и как ни могущественна Власть, Любовь сильнее любой Власти. У нее крылья цвета пламени, и пламенем окрашено тело ее. Уста ее сладки, как мед, а дыхание подобно ладану.

Студент привстал на локтях и слушал, но он не понял того, что говорил ему Соловей, ибо он знал только то, что написано в книгах.

А Дуб понял и опечалился, потому что очень любил эту малую пташку, которая свила себе гнездышко в его ветвях.

– Спой мне в последний раз твою песню, – прошептал он. – Я буду сильно тосковать, когда тебя не станет.

И Соловей стал петь Дубу, и пение его напоминало журчание воды, льющейся из серебряного кувшина.

Когда Соловей кончил петь, Студент поднялся с травы, вынул из кармана карандаш и записную книжку и сказал себе, направляясь домой из рощи:

– Да, он мастер формы, это у него отнять нельзя. Но есть ли у него чувство? Боюсь, что нет. В сущности, он подобен большинству художников: много виртуозности и ни капли искренности. Он никогда не принесет себя в жертву другому. Он думает лишь о музыке, а всякий знает, что искусство эгоистично. Впрочем, нельзя не признать, что иные из его трелей удивительно красивы. Жаль только, что в них нет никакого смысла и они лишены практического значения.

И он пошел к себе в комнату, лег на узкую койку и стал думать о своей любви; вскоре он погрузился в сон.

Когда на небе засияла луна, Соловей прилетел к Розовому Кусту, сел к нему на ветку и прижался к его шипу. Всю ночь он пел, прижавшись грудью к шипу, и холодная хрустальная луна слушала, склонив свой лик. Всю ночь он пел, а шип вонзался в его грудь все глубже и глубже, и из нее по каплям сочилась теплая кровь.

Сперва он пел о том, как прокрадывается любовь в сердце мальчика и девочки. И на Розовом Кусте, на самом верхнем побеге, начала распускаться великолепная роза. Песня за песней – лепесток за лепестком. Сперва роза была бледная, как легкий туман над рекою, бледная, как стопы зари, и серебристая, как крылья рассвета. Отражение розы в серебряном зеркале, отражение розы в недвижной воде – вот какова была роза, расцветавшая на верхнем побеге Куста.

А Куст кричал Соловью, чтобы тот еще крепче прижался к шипу.

– Крепче прижмись ко мне, милый Соловушка, не то день придет раньше, чем заалеет роза!

Все крепче и крепче прижимался Соловей к шипу, и песня его звучала все громче и громче, ибо он пел о зарождении страсти в душе мужчины и девушки.

И лепестки розы окрасились нежным румянцем, как лицо жениха, когда он целует в губы свою невесту. Но шип еще не проник в сердце Соловья, и сердце розы оставалось белым, ибо только живая кровь соловьиного сердца может обагрить сердце розы.

Опять Розовый Куст крикнул Соловью, чтобы тот крепче прижался к шипу.

– Крепче прижмись ко мне, милый Соловушка, не то день придет раньше, чем заалеет роза!

Соловей еще сильнее прижался к шипу, и острие коснулось наконец его сердца, и все тело его вдруг пронзила жестокая боль. Все мучительнее и мучительнее становилась боль, все громче и громче раздавалось пение Соловья, ибо он пел о Любви, которая обретает совершенство в Смерти, о той Любви, которая не умирает в могиле.

И стала алой великолепная роза, подобно утренней заре на востоке. Алым стал ее венчик, и алым, как рубин, стало ее сердце.

А голос Соловья все слабел и слабел, и вот крылышки его судорожно затрепыхались, а глазки заволокло туманом. Песня его замирала, и он чувствовал, как что-то сжимает его горло.

Но вот он испустил свою последнюю трель. Бледная луна услышала ее и, забыв о рассвете, застыла на небе. Красная роза услышала ее и вся затрепетала в экстазе, раскрыла свои лепестки навстречу прохладному дуновению утра. Эхо понесло эту трель к своей багряной пещере в горах и разбудило спавших там пастухов. Трель прокатилась по речным камышам, и те отдали ее морю.

– Смотри! – воскликнул Куст. – Роза стала красной!

Но Соловей ничего не ответил. Он лежал мертвый в высокой траве, и в сердце у него был острый шип.

В полдень Студент распахнул окно и выглянул в сад.

– Ах, какое счастье! – воскликнул он. – Вот она, красная роза. В жизни не видал такой красивой розы! У нее, наверное, какое-нибудь длинное латинское название.

И он высунулся из окна и сорвал ее.

Потом он взял шляпу и побежал к Профессору, держа розу в руках.

Профессорская дочь сидела у порога и наматывала голубой шелк на катушку. Маленькая собачка лежала у нее в ногах.

– Вы обещали, что будете со мной танцевать, если я принесу вам красную розу! – воскликнул Студент. – Вот самая красивая роза на свете. Приколите ее вечером поближе к сердцу, и, когда мы будем танцевать, она расскажет вам, как я люблю вас.

Но девушка нахмурилась.

– Боюсь, что эта роза не подойдет к моему туалету, – ответила она. – К тому же племянник камергера прислал мне настоящие каменья, а всякому известно, что каменья куда дороже цветов.

– Как вы неблагодарны! – с горечью сказал Студент и бросил розу на землю.

Роза упала в колею, и ее раздавило колесом телеги.

– Неблагодарна? – повторила девушка. – Право же, какой вы грубиян! Да и кто вы такой в конце концов? Всего-навсего студент. Не думаю, чтоб у вас были такие серебряные пряжки к туфлям, как у камергерова племянника.

И она встала с кресла и ушла в комнаты.

– Какая глупость – эта Любовь, – размышлял Студент, возвращаясь домой. – В ней и наполовину нет той пользы, какая есть в Логике. Она ничего не доказывает, всегда обещает несбыточное и заставляет верить в невозможное. Она удивительно непрактична, а так как наш век – век практический, то вернусь я лучше к Философии и буду изучать Метафизику.

И он вернулся к себе в комнату, вытащил большую запыленную книгу и принялся ее читать.

М. Зощенко «Елка»

В этом году мне исполнилось, ребята, сорок лет. Значит, выходит, что я сорок раз видел новогоднюю ёлку. Это много!
Ну, первые три года жизни я, наверно, не понимал, что такое ёлка. Наверно, мама выносила меня на ручках. И, наверно, я своими чёрными глазёнками без интереса смотрел на разукрашенное дерево.
А когда мне, дети, ударило пять лет, то я уже отлично понимал, что такое ёлка. И я с нетерпением ожидал этого весёлого праздника. И даже в щёлочку двери подглядывал, как моя мама украшает ёлку.
А моей сестрёнке Леле было в то время семь лет. И она была исключительно бойкая девочка. Она мне однажды сказала:
— Минька, мама ушла на кухню. Давай пойдём в комнату, где стоит ёлка, и поглядим, что там делается.
Вот мы с сестрёнкой Лелей вошли в комнату. И видим: очень красивая ёлка. А под ёлкой лежат подарки. А на ёлке разноцветные бусы, флаги, фонарики, золотые орехи, пастилки и крымские яблочки.
Моя сестрёнка Леля говорит:
— Не будем глядеть подарки. А вместо того давай лучше съедим по одной пастилке. И вот она подходит к ёлке и моментально съедает одну пастилку, висящую на ниточке. Я говорю:
— Леля, если ты съела пастилочку, то я тоже сейчас что-нибудь съем. И я подхожу к ёлке и откусываю маленький кусочек яблока. Леля говорит:
— Минька, если ты яблоко откусил, то я сейчас другую пастилку съем и вдобавок возьму себе ещё эту конфетку.
А Леля была очень такая высокая, длинновязая девочка. И она могла высоко достать. Она встала на цыпочки и своим большим ртом стала поедать вторую пастилку. А я был удивительно маленького роста. И мне почти что ничего нельзя было достать, кроме одного яблока, которое висело низко. Я говорю:
— Если ты, Лелища, съела вторую пастилку, то я ещё раз откушу это яблоко. И я снова беру руками это яблочко и снова его немножко откусываю. Леля говорит:
— Если ты второй раз откусил яблоко, то я не буду больше церемониться и сейчас съем третью пастилку и вдобавок возьму себе на память хлопушку и орех. Тогда я чуть не заревел. Потому что она могла до всего дотянуться, а я нет. Я ей говорю:
— А я, Лелища, как поставлю к ёлке стул и как достану себе тоже что-нибудь, кроме яблока.
И вот я стал своими худенькими ручонками тянуть к ёлке стул. Но стул упал на меня. Я хотел поднять стул. Но он снова упал. И прямо на подарки. Леля говорит:
— Минька, ты, кажется, разбил куклу. Так и есть. Ты отбил у куклы фарфоровую ручку.
Тут раздались мамины шаги, и мы с Лелей убежали в другую комнату. Леля говорит:
— Вот теперь, Минька, я не ручаюсь, что мама тебя не выдерет.
Я хотел зареветь, но в этот момент пришли гости. Много детей с их родителями. И тогда наша мама зажгла все свечи на ёлке, открыла дверь и сказала:
— Все входите.
И все дети вошли в комнату, где стояла ёлка. Наша мама говорит:
— Теперь пусть каждый ребёнок подходит ко мне, и я каждому буду давать игрушку и угощение.
И вот дети стали подходить к нашей маме. И она каждому дарила игрушку. Потом снимала с ёлки яблоко, пастилку и конфету и тоже дарила ребёнку. И все дети были очень рады. Потом мама взяла в руки то яблоко, которое я откусил, и сказала:
— Леля и Минька, подойдите сюда. Кто из вас двоих откусил это яблоко? Леля сказала:
— Это Минькина работа.
Я дёрнул Лелю за косичку и сказал:
— Это меня Лелька научила. Мама говорит:
— Лелю я поставлю в угол носом, а тебе я хотела подарить заводной паровозик. Но теперь этот заводной паровозик я подарю тому мальчику, которому я хотела дать откусанное яблоко.

И она взяла паровозик и подарила его одному четырёхлетнему мальчику. И тот моментально стал с ним играть. И я рассердился на этого мальчика и ударил его по руке игрушкой. И он так отчаянно заревел, что его собственная мама взяла его на ручки и сказала:
— С этих пор я не буду приходить к вам в гости с моим мальчиком. И я сказал:
— Можете уходить, и тогда паровозик мне останется. И та мама удивилась моим словам и сказала:
— Наверное, ваш мальчик будет разбойник. И тогда моя мама взяла меня на ручки и сказала той маме:
— Не смейте так говорить про моего мальчика. Лучше уходите со своим золотушным ребёнком и никогда к нам больше не приходите. И та мама сказала:
— Я так и сделаю. С вами водиться — что в крапиву садиться. И тогда ещё одна, третья мама, сказала:
— И я тоже уйду. Моя девочка не заслужила того, чтобы ей дарили куклу с обломанной рукой. И моя сестрёнка Леля закричала:
— Можете тоже уходить со своим золотушным ребёнком. И тогда кукла со сломанной ручкой мне останется. И тогда я, сидя на маминых руках, закричал:
— Вообще можете все уходить, и тогда все игрушки нам останутся. И тогда все гости стали уходить. И наша мама удивилась, что мы остались одни. Но вдруг в комнату вошёл наш папа. Он сказал:
— Такое воспитание губит моих детей. Я не хочу, чтобы они дрались, ссорились и выгоняли гостей. Им будет трудно жить на свете, и они умрут в одиночестве. И папа подошёл к ёлке и потушил все свечи. Потом сказал:
— Моментально ложитесь спать. А завтра все игрушки я отдам гостям. И вот, ребята, прошло с тех пор тридцать пять лет, и я до сих пор хорошо помню эту ёлку. И за все эти тридцать пять лет я, дети, ни разу больше не съел чужого яблока и ни разу не ударил того, кто слабее меня. И теперь доктора говорят, что я поэтому такой сравнительно весёлый и добродушный.

Анатолий Приставкин «Звезды»

 (1) Нас было в комнате одиннадцать человек.
(2) У каждого из нас был на фронте отец.
(3) И при каждой похоронке, приходившей в детдом, одиннадцать маленьких сердец замирало.
(4) Но чёрные листки шли в другие спальни.
(5) И мы чуть-чуть радовались и начинали опять ждать отцов.
(6) это было единственное чувство, которое не угасало всю войну.
(7) Мы узнали, что война окончилась.
(8) Это случилось в чистое майское утро, когда к весеннему голубому небу прилипали первые клейкие листочки.
(9) Кто-то тихо вздохнул и открыл настежь окно.
(10) Раздался непривычно громкий смех.
(11) И вдруг все мы, одиннадцать человек, поняли, что мы победили, что мы дождались отцов.
(12) В детдоме готовился вечер, Витька Козырев разучивал песенку: (13) Окна светятся весь вечер, Как подснежники весной.
(14) Скоро мы дождёмся встречи С нашей армией родной.
(15) Эту песню хотели петь и другие ребята, но Козырев сказал: (16) — Ребята, я отца ждал дольше, чем вы.
(17) Он ушёл воевать ещё с белофиннами… (18) И мы решили, что Витька Козырев немного единоличник, но у него хороший отец и на фотографии очень красиво снят с военными орденами.
(19) Поэтому пускай Витька поёт.
(20) Наступил тихий вечер.
(21) Заблестели через серую пыльцу звёзды, и нам они казались звёздами с солдатских пилоток – протяни лишь руку и потрогай пальцами… (22) А что от них свет долго идёт, так это враньё просто.
(23) Звёзды были рядом, это мы хорошо знали в тот вечер.
(24) Появилась почтальонша, но мы уже не насторожились при её приходе.
(25) Мы подошли к окну и спросили, кому письмо.
(26) Козыреву протянули листок.
(27) И вдруг спальня замолчала.
(28) Но нам понималось, что кто-то закричал.
(29) Было непонятно и страшно.
(30) «Сообщаем, что отец ваш, майор Козырев, пал смертью храбрых седьмого мая сорок пятого года».
(31) Нас было в спальне одиннадцать человек, и десять из них молчали.
(32) Майская прохладная ночь дышала в окно.
(33) Светились далёкие звёзды.
(34) И было ясно, что свет от них шёл долго.

А.П. Чехов. «Чайка». Монолог Нины Заречной (финальная сцена прощания с Треплевым).

Я так утомилась… Отдохнуть бы… Отдохнуть!
Я — чайка… Нет, не то. Я — актриса. И он здесь… Он не верил в театр, все смеялся над моими мечтами, и мало-помалу я тоже перестала верить и пала духом… А тут заботы любви, ревность, постоянный страх за маленького… Я стала мелочною, ничтожною, играла бессмысленно… Я не знала, что делать с руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом. Вы не понимаете этого состояния, когда чувствуешь, что играешь ужасно. Я — чайка.
Нет, не то… Помните, вы подстрелили чайку? Случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил… Сюжет для небольшого рассказа…
О чем я?.. Я говорю о сцене. Теперь уж я не так… Я уже настоящая актриса, я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасной. А теперь, пока живу здесь, я все хожу пешком, все хожу и думаю, думаю и чувствую, как с каждым днем растут мои душевные силы… Я теперь знаю, понимаю. Костя, что в нашем деле — все равно, играем мы на сцене или пишем — главное не слава, не блеск, не то, о чем я мечтала, а уменье терпеть. Умей нести свой крест и веруй. Я верую, и мне не так больно, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни.
Нет, нет… Не провожайте, я сама дойду… Лошади мои близко… Значит, она привезла его с собою? Что ж, все равно. Когда увидите Тригорина, то не говорите ему ничего… Я люблю его. Я люблю его даже сильнее, чем прежде… Люблю, люблю страстно, до отчаяния люблю!
Хорошо было прежде, Костя! Помните? Какая ясная, теплая, радостная, чистая жизнь, какие чувства, — чувства, похожие на нежные, изящные цветы… «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли. Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах…»
Я пойду. Прощайте. Когда я стану большою актрисой, приезжайте взглянуть на меня.
Обещаете? А теперь… Уже поздно. Я еле на ногах стою…

Сценка-монолог матери из повести С.Алексиевич “Цинковые мальчики”

– Он у меня маленького роста был. Родился маленький, как девочка, вес – два килограмма, рост тридцать сантиметров. Боялась в руках держать…
Прижму к себе:
– Мое ты солнышко…
Ничего не боялся, только паука. Приходит с улицы… Мы ему новое пальто купили… Это ему исполнилось четыре года… Повесила я это пальто на вешалку и слышу из кухни: шлеп-шлеп, шлеп-шлеп… Выбегаю: полная прихожая лягушек, они из карманов его пальто выскакивают. Он их собирает:
– Мамочка, ты не бойся. Они добрые. – И назад в карман запихивает.
– Мое ты солнышко.
Игрушки любил военные. Дарила ему танк, автомат, пистолет. Нацепит на себя и марширует по дому.
– Я солдат… Я солдат…
– Мое ты солнышко… Поиграй во что-нибудь мирное.
– Я – солдат…
Идти в первый класс, не можем нигде купить костюм, какой не примеряем – он в нем тонет.
– Мое ты солнышко…
Забрали в армию. Я молила не о том, чтобы его не убили, а чтобы не били.
Я боялась, что будут издеваться ребята посильнее, он такой маленький.
Рассказывал, что и туалет зубной щеткой могут заставить чистить, и трусы чужие стирать. Я этого боялась. Попросил: «Пришлите все свои фото: мама, папа, сестренка. Я уезжаю…»
Куда уезжает, не написал. Через два месяца пришло письмо из Афганистана:
«Ты, мама, не плачь, наша броня надежная».
– Мое ты солнышко… Наша броня надежная…
Уже домой ждала, ему месяц остался до конца службы. Рубашечки купила, шарфик, туфли. И сейчас они в шкафу. Одела бы в могилку… Сама бы его одела, так не разрешили гроб открыть… Поглядеть на сыночка, дотронуться…
Нашли ли они ему форму по росту? В чем он там лежит?
Первым пришел капитан из военкомата:
– Крепитесь, мать…
– Где мой сын?
– Здесь, в городе. Сейчас привезут.
Я осела на пол:
– Мое ты солнышко!!! – Поднялась и набросилась с кулаками на капитана:
– Почему ты живой, а моего сына нет? Ты такой здоровый, такой сильный…
А он маленький… Ты – мужчина, а он – мальчик. Почему ты живой?!
Привезли гроб, я стучалась в гроб:
– Мое ты солнышко! Мое ты солнышко!
А сейчас хожу к нему на могилку. Упаду на камни, обниму:
– Мое ты солнышко…

Андрэ Моруа Письма незнакомке (Ураев)

Вы существуете, и вместе с тем вас нет. Когда один мой друг предложил мне писать вам раз в неделю, я мысленно нарисовал себе ваш образ. Я создал вас прекрасной – и лицом, и разумом. Я знал: Вы не замедлите возникнуть живой из грез моих, и станете читать мои послания, и отвечать на них, и говорить мне все, что жаждет услышать автор.
С первого же дня я придал вам определенный облик – облик редкостно красивой и юной женщины, которую я увидал в театре. Нет, не на сцене – в зале. Никто из тех, кто был со мною рядом, не знал ее. С тех пор вы обрели глаза и губы, голос и стать, но, как и подобает, по-прежнему остались незнакомкой.
В печати появились два-три моих письма, и я, как ожидал, стал получать от вас ответы. Здесь «вы» – лицо собирательное. Вас много разных незнакомок: Одна – наивная, другая – вздорная, а третья – шалунья и насмешница. Мне не терпелось затеять с вами переписку, однако я удержался: Вам надлежало оставаться всеми, нельзя было, чтоб вы стали одной.
Вы укоряете меня за сдержанность, за мой неизменный сентиментальный морализм. Но что поделаешь? И самый терпеливый из людей пребудет верным незнакомке лишь при том условии, что однажды она откроется ему. Мериме довольно быстро узнал о том, что его незнакомку зовут Женни Дакен, и вскоре ему позволили поцеловать ее прелестные ножки. Да, наш кумир должен иметь и ножки, и все остальное, ибо мы устаем от созерцания бестелесной богини.
Я обещал, что стану продолжать эту игру до той поры, пока буду черпать в ней удовольствие. Прошло больше года, я поставил точку в нашей переписке, возражений не последовало. Воображаемый разрыв совсем не труден. Я сохраню о вас чудесное, незамутненное воспоминание. Прощай.

Аркадий Аверченко На «Французской выставке за сто лет»

— Посмотрим, посмотрим… Признаться, не верю я этим французам.

— Почему?

— Так как-то… Кричат: «Искусство, искусство!» А что такое искусство, почему искусство? — никто не знает.

— Я вас немного не понимаю, — что вы хотите сказать словами — почему искусство?

— Да так: я вот вас спрашиваю — почему искусство?

— То есть как — почему?

— Да так! Вот небось и вы даже не ответите, а то французские какие-то живописцы. Наверное, все больше из декадентов.

— Почему же уж так сразу и декаденты? Ведь декаденты недавно появились, а эта выставка за сто лет.

— Ну, половина, значит, декадентов. Вы думаете что! Им же все равно.

— Давайте лучше рассматривать картины.

— Ну, давайте. Вы рассматривайте ту, желтую, а я эту.

— Что ж тут особенного рассматривать — вот я уже и рассмотрел.

— Нельзя же так скоро. Вы еще посмотрите на нее.

— Да куда ж еще смотреть?! Все видно как на ладони: стол, на столе яблоки, апельсины, какая-то овощь. Интересно, как она называется?

— А какой номер?

— Сто двадцать седьмой.

— Сейчас… Гм! Что за черт! В каталоге эта картина называется «Лесная тишина». Как это вам понравится?! У этих людей все с вывертом… Он не может прямо и ясно написать: «Стол с яблоками» или «Плоды». Нет, ему, видите ли, нужно что-нибудь этакое почуднее придумать! Лесная тишина! Где она тут? А потом возьмет он, нарисует лесную тишину и подпишет: «Стол с апельсином». А я вам скажу прямо: такому молодцу не на выставке место, а в сумасшедшем доме!

— Ну, может быть, это ошибка. Мало ли что бывает: типографщик напился пьяный и допустил ошибку.

— Допустим. Пойдем дальше. А это что за картина? Ну… голая женщина — это еще ничего. Искусство там, натура, как вообще… Какая-нибудь этакая Далила или Семирамида. Какой номер? Двести восемнадцать? Посмотрим. Вот тебе! Я ж говорю, что у этих людей вместо головы коробка от шляпы! И это называется «новым искусством»! Новыми путями! Может, скажете — опять типографская ошибка? Нарисована голая женщина, а в каталоге ее называют: «Вид с обрыва»! Нет-с, это не типографская ошибка, а тенденция! Как бы почудней, как бы позабористее на голову стать. Эх вы! Просвещенные мореплаватели!

— Это не англичане, а французы.

— Я и говорю. И я уверен, что вся выставка в стиле «О, закрой свои голубые ноги». Это что? Четыреста одиннадцатый? Лошадки на лугу пасутся. Как оно там? Ну конечно! Они это называют «Заседание педагогического совета»!

— А знаете — это мне нравится. Тут есть какая-то сатира… Гм! Ненормальная постановка дела высшего образования в России. Проект Кассо…

— Нет! Нет! Вы посмотрите! Тут нормальному человеку можно с ума сойти! Я бы за это новое искусство в Сибирь ссылал! Вы видите? Нарисован здоровенный мужчинище с бородой, а под этим номером творец сего увража в каталоге пишет: «Моя мать»… Его мать! Да я б его… Нет, не могу больше! Я им сейчас покажу, как публику обманывать. Ты, милый мой, хоть и декадент, а тюрьма и для декадентов, и для недекадентов одинаковая! Эй, кто тут! Вы капельдинер? Билеты отбираете? За что? Может, и у вас новое течение?

Посмотрите вашими бесстыдными глазами, — кто это может допустить?! Это какой номер? Девяносто пятый? Мужчина с бородой? А в каталоге что? Девяносто пятый

— «Моя мать»? Мать с бородой? Или зарвавшаяся наглость изломанных идиотов, которым все прощается? Я вас спрашиваю! Что вы мне на это скажете?

— Что я скажу? Позвольте ваш каталог… Вы сейчас откуда?

— Мы, миленький мой, сейчас из такого места, которое не вам чета! Там художники хранят святые старые традиции! Одним словом — с академической выставки, которая…

— Вы бы, господин, если так экономите, то уж не кричали бы, — ведь у вас каталог-то не нашей, а чужой выставки.

Любовь Воронкова «Девочка из города»

Фронт был далеко от села Нечаева. Нечаевские колхозники не слышали грохота орудий, не видели, как бьются в небе самолёты и как полыхает по ночам зарево пожаров там, где враг проходит по русской земле. Но оттуда, где был фронт, шли через Нечаево беженцы. Они тащили салазки с узелками, горбились под тяжестью сумок и мешков. Цепляясь за платье матерей, шли и вязли в снегу ребятишки. Останавливались, грелись по избам бездомные люди и шли дальше.
   Однажды в сумерки в избу к Шалихиным постучались.
   Рыжеватая проворная девочка Таиска бросилась к боковому окну, уткнулась и увидела
   – Две тётеньки! – закричала она. – Одна молодая, в шарфе! А другая совсем старушка, с палочкой! И ещё… глядите – девчонка!
   Груша, старшая Таискина сестра, отложила чулок, который вязала, и тоже подошла к окну.
   – И правда девчонка. В синем капоре…
   – Так идите же откройте, – сказала мать. – Чего ждёте-то?
   Таиска побежала открывать дверь. Люди вошли, и в избе запахло снегом и морозом.
   Пока мать разговаривала с женщинами, пока спрашивала, откуда они, да куда идут, да где немцы и где фронт, Груша и Таиска разглядывали девочку.
   – Гляди-ка, в ботиках!
   – А чулок рваный!
   А девочка в синем капоре неподвижно сидела на краешке лавки.  Правой рукой она прижимала к груди жёлтую сумочку, висевшую через плечо. Она молча глядела куда-то в стену и словно ничего не видела и не слышала.
   Мать налила беженкам горячей похлёбки, отрезала по куску хлеба.
   – Ох, да и горемыки же! – вздохнула она. – И самим нелегко, и ребёнок мается… Это дочка ваша?
   – Нет, – ответила женщина, – чужая.
   – На одной улице жили, – добавила старуха.
   Мать удивилась:
   – Чужая? А где же родные-то твои, девочка?
   Девочка мрачно поглядела на неё и ничего не ответила.
   – У неё никого нет, – шепнула женщина, – вся семья погибла: отец – на фронте, а мать и братишка – здесь.

Убиты…
   Мать глядела на девочку и опомниться не могла. Она глядела на ее лёгонькое пальто, которое, наверно, насквозь продувает ветер, на её рваные чулки, на тонкую шею, жалобно белеющую из-под синего капора…
   Убиты. Все убиты! А девчонка жива. И одна-то она на целом свете!
   Мать подошла к девочке.
   – Как тебя зовут, дочка? – ласково спросила она.
   – Валя, – безучастно ответила девочка.
   – Валя… Валентина… – задумчиво повторила мать. – Валентинка…
   Увидев, что женщины взялись за котомки, она остановила их:
   – Оставайтесь-ка вы ночевать сегодня. На дворе уже поздно, да и позёмка пошла – ишь как заметает! А утречком отправитесь.
Женщины остались. Мать постелила усталым людям постели. Девочке она устроила постель на тёплой лежанке – пусть погреется хорошенько.

   Ночью она встала, зажгла маленькую синюю лампочку и тихонько подошла к лежанке..
   – Сиротинка ты бедная! – вздохнула мать. – Только глаза на свет открыла, а уж сколько горя на тебя навалилось! На такую-то маленькую!..
   Долго стояла возле девочки мать и всё думала о чём-то. Взяла с пола её ботики, поглядела – худые, промокшие. Завтра эта девчушка наденет их и опять пойдёт куда-то… А куда?
   Рано-рано, когда чуть забрезжило в окнах, мать встала и затопила печку.

Вскоре поднялись и беженки и стали собираться в путь. Но когда они хотели будить девочку, мать остановила их:
   – Погодите, не надо будить. Оставьте Валентинку у меня! Если кто родные найдутся, скажите: живёт в Нечаеве, у Дарьи Шалихиной. А у меня было трое ребят – ну, будет четверо. Авось проживём!
   Женщины поблагодарили хозяйку и ушли. А девочка осталась.
   – Вот у меня и ещё одна дочка, – сказала задумчиво Дарья Шалихина, – дочка Валентинка… Ну что же, будем жить.
   Так появился в селе Нечаеве новый человек.

Анатолий Приставкин «Звезды»

 (1) Нас было в комнате одиннадцать человек.
(2) У каждого из нас был на фронте отец.
(3) И при каждой похоронке, приходившей в детдом, одиннадцать маленьких сердец замирало.
(4) Но чёрные листки шли в другие спальни.
(5) И мы чуть-чуть радовались и начинали опять ждать отцов.
(6) это было единственное чувство, которое не угасало всю войну.
(7) Мы узнали, что война окончилась.
(8) Это случилось в чистое майское утро, когда к весеннему голубому небу прилипали первые клейкие листочки.
(9) Кто-то тихо вздохнул и открыл настежь окно.
(10) Раздался непривычно громкий смех.
(11) И вдруг все мы, одиннадцать человек, поняли, что мы победили, что мы дождались отцов.
(12) В детдоме готовился вечер, Витька Козырев разучивал песенку: (13) Окна светятся весь вечер, Как подснежники весной.
(14) Скоро мы дождёмся встречи С нашей армией родной.
(15) Эту песню хотели петь и другие ребята, но Козырев сказал: (16) — Ребята, я отца ждал дольше, чем вы.
(17) Он ушёл воевать ещё с белофиннами… (18) И мы решили, что Витька Козырев немного единоличник, но у него хороший отец и на фотографии очень красиво снят с военными орденами.
(19) Поэтому пускай Витька поёт.
(20) Наступил тихий вечер.
(21) Заблестели через серую пыльцу звёзды, и нам они казались звёздами с солдатских пилоток – протяни лишь руку и потрогай пальцами… (22) А что от них свет долго идёт, так это враньё просто.
(23) Звёзды были рядом, это мы хорошо знали в тот вечер.
(24) Появилась почтальонша, но мы уже не насторожились при её приходе.
(25) Мы подошли к окну и спросили, кому письмо.
(26) Козыреву протянули листок.
(27) И вдруг спальня замолчала.
(28) Но нам понималось, что кто-то закричал.
(29) Было непонятно и страшно.
(30) «Сообщаем, что отец ваш, майор Козырев, пал смертью храбрых седьмого мая сорок пятого года».
(31) Нас было в спальне одиннадцать человек, и десять из них молчали.
(32) Майская прохладная ночь дышала в окно.
(33) Светились далёкие звёзды.
(34) И было ясно, что свет от них шёл долго.

«Записка». Татьяна Петросян

Записка имела самый безобидный вид.

В ней по всем джентльменским законам должна была обнаружиться чернильная рожа и дружеское пояснение: «Сидоров — козёл».

Так что Сидоров, не заподозрив худого, мгновенно развернул послание… и остолбенел.

Внутри крупным красивым почерком было написано: «Сидоров, я тебя люблю!».

В округлости почерка Сидорову почудилось издевательство. Кто же ему такое написал?

Прищурившись, он оглядел класс. Автор записки должен был непременно обнаружить себя. Но главные враги Сидорова на сей раз почему-то не ухмылялись злорадно.

(Как они обычно ухмылялись. Но на сей раз — нет.)

Зато Сидоров сразу заметил, что на него не мигая глядит Воробьёва. Не просто так глядит, а со значением!

Сомнений не было: записку писала она. Но тогда выходит, что Воробьёва его любит?!

И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане. ЧТО ЗНАЧИТ ЛЮБИТ??? Какие последствия это повлечёт и как теперь Сидорову быть?..

«Будем рассуждать логически,- рассуждал Сидоров логически.- Что, к примеру, люблю я? Груши! Люблю — значит, всегда хочу съесть…»

В этот момент Воробьёва снова обернулась к нему и кровожадно облизнулась. Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза её давно не стриженные… ну да, настоящие когти! Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьёва жадно догрызала костлявую куриную ногу…

«Нужно взять себя в руки, — взял себя в руки Сидоров. (Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи.) — Я люблю не только груши, но и родителей. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть. Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее. А я их за это люблю…»

Тут Воробьёва снова обернулась, и Сидоров с тоской подумал, что придётся ему теперь день-деньской печь для неё сладкие пирожки и носить её в школу на шее, чтобы оправдать такую внезапную и безумную любовь. Он пригляделся и обнаружил, что Воробьёва — не худенькая и носить её будет, пожалуй, нелегко.

«Ещё не всё потеряно,- не сдавался Сидоров.-Я также люблю нашу собаку Бобика. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять…» Тут Сидорову стало душно при одной мысли о том, что Воробьёва может заставить его прыгать за каждым пирожком, а потом выведет на прогулку, крепко держа за поводок и не давая уклоняться ни вправо, ни влево…

«…Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо…- в отчаянии соображал Сидоров,- нет, это не то… мух люблю ловить и сажать в стакан… но это уж слишком… люблю игрушки, которые можно сломать и посмотреть, что внутри…»

От последней мысли Сидорову стало нехорошо. Спасение было только в одном. Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: «Воробьёва, я тебя тоже люблю». Пусть ей станет страшно.

Джоан Роулинг

Отрывок из романа «Гарри Поттер и философский камень»

1 отрывок. Это было лучшее гаррино Рождество. Но что-то в глубине души беспокоило его целый день. До тех пор, как он не забрался в кровать и не получил возможность спокойно это обдумать: Плащ-Невидимка и кто его прислал.

Рон, переполенный индейкой и пирогом, и не обеспокоенный ничем таинственным, заснул сразу же, как только задернул полог. Гарри повернулся и вытащил из-под кровати Плащ.

Его отец… это принадлежало его отцу. Он пропустил материю сквозь пальцы, мягкую, как шелк, легкую, как воздух. Используй его с честью, говорилось в записке.

Он должен испытать его, сейчас же. Он выскользнул из кровати и накинул Плащ. Посмотрев себе на ноги, он увидал только лунный свет и тени. Это было забавное ощущение.

Используй его с честью.

Вдруг Гарри будто очнулся. Весь Хогвартс открыт ему в этом Плаще. Его охватил восторг. Он стоял среди темноты и тишины. Он может пойти в этом всюду, куда угодно, и Филч никогда ничего не узнает.

Он прокрался из спальни, вниз по лестнице, через гостиную и выбрался через ход под портретом.

Куда бы пойти? С бьющимся сердцем он остановился и задумался. И тут он понял. Закрытая Секция библиотеки. Теперь он сможет находиться там, сколько захочет, столько, сколько ему потребуется.

Закрытая Секция находилась в самом конце. Аккуратно переступив через веревку, которая отделяла ее от остальной библиотеки, Гарри поднес лампочку ближе, чтобы прочитать надписи на корешках.

Гладкие, выпуклые буквы складывались в слова на непонятных Гарри языках. На некоторых вообще не было названий. На одной книге было пятно, страшно похожее на кровь. У Гарри встали дыбом волосы на затылке. Может, ему только это казалось, но от книг будто бы исходил зловещий шепот, будто бы они знали, что здесь находится кто-то, кому не следует.

Надо с чего-то начать. Осторожно поставив лампочку на пол, он оглядел нижние полки в поисках книги интересного вида. Большой серебряно-черный том привлек его внимание. Он вытащил его с трудом, потому что книжка была очень тяжелой, и, стоя на коленках, раскрыл.

Резкий, леденящий душу крик разорвал тишину — книга кричала! Гарри захлопнул ее, но крик длился и длился, тонкий, непрерывный, терзающий слух. Он попятился и опрокинул лампочку, которая тут же погасла. Услыхав шаги по наружному коридору, он в панике запихнул визжащую книгу на полку и побежал. Уже в дверях он едва не столкнулся с Филчем; Филчевы бледные, дикие глаза смотрели прямо сквозь него. Гарри сумел проскользнуть под его вытянутыми руками и выскочил в коридор. Визг книги еще звенел у него в ушах.

2 отрывок. «Они выходили из замка, спускаясь по каменным ступеням, когда Гарри повернулся к остальным.

Вот что мы должны сделать, — горячо прошептал он. — Один из нас должен следить за Снеггом. Нужно встать у учительской и пойти за ним, когда он из нее выйдет. Это задание для тебя, Гермиона.

Но почему я?

Это очевидно, — ответил Рон. — Ты можешь сказать, что ждешь профессора Флитвика, ты же его любимица, как и многих других, кстати. А если Флитвик окажется в учительской, ты найдешь, что ему сказать. «О, профессор Флитвик, я так волнуюсь, мне кажется, что в экзаменационной работе я неправильно ответила на вопрос 146…»

Замолчи, — бросила Гермиона. Рон очень похоже изобразил ее и ее голос, но, кажется, Гермиона вовсе не обиделась. — Ну ладно, я согласна.

А мы будем караулить в коридоре третьего этажа. — Гарри повернулся к Рону. — Пошли.

(…) Гарри и Рон вернулись в Общую гостиную Гриффиндора, и не успел Гарри сказать, что по крайней мере Снегг сейчас под присмотром, как в комнату вошла Гермиона.

Мне очень жаль, Гарри! — прохныкала она. — Снегг вышел из учительской и спросил меня, что я тут делаю. Я сказала, что жду Флитвика. А Снегг пошел и позвал его. И я только что от него отделалась. А пока я разговаривала с Флитвиком, Снегг ушел, и теперь я не знаю, где он.

Ну что ж, похоже, час пробил, не так ли? — медленно выговорил Гарри. Он был бледен, но глаза его сверкали.

Рон и Гермиона молча уставились на него.

Сегодня ночью я выйду из спальни и попытаюсь первым завладеть камнем. — В голосе Гарри была отчаянная решимость.

Ты с ума сошел! — воскликнул Рон.

Ты не сможешь! — подхватила эстафету Гермиона. — После того, что тебе сказали МакГонагалл и Снегг? Да тебя же отчислят!

И ЧТО? — выкрикнул Гарри. — Неужели вы ничего не понимаете? Если Снегг украдет камень, Волан-де-Морт вернется! Разве вы не слышали о тех временах, когда он пытался захватить власть? Тогда уже никого не выгонят из Хогвартса, потому что школы просто не будет!


Марина Дружинина «Хорошо быть оптимистом!»

Стасик сидел за компьютером, когда мама пришла с работы.

– Как дела, сынок? – Мама ласково потрепала Стасика за вихры. – Не скучал один?
– Ни капельки! – бодро ответил Стасик. – Я радовался, что могу играть на компьютере сколько душе угодно!

– Всё ясно, – покачала головой мама. – Тогда, наверное, ты огорчился моему приходу: я же не разрешаю тебе часами сидеть у компьютера!

– Нет, я опять очень рад! Я уже по тебе соскучился! – Стасик решительно выключил компьютер. – Да и поужинать очень хочется. Ты ведь принесла что-нибудь вкусненькое?
– Молодец! – засмеялась мама. – Ты настоящий оптимист!

– Кто-кто?

– Оп-ти-мист, – по слогам повторила мама. – Это человек, который во всём находит хорошее, никогда не унывает.

– А тот, кто унывает?

–Того называют пессимистом. Например, если отключили горячую воду и дома стало холодно, пессимист ноет: «О-о-ох, я простужу-у-усь!» А оптимист говорит: «Отлично! Самое время зарядку сделать!» – и – р-раз! р-раз! – помашет руками, поотжимается и согреется.

– А если слишком жарко?

– Пессимист стонет: «Ох, как плохо!» А оптимист: «Ах, как приятно залезть под холодный душ! Самое время закаляться! – Мама на секунду задумалась. – Или размораживать холодильник».

–А если они оба заболели? – продолжал допытываться Стасик.

– Пессимист, ясное дело, причитает: «Бедный я, несчастный!» А оптимист себя подбадривает: «Скоро выздоровею! Начну заниматься спортом и не буду болеть. А пока посижу дома, книжек побольше почитаю». И выздоравливает быстрее пессимиста!
–Здо́рово! – захлопал в ладоши Стасик.–А ты, мамочка, оптимист?
–Конечно, – улыбнулась мама. – Я стараюсь никогда не унывать.
– Правильно! – обрадовался Стасик. – Значит, ты не очень огорчишься, что я сегодня двойку получил? Я ведь её обязательно на пятёрку исправлю!

Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс «ЖИВАЯ КЛАССИКА»

Лидия Чарская
ЗАПИСКИ МАЛЕНЬКОЙ ГИМНАЗИСТКИ

Отрывок из повести
Глава II

Моя мамочка

Была у меня мамочка, ласковая, добрая, милая. Жили мы с мамочкой в маленьком домике на берегу Волги. Домик был такой чистый и светленький, а из окон нашей квартиры видно было и широкую, красивую Волгу, и огромные двухэтажные пароходы, и барки, и пристань на берегу, и толпы гуляющих, выходивших в определенные часы на эту пристань встречать приходящие пароходы… И мы с мамочкой ходили туда, только редко, очень редко: мамочка давала уроки в нашем городе, и ей нельзя было гулять со мною так часто, как бы мне хотелось. Мамочка говорила:

— Подожди, Ленуша, накоплю денег и прокачу тебя по Волге от нашего Рыбинска вплоть до самой Астрахани! Вот тогда-то нагуляемся вдоволь.
Я радовалась и ждала весны.
К весне мамочка прикопила немножко денег, и мы решили с первыми же теплыми днями исполнить нашу затею.
— Вот как только Волга очистится от льда, мы с тобой и покатим! — говорила мамочка, ласково поглаживая меня по голове.
Но когда лед тронулся, она простудилась и стала кашлять. Лед прошел, Волга очистилась, а мамочка все кашляла и кашляла без конца. Она стала как-то разом худенькая и прозрачная, как воск, и все сидела у окна, смотрела на Волгу и твердила:
— Вот пройдет кашель, поправлюсь немного, и покатим мы с тобою до Астрахани, Ленуша!
Но кашель и простуда не проходили; лето было сырое и холодное в этом году, и мамочка с каждым днем становилась все худее, бледнее и прозрачнее.
Наступила осень. Подошел сентябрь. Над Волгой потянулись длинные вереницы журавлей, улетающих в теплые страны. Мамочка уже не сидела больше у окна в гостиной, а лежала на кровати и все время дрожала от холода, в то время как сама была горячая как огонь.
Раз она подозвала меня к себе и сказала:
— Слушай, Ленуша. Твоя мама скоро уйдет от тебя навсегда… Но ты не горюй, милушка. Я всегда буду смотреть на тебя с неба и буду радоваться на добрые поступки моей девочки, а…
Я не дала ей договорить и горько заплакала. И мамочка заплакала также, а глаза у нее стали грустные-грустные, такие же точно, как у того ангела, которого я видела на большом образе в нашей церкви.
Успокоившись немного, мамочка снова заговорила:
— Я чувствую, Господь скоро возьмет меня к Себе, и да будет Его святая воля! Будь умницей без мамы, молись Богу и помни меня… Ты поедешь жить к твоему дяде, моему родному брату, который живет в Петербурге… Я писала ему о тебе и просила приютить сиротку…
Что-то больно-больно при слове «сиротка» сдавило мне горло…
Я зарыдала, заплакала и забилась у маминой постели. Пришла Марьюшка (кухарка, жившая у нас целые девять лет, с самого года моего рождения, и любившая мамочку и меня без памяти) и увела меня к себе, говоря, что «мамаше нужен покой».
Вся в слезах уснула я в эту ночь на Марьюшкиной постели, а утром… Ах, что было утром!..
Я проснулась очень рано, кажется, часов в шесть, и хотела прямо побежать к мамочке.
В эту минуту вошла Марьюшка и сказала:
— Молись Богу, Леночка: Боженька взял твою мамашу к себе. Умерла твоя мамочка.
— Умерла мамочка! — как эхо повторила я.
И вдруг мне стало так холодно-холодно! Потом в голове у меня зашумело, и вся комната, и Марьюшка, и потолок, и стол, и стулья — все перевернулось и закружилось в моих глазах, и я уже не помню, что сталось со мною вслед за этим. Кажется, я упала на пол без чувств…
Очнулась я тогда, когда уже мамочка лежала в большом белом ящике, в белом платье, с белым веночком на голове. Старенький седенький священник читал молитвы, певчие пели, а Марьюшка молилась у порога спальни. Приходили какие-то старушки и тоже молились, потом глядели на меня с сожалением, качали головами и шамкали что-то беззубыми ртами…
— Сиротка! Круглая сиротка! — тоже покачивая головой и глядя на меня жалостливо, говорила Марьюшка и плакала. Плакали и старушки…
На третий день Марьюшка подвела меня к белому ящику, в котором лежала мамочка, и велела поцеловать мне мамочкину руку. Потом священник благословил мамочку, певчие запели что-то очень печальное; подошли какие-то мужчины, закрыли белый ящик и понесли его вон из нашего домика…
Я громко заплакала. Но тут подоспели знакомые мне уже старушки, говоря, что мамочку несут хоронить и что плакать не надо, а надо молиться.
Белый ящик принесли в церковь, мы отстояли обедню, а потом снова подошли какие-то люди, подняли ящик и понесли его на кладбище. Там уже была вырыта глубокая черная яма, куда и опустили мамочкин гроб. Потом яму забросали землею, поставили над нею белый крестик, и Марьюшка повела меня домой.
По дороге она говорила мне, что вечером повезет меня на вокзал, посадит в поезд и отправит в Петербург к дяде.
— Я не хочу к дяде, — проговорила я угрюмо, — не знаю никакого дяди и боюсь ехать к нему!
Но Марьюшка сказала, что стыдно так говорить большой девочке, что мамочка слышит это и что ей больно от моих слов.
Тогда я притихла и стала припоминать лицо дяди.
Я никогда не видела моего петербургского дяди, но в мамочкином альбоме был его портрет. Он был изображен на нем в золотом шитом мундире, со множеством орденов и со звездою на груди. У него был очень важный вид, и я его невольно боялась.
После обеда, к которому я едва притронулась, Марьюшка уложила в старый чемоданчик все мои платья и белье, напоила меня чаем и повезла на вокзал.

Лидия Чарская
ЗАПИСКИ МАЛЕНЬКОЙ ГИМНАЗИСТКИ

Отрывок из повести
Глава XXI
Под шум ветра и свист метелицы

Ветер свистел, визжал, кряхтел и гудел на разные лады. То жалобным тоненьким голоском, то грубым басовым раскатом распевал он свою боевую песенку. Фонари чуть заметно мигали сквозь огромные белые хлопья снега, обильно сыпавшиеся на тротуары, на улицу, на экипажи, лошадей и прохожих. А я все шла и шла, все вперед и вперед…
Нюрочка мне сказала:
«Надо пройти сначала длинную большую улицу, на которой такие высокие дома и роскошные магазины, потом повернуть направо, потом налево, потом опять направо и опять налево, а там все прямо, прямо до самого конца — до нашего домика. Ты его сразу узнаешь. Он около самого кладбища, тут еще церковь белая… красивая такая».
Я так и сделала. Шла все прямо, как мне казалось, по длинной и широкой улице, но ни высоких домов, ни роскошных магазинов я не видала. Все заслонила от моих глаз белая, как саван, живая рыхлая стена бесшумно падающего огромными хлопьями снега. Я повернула направо, потом налево, потом опять направо, исполняя все с точностью, как говорила мне Нюрочка, — и все шла, шла, шла без конца.
Ветер безжалостно трепал полы моего бурнусика, пронизывая меня холодом насквозь. Хлопья снега били в лицо. Теперь я уже шла далеко не с той быстротой, как раньше. Ноги мои точно свинцом налились от усталости, все тело дрожало от холода, руки закоченели, и я едва-едва двигала пальцами. Повернув чуть ли не в пятый раз направо и налево, я пошла теперь по прямому пути. Тихо, чуть заметно мерцающие огоньки фонарей попадались мне все реже и реже… Шум от езды конок и экипажей на улицах значительно утих, и путь, по которому я шла, показался мне глухим и пустынным.
Наконец снег стал редеть; огромные хлопья не так часто падали теперь. Даль чуточку прояснела, но вместо этого кругом меня воцарились такие густые сумерки, что я едва различала дорогу.
Теперь уже ни шума езды, ни голосов, ни кучерских возгласов не слышалось вокруг меня.
Какая тишина! Какая мертвая тишина!..
Но что это?
Глаза мои, уже привыкшие к полутьме, теперь различают окружающее. Господи, да где же я?
Ни домов, ни улиц, ни экипажей, ни пешеходов. Передо мною бесконечное, огромное снежное пространство… Какие-то забытые здания по краям дороги… Какие-то заборы, а впереди что-то черное, огромное. Должно быть, парк или лес — не знаю.
Я обернулась назад… Позади меня мелькают огоньки… огоньки… огоньки… Сколько их! Без конца… без счета!
— Господи, да это город! Город, конечно! — восклицаю я. — А я ушла на окраину…
Нюрочка говорила, что они живут на окраине. Ну да, конечно! То, что темнеет вдали, это и есть кладбище! Там и церковь, и, не доходя, домик их! Все, все так и вышло, как она говорила. А я-то испугалась! Вот глупенькая!
И с радостным одушевлением я снова бодро зашагала вперед.
Но не тут-то было!
Ноги мои теперь едва повиновались мне. Я еле-еле передвигала их от усталости. Невероятный холод заставлял меня дрожать с головы до ног, зубы стучали, в голове шумело, и что-то изо всей силы ударяло в виски. Ко всему этому прибавилась еще какая-то странная сонливость. Мне так хотелось спать, так ужасно хотелось спать!
«Ну, ну, еще немного — и ты будешь у твоих друзей, увидишь Никифора Матвеевича, Нюру, их маму, Сережу!» — мысленно подбадривала я себя, как могла…
Но и это не помогало.
Ноги едва-едва передвигались, я теперь с трудом вытаскивала их, то одну, то другую, из глубокого снега. Но они двигаются все медленнее, все… тише… А шум в голове делается все слышнее и слышнее, и все сильнее и сильнее что-то бьет в виски…
Наконец я не выдерживаю и опускаюсь на сугроб, образовавшийся на краю дороги.
Ах, как хорошо! Как сладко отдохнуть так! Теперь я не чувствую ни усталости, ни боли… Какая-то приятная теплота разливается по всему телу… Ах, как хорошо! Так бы и сидела здесь и не ушла никуда отсюда! И если бы не желание узнать, что сделалось с Никифором Матвеевичем, и навестить его, здорового или больного, — я бы непременно уснула здесь часок-другой… Крепко уснула! Тем более что кладбище недалеко… Вон оно видно. Верста-другая, не больше…
Снег перестал идти, метель утихла немного, и месяц выплыл из-за облаков.
О, лучше бы не светил месяц и я бы не знала по крайней мере печальной действительности!
Ни кладбища, ни церкви, ни домиков — ничего нет впереди!.. Один только лес чернеет огромным черным пятном там далеко, да белое мертвое поле раскинулось вокруг меня бесконечной пеленой…
Ужас охватил меня.
Теперь только поняла я, что заблудилась.

Лев Толстой

Лебеди

Лебеди стадом летели из холодной стороны в тёплые земли. Они летели через море. Они летели день и ночь, и другой день и другую ночь они, не отдыхая, летели над водою. На небе был полный месяц, и лебеди далеко внизу под собой видели синеющую воду. Все лебеди уморились, махая крыльями; но они не останавливались и летели дальше. Впереди летели старые, сильные лебеди, сзади летели те, которые были моложе и слабее. Один молодой лебедь летел позади всех. Силы его ослабели. Он взмахнул крыльями и не мог лететь дальше. Тогда он, распустив крылья, пошёл книзу. Он ближе и ближе спускался к воде; а товарищи его дальше и дальше белелись в месячном свете. Лебедь спустился на воду и сложил крылья. Море всколыхнулось под ним и покачало его. Стадо лебедей чуть виднелось белой чертой на светлом небе. И чуть слышно было в тишине, как звенели их крылья. Когда они совсем скрылись из вида, лебедь загнул назад шею и закрыл глаза. Он не шевелился, и только море, поднимаясь и опускаясь широкой полосой, поднимало и опускало его. Перед зарёй лёгкий ветерок стал колыхать море. И вода плескала в белую грудь лебедя. Лебедь открыл глаза. На востоке краснела заря, и месяц и звёзды стали бледнее. Лебедь вздохнул, вытянул шею и взмахнул крыльями, приподнялся и полетел, цепляя крыльями по воде. Он поднимался выше и выше и полетел один над тёмными всколыхавшимися волнами.

Пауло Коэльо
Притча «Секрет счастья»

Один торговец отправил своего сына узнать Секрет Счастья у самого мудрого из всех людей. Юноша сорок дней шёл через пустыню и,
наконец, подошёл к прекрасному замку, стоявшему на вершине горы. Там и жил мудрец, которого он искал. Однако вместо ожидаемой встречи с мудрым человеком наш герой попал в залу, где всё бурлило: торговцы входили и выходили, в углу разговаривали люди, небольшой оркестр играл сладкие мелодии и стоял стол, уставленный самыми изысканными кушаньями этой местности. Мудрец беседовал с разными людьми, и юноше пришлось около двух часов дожидаться своей очереди.
Мудрец внимательно выслушал объяснения юноши о цели его визита, но сказал в ответ, что у него нет времени, чтобы раскрыть ему Секрет Счастья. И предложил ему прогуляться по дворцу и прийти снова через два часа.
— Однако я хочу попросить об одном одолжении, — добавил мудрец, протягивая юноше маленькую ложечку, в которую он капнул две капли масла. — Всё время прогулки держи эту ложечку в руке так, чтобы масло не вылилось.
Юноша начал подниматься и спускаться по дворцовым лестницам, не спуская глаз с ложечки. Через два часа он вернулся к мудрецу.
— Ну как, — спросил тот, — ты видел персидские ковры, которые находятся в моей столовой? Ты видел парк, который главный садовник создавал в течение десяти лет? Ты заметил прекрасные пергаменты в моей библиотеке?
Юноша в смущении должен был сознаться, что он ничего не видел. Его единственной заботой было не пролить капли масла, которые доверил ему мудрец.
— Ну что ж, возвращайся и ознакомься с чудесами моей Вселенной, — сказал ему мудрец. — Нельзя доверять человеку, если ты не знаком с домом, в котором он живёт.
Успокоенный, юноша взял ложечку и снова пошёл на прогулку по дворцу; на этот раз, обращая внимание на все произведения искусства, развешанные на стенах и потолках дворца. Он увидел сады, окружённые горами, нежнейшие цветы, утончённость, с которой каждое из произведений искусства было помещено именно там, где нужно.
Вернувшись к мудрецу, он подробно описал всё, что видел.
— А где те две капли масла, которые я тебе доверил? — спросил Мудрец.
И юноша, взглянув на ложечку, обнаружил, что всё масло вылилось.
— Вот это и есть тот единственный совет, который я могу тебе дать: Секрет Счастья в том, чтобы смотреть на все чудеса света, при этом никогда не забывая о двух каплях масла в своей ложечке.

Леонардо да Винчи
Притча «НЕВОД»

И вновь в который раз невод принес богатый улов. Корзины рыбаков были доверху наполнены головлями, карпами, линями, щуками, угрями и множеством другой снеди. Целые рыбьи семьи,
с чадами и домочадцами, были вывезены на рыночные прилавки и готовились окончить свое существование, корчась в муках на раскаленных сковородах и в кипящих котлах.
Оставшиеся в реке рыбы, растерянные и охваченные страхом, не осмеливаясь даже плавать, зарылись поглубже в ил. Как жить дальше? В одиночку с неводом не совладать. Его ежедневно забрасывают в самых неожиданных местах. Он беспощадно губит рыб, и в конце концов вся река будет опустошена.
— Мы должны подумать о судьбе наших детей. Никто, кроме нас, не позаботится о них и не избавит от страшного наваждения,- рассуждали пескари, собравшиеся на совет под большой корягой.
— Но что мы можем предпринять?- робко спросил линь, прислушиваясь к речам смельчаков.
— Уничтожить невод! — в едином порыве ответили пескари. В тот же день всезнающие юркие угри разнесли по реке весть
о принятом смелом решении. Всем рыбам от мала до велика предлагалось собраться завтра на рассвете в глубокой тихой заводи, защищенной развесистыми ветлами.
Тысячи рыб всех мастей и возрастов приплыли в условленное место, чтобы объявить неводу войну.
— Слушайте все внимательно! — сказал карп, которому не раз удавалось перегрызть сети и бежать из плена.- Невод шириной с нашу реку. Чтобы он держался стоймя под водой, к его нижним узлам прикреплены свинцовые грузила. Приказываю всем рыбам разделиться на две стаи. Первая должна поднять грузила со дна на поверхность, а вторая стая будет крепко держать верхние узлы сети. Щукам поручается перегрызть веревки, коими невод крепится к обоим берегам.
Затаив дыхание, рыбы внимали каждому слову предводителя.
— Приказываю угрям тотчас отправиться на разведку! — продолжал карп.- Им надлежит установить, куда заброшен невод.
Угри отправились на задание, а рыбьи стаи сгрудились у берега в томительном ожидании. Пескари тем временем старались ободрить самых робких и советовали не поддаваться панике, даже если кто угодит в невод: ведь рыбакам все равно не удастся вытащить его на берег.
Наконец угри возвратились и доложили, что невод уже заброшен примерно на расстоянии одной мили вниз по реке.
И вот огромной армадой рыбьи стаи поплыли к цели, ведомые мудрым карпом.
— Плывите осторожно!- предупреждал вожак.- Глядите в оба, чтобы течение не затащило в сети. Работайте вовсю плавниками и вовремя тормозите!
Впереди показался невод, серый и зловещий. Охваченные порывом гнева, рыбы смело ринулись в атаку.
Вскоре невод был приподнят со дна, державшие его веревки перерезаны острыми щучьими зубами, а узлы порваны. Но разъяренные рыбы на этом не успокоились и продолжали набрасываться на ненавистного врага. Ухватившись зубами за искалеченный дырявый невод и усиленно работая плавниками и хвостами, они тащили его в разные стороны и рвали на мелкие клочья. Вода в реке, казалось, кипела.
Рыбаки еще долго рассуждали, почесывая затылки, о таинственном исчезновении невода, а рыбы до сих пор с гордостью рассказывают эту историю своим детям.

Леонардо да Винчи
Притча «ПЕЛИКАН»
Как только пеликан отправился на поиски корма, сидевшая в засаде гадюка тут же поползла, крадучись, к его гнезду. Пушистые птенцы мирно спали, ни о чем не ведая. Змея подползла к ним вплотную. Глаза ее сверкнули зловещим блеском — и началась расправа.
Получив по смертельному укусу, безмятежно спавшие птенцы так и не проснулись.
Довольная содеянным злодейка уползла в укрытие, чтобы оттуда вдоволь насладиться горем птицы.
Вскоре вернулся с охоты пеликан. При виде зверской расправы, учиненной над птенцами, он разразился громкими рыданиями, и все обитатели леса притихли, потрясенные неслыханной жестокостью.
— Без вас нет мне теперь жизни!- причитал несчастный отец, смотря на мертвых детишек.- Пусть я умру вместе с вами!
И он начал клювом раздирать себе грудь у самого сердца. Горячая кровь ручьями хлынула из разверзшейся раны, окропляя бездыханных птенцов.
Теряя последние силы, умирающий пеликан бросил прощальный взгляд на гнездо с погибшими птенцами и вдруг от неожиданности вздрогнул.
О чудо! Его пролитая кровь и родительская любовь вернули дорогих птенцов к жизни, вырвав их из лап смерти. И тогда, счастливый, он испустил дух.

Везунчик
Сергей Силин

Антошка бежал по улице, засунув руки в карманы куртки, споткнулся и, падая, успел подумать: «Нос разобью!» Но вытащить руки из карманов не успел.
И вдруг прямо перед ним неизвестно оттуда возник маленький крепкий мужичок величиной с кота.
Мужичок вытянул руки и принял на них Антошку, смягчая удар.
Антошка перекатился на бок, привстал на одно колено и удивлённо посмотрел на мужичка:
– Вы кто?
– Везунчик.
– Кто-кто?
– Везунчик. Я буду заботиться о том, чтобы тебе везло.
– Везунчик у каждого человека есть? – поинтересовался Антошка.
– Нет, нас не так много, – ответил мужичок. – Мы просто переходим от одного к другому. С сегодняшнего дня я буду с тобой.
– Мне начинает везти! – обрадовался Антошка.
– Точно! – кивнул Везунчик.
– А когда вы уйдёте от меня к другому?
– Когда потребуется. Одному купцу я, помнится, несколько лет служил. А одному пешеходу помогал всего две секунды.
– Ага! – задумался Антошка. – Значит, мне надо
что-нибудь пожелать?
– Нет, нет! – протестующе поднял руки мужичок. – Я не исполнитель желаний! Я лишь немного помогаю сообразительным и трудолюбивым. Просто нахожусь рядом и делаю так, чтобы человеку везло. Куда это моя кепка-невидимка запропастилась?
Он пошарил руками вокруг себя, нащупал кепку-невидимку, надел её и исчез.
– Вы здесь? – на всякий случай спросил Антошка.
– Здесь, здесь – отозвался Везунчик. – Не обращай на
меня внимания. Антошка засунул руки в карманы и побежал домой. И надо же, повезло: успел к началу мультфильма минута в минуту!
Через час вернулась с работы мама.
– А я премию получила! – сказала она с улыбкой. –
Пройдусь-ка по магазинам!
И она ушла в кухню за пакетами.
– У мамы тоже Везунчик появился? – шёпотом спросил своего помощника Антошка.
– Нет. Ей везёт, потому что мы рядом.
– Мам, я с тобой! – крикнул Антошка.
Через два часа они вернулись домой с целой горой покупок.
– Просто полоса везения! – удивлялась мама, блестя глазами. – Всю жизнь о такой кофточке мечтала!
– А я о таком пирожном! – весело отозвался Антошка из ванной.
На следующий день в школе он получил три пятёрки, две четвёрки, нашёл два рубля и помирился с Васей Потеряшкиным.
А когда, насвистывая, вернулся домой, то обнаружил, что потерял ключи от квартиры.
– Везунчик, ты где? – позвал он.
Из-под лестницы выглянула крохотная неряшливая женщина. Волосы у неё были растрёпаны, нос грязный рукав порван, башмаки просили каши.
– А свистеть не надо было! – улыбнулась она и добавила: – Невезуха я! Что, расстроился, да?..
Да ты не переживай, не переживай! Придёт время, меня от тебя отзовут!
– Ясно, – приуныл Антошка. – Начинается полоса невезения…
– Это точно! – радостно кивнула Невезуха и, шагнув в стену, исчезла.
Вечером Антошка получил нагоняй от папы за потерянный ключ, нечаянно разбил мамину любимую чашку, забыл, что задали по русскому языку, и не смог дочитать книгу сказок, потому что оставил её в школе.
А перед самым окном раздался телефонный звонок:
– Антошка, это ты? Это я, Везунчик!
– Привет, предатель! – буркнул Антошка. – И кому же ты сейчас помогаешь?
Но Везунчик на «предателя» ни капельки не обиделся.
– Одной старушке. Представляешь, ей всю жизнь не везло! Вот мой начальник меня к ней и направил.
Завра я помогу ей выиграть миллион рублей в лотерею, и вернусь к тебе!
– Правда? – обрадовался Антошка.
– Правда, правда, – ответил Везунчик и повесил трубку.
Ночью Антошке приснился сон. Будто они с Везунчиком тащат из магазина четыре авоськи любимых Антошкиных мандаринов, а из окна дома напротив им улыбается одинокая старушка, которой повезло первый раз в жизни.

Чарская Лидия Алексеевна

Люсина жизнь

Царевна Мигуэль

   «Далеко, далеко, на самом конце света находилось большое прекрасное синее озеро, похожее своим цветом на огромный сапфир. Посреди этого озера на зеленом изумрудном острове, среди мирт и глициний, перевитая зеленым плющом и гибкими лианами, стояла высокая скала. На ней красовался мраморный дворец, позади которого был разбит чудесный сад, благоухающий ароматом. Это был совсем особенный сад, который можно встретить разве в одних только сказках.

   Владельцем острова и прилегавших к нему земель был могущественный царь Овар. А у царя росла во дворце дочь, красавица Мигуэль — царевна»…

   Пестрою лентой плывет и развертывается сказка. Клубится перед моим духовным взором ряд красивых, фантастических картин. Обычно звонкий голосок тети Муси теперь понижен до шепота. Таинственно и уютно в зеленой плющевой беседке. Кружевная тень окружающих ее деревьев и кустов, бросают подвижные пятна на хорошенькое личико юной рассказчицы. Эта сказка — моя любимая. Со дня ухода от нас моей милой нянечки Фени, умевшей так хорошо рассказывать мне про девочку Дюймовочку, я слушаю с удовольствием единственную только сказку о царевне Мигуэль. Я люблю нежно мою царевну, несмотря на всю ее жестокость. Разве она виновата, эта зеленоглазая, нежно-розовая и златокудрая царевна, что при появлении ее на свет Божий, феи вместо сердца вложили кусочек алмаза в ее детскую маленькую грудь? И что прямым следствием этого было полное отсутствие жалости в душе царевны. Но зато, как она была прекрасна! Прекрасна даже в те минуты, когда движением белой крошечной ручки посылала людей на лютую смерть. Тех людей, которые нечаянно попадали в таинственный сад царевны.

   В том саду среди роз и лилий находились маленькие дети. Неподвижные хорошенькие эльфы прикованные серебряными цепями к золотым колышкам, они караулили тот сад, и в то же время жалобно звенели своими голосами-колокольчиками.

   — Отпусти нас на волю! Отпусти, прекрасная царевна Мигуэль! Отпусти нас! — Их жалобы звучали как музыка. И эта музыка приятно действовала на царевну, и она частенько смеялась над мольбами своих маленьких пленников.

   Зато их жалобные голоса трогали сердца проходивших мимо сада людей. И те заглядывали в таинственный сад царевны. Ах, не на радость появлялись они здесь! При каждом таком появлении непрошенного гостя, стража выбегала, хватала посетителя и по приказанию царевны сбрасывали его в озеро со скалы

   А царевна Мигуэль смеялась только в ответ на отчаянные вопли и стоны тонувших…

   Я никак не могу понять еще и теперь, каким образом пришла в голову моей хорошенькой жизнерадостной тетки такая страшная по существу, такая мрачная и тяжелая сказка! Героиня этой сказки — царевна Мигуэль, конечно, была выдумкою милой, немного ветреной, но очень добренькой тети Муси. Ах, все равно, пусть все думают, что выдумка эта сказка, выдумка и самая царевна Мигуэль, но она, моя дивная царевна, прочно водворилась в моем впечатлительном сердце… Существовала она когда-нибудь или нет, какое мне до этого в сущности было дело, когда я любила ее, мою прекрасную жестокую Мигуэль! Я видела ее во сне и не однажды, видела ее золотистые волосы цвета спелого колоса, ее зеленые, как лесной омут, глубокие глаза.

   В тот год мне минуло шесть лет. Я уже разбирала склады и при помощи тети Муси писала вместо палочек корявые, вкось и вкривь идущие буквы. И я уже понимала красоту. Сказочную красоту природы: солнца, леса, цветов. И мой взгляд загорался восторгом при виде красивой картинки или изящной иллюстрации на странице журнала.

   Тетя Муся, папа и бабушка старались с моего самого раннего возраста развить во мне эстетический вкус, обращая мое внимание на то, что для других детей проходило бесследным.

   — Смотри, Люсенька, какой красивый закат! Ты видишь, как чудесно тонет в пруду багряное солнце! Гляди, гляди, теперь совсем алой стала вода. И окружающие деревья словно охвачены пожаром.

   Я смотрю и вся закипаю восторгом. Действительно, алая вода, алые деревья и алое солнце. Какая красота!

Ю.Яковлев Девочки с Васильевского острова

 Я Валя Зайцева с Васильевского острова.

 У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки, про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками… Вчера я отдубасила одного мальчишку. Отвесила ему хорошего леща. Мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо…

 У нас на Васильевском всегда ветрено. Сечет дождь. Сыплет мокрый снег. Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева — Нева, справа — Невка, впереди — открытое море.

 У меня есть подружка — Таня Савичева. Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13. Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка… Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали.

 Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой… Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было. И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Мне рассказывали.

 Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься. Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна.

 Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. «Дети, сегодня мы займемся с вами повторением…» И тут споткнется на слове, покраснеет и повернется к стене, хотя в комнате — никого.

 Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там… моя подружка Таня Савичева. Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю, и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь.

 Девочка умерла от голода… Не все ли равно отчего умирать — от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее…

 Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра — там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить.

 Какие-то взрослые спросили меня:

 — Ты кто такая?

 — Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить.

 Мне сказали:

 — Нельзя! Приходи со своим районом.

 Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него:

 — Он тоже пришел со своим районом?

 — Он пришел с братом.

 С братом можно. С районом можно. А как же быть одной?

 Я сказала им:

 — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге… Тане Савичевой.

 Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили:

 — Таня Савичева твоя подруга?

 — А чего здесь особенного? Мы одногодки. Обе с Васильевского острова.

 — Но ее же нет…

 До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит «нет», если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли:

 — У нас все общее. И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки…

 Я заметила, что они не верят мне. И чтобы они поверили, выпалила:

 — У нас даже почерк одинаковый!

 — Почерк? — Они удивились еще больше.

 — А что? Почерк!

 Неожиданно они повеселели, от почерка:

 — Это очень хорошо! Это прямо находка. Поедем с нами.

 — Никуда я не поеду. Я хочу строить…

 — Ты будешь строить! Ты будешь для памятника писать Таниным почерком.

 — Могу, — согласилась я. — Только у меня нет карандаша. Дадите?

 — Ты будешь писать на бетоне. На бетоне не пишут карандашом.

 Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в… У меня есть такая же книжка. За сорок копеек.

 Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано:

 «Женя умерла 28 дек. 12.30 час. утра 1941 г.».

 Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти.

 Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать.

 — Давайте ваш бетон. Буду писать.

 Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили:

 — Не торопись.

 Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова.

 У меня плохо получалось.

 — Не торопись. Пиши спокойно.

 «Бабушка умерла 25 янв. Зч. дня 1942г.».

 Пока я писала про Женю, умерла бабушка.

 Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже.

 Я пробовала голодать с утра до вечера. Вытерпела. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает.

 «Лека умер 17 марта в 5 часов утра 1942г.».

 У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил.

 Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Мне рассказывали.

 Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства…

 — Пиши, — тихо сказали мне.

 В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали:

 — Пиши, Валя Зайцева, пиши.

 И я снова написала — «умер».

 «Дядя Вася умер 13апр. 2ч. ночь 1942г.».

 «Дядя Лёша 10 мая в 4 ч. дня 1942г.».

 Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали… Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась.

 — Что же ты не пишешь? — тихо сказали мне. — Пиши, Валя Зайцева, а то застынет бетон.

 Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7.30 час.

 утра 1942 года». Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово.

 Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый.

 Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы.

 — Можешь еще писать?

 — Я допишу, — ответила я и отвернулась, чтобы не видели моих глаз. Ведь Таня Савичева моя… подружка.

 Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила — значит, не сдавалась!

 Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли».

 Открыла страничку «У» — «Умерли все». Последняя страничка дневника Тани Савичевой была на букву «О» — «Осталась одна Таня».

 И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Голодная. Под обстрелом.

 В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась.

 И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна?

 А я? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. У меня под кроватью живет хомячок. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева?»

 Кто-то положил мне руку на плечо и сказал:

 — Пойдем, Валя Зайцева. Ты сделала все, что нужно. Спасибо.

 Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала:

 — Приду завтра… без своего района. Можно?

 — Приходи без района, — сказали мне. — Приходи.

 Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней.

 А дружат ведь только с живыми.

Владимир Железняков «Чучело»

Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе.

Мне бы надо остановиться и уйти.

Мальчишки набросились на меня.

«За ноги ее! — орал Валька. — За ноги!..»

Они повалили меня и схватили за ноги и за руки. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад.

Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. На шее у меня, то есть у чучела, болталась дощечка со словами: «ЧУЧЕЛО — ПРЕДАТЕЛЬ».

Ленка замолчала и как-то вся угасла.

Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил.

— А они веселились вокруг чучела, — сказала Ленка. — Прыгали и хохотали:

«Ух, наша красавица-а-а!»

«Дождалась!»

«Я придумала! Я придумала! — Шмакова от радости запрыгала. — Пусть Димка подожжет костер!..»

После этих слов Шмаковой я совсем перестала бояться. Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру.

А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост.

«У меня спичек нет», — тихо сказал Димка.

«Зато у меня есть!» — Лохматый всунул Димке в руку спички и подтолкнул его к чучелу.

Димка стоял около чучела, низко опустив голову.

Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!»

«Поджигай!» — приказала Железная Кнопка.

Я не выдержала и закричала:

«Димка! Не надо, Димка-а-а-а!..»

А он по-прежнему стоял около чучела — мне была видна его спина, он ссутулился и казался каким-то маленьким. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий.

«Ну, Сомов! — сказала Железная Кнопка. — Иди же, наконец, до конца!»

Димка упал на колени и так низко опустил голову, что у него торчали одни плечи, а головы совсем не было видно. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону.

Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Дедушка! Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла.

Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня.

Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось!

Первым опомнился Димка.

«Ты что, очумела? — Он схватил меня за руку и старался оттащить от огня. — Это же шутка! Ты что, шуток не понимаешь?»

Я сильная стала, легко его победила. Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр.

Они разбежались.

А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое.

Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву.

Потом до меня долетел голос Железной Кнопки.

Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина.

«Аня из Зеленых Мезонинов» Люси Мод Монтгомери

Было уже совсем светло, когда Аня проснулась и села на постели, растерянно глядя в окно, через которое лился поток радостного солнечного света и за которым покачивалось что-то белое и пушистое на фоне ярко-голубого неба.

В первое мгновение она не могла вспомнить, где находится. Сначала она ощутила восхитительный трепет, словно произошло что-то очень приятное, затем явилось ужасное воспоминание Это были Зеленые Мезонины, но здесь не хотели ее оставить, потому что она не мальчик!

Но было утро, и за окном стояла вишня, вся в цвету. Аня выскочила из постели и одним прыжком оказалась у окна. Затем она толкнула оконную раму — рама подалась со скрипом, будто ее давно не открывали, что, впрочем, и было на самом деле, — и опустилась на колени, вглядываясь в июньское утро. Глаза ее блестели от восторга. Ах, разве это не прекрасно? Разве это не прелестное место? Если бы она могла здесь остаться! Она вообразит, что остается. Здесь есть простор для воображения.

Огромная вишня росла так близко к окну, что ее ветки касались дома. Она была так густо усыпана цветами, что не было видно ни одного листика. С обеих сторон от дома тянулись большие сады, с одной стороны — яблоневый, с другой — вишневый, все в цвету. Трава под деревьями казалась желтой от цветущих одуванчиков. Чуть поодаль в саду виднелись кусты сирени, все в гроздьях ярко-фиолетовых цветов, и утренний ветерок доносил до Аниного окна их головокружительно сладкий аромат.

Дальше за садом зеленые луга, покрытые сочным клевером, спускались к долине, где бежал ручей и росло множество белых березок, стройные стволы которых поднимались над подлеском, наводившим на мысль о чудесном отдыхе среди папоротников, мхов и лесных трав. За долиной виднелся холм, зеленый и пушистый от елей и пихт. Среди них был небольшой просвет, и в него проглядывал серый мезонин того домика, который накануне Аня видела с другой стороны Озера Сверкающих Вод.

Слева виднелись большие амбары и другие хозяйственные постройки, а за ними спускались вниз к сверкающему голубому морю зеленые поля.

Глаза Ани, восприимчивые к красоте, медленно переходили от одной картины к другой, жадно впитывая все, что было перед ней. Бедняжка в своей жизни видела так много некрасивых мест. Но то, что открылось перед ней теперь, превосходило самые буйные ее мечты.

Она стояла на коленях, забыв обо всем на свете, кроме красоты, окружавшей ее, пока не вздрогнула, почувствовав на своем плече чью-то руку. Маленькая мечтательница не слышала, как вошла Марилла.

— Давно пора одеваться, — сказала Марилла коротко.

Марилла просто не знала, как говорить с этим ребенком, и это неприятное ей самой незнание делало ее резкой и решительной помимо ее воли.

Аня встала с глубоким вздохом.

— Ах. разве это не чудесно? — спросила она, указывая рукой на прекрасный мир за окном.

— Да, это большое дерево, — сказала Марилла, — и цветет обильно, но сами вишни никуда не годятся — мелкие и червивые.

— О, я говорю не только о дереве; конечно, оно прекрасно… да, оно ослепительно прекрасно… оно цветет так, будто для него самого это необычайно важно… Но я имела в виду все: и сад, и деревья, и ручей, и леса — весь большой прекрасный мир. Вы не чувствуете в такое утро, будто любите весь мир? Я даже здесь слышу, как ручей смеется вдали. Вы когда-нибудь замечали, какие радостные создания эти ручьи? Они всегда смеются. Даже зимой я слышу их смех из-подо льда. Я так рада, что здесь, возле Зеленых Мезонинов, есть ручей. Может быть, вы думаете, что это не имеет для меня значения, раз вы не хотите оставить меня здесь? Но это не так. Мне всегда будет приятно вспомнить, что возле Зеленых Мезонинов есть ручей, даже если я никогда больше его не увижу. Если бы здесь не было ручья, меня всегда преследовало бы неприятное чувство, что он должен был здесь быть. Сегодня утром я не в пучине горя. Я никогда не бываю в пучине горя по утрам. Разве это не замечательно, что бывает утро? Но мне очень грустно. Я только что воображала, что вам все-таки нужна именно я и что я останусь здесь навсегда-навсегда. Было большим утешением это вообразить. Но самое неприятное в воображаемых вещах — это то, что наступает момент, когда приходится перестать воображать, а это очень больно.

— Лучше одевайся, спускайся вниз и не думай о своих воображаемых вещах, — заметила Марилла, как только ей удалось вставить словечко. — Завтрак ждет. Умой лицо и причешись. Оставь окно открытым и разверни постель, чтобы она проветрилась. И побыстрее, пожалуйста.

Аня, очевидно, могла действовать быстро, когда это требовалось, потому что уже через десять минут она спустилась вниз, аккуратно одетая, с расчесанными и заплетенными в косы волосами, умытым лицом; душу ее при этом наполняло приятное сознание, что она выполнила все требования Мариллы. Впрочем, справедливости ради, следует заметить, что она все-таки забыла раскрыть постель для проветривания.

— Я сегодня очень голодная, — объявила она, проскользнув на стул, указанный ей Мариллой. — Мир уже не кажется такой мрачной пустыней, как вчера вечером. Я так рада, что утро солнечное. Впрочем, я люблю и дождливые утра тоже. Любое утро интересно, правда? Неизвестно, что ждет нас в этот день, и так много простора для воображения. Но я рада, что сегодня нет дождя, потому что легче не унывать и стойко переносить превратности судьбы в солнечный день. Я чувствую, что мне сегодня предстоит многое перенести. Очень легко читать о чужих несчастьях и воображать, что и мы могли бы героически их преодолеть, но это не так легко, когда приходится и в самом деле с ними столкнуться, правда?

— Ради Бога, придержи язык, — сказала Марилла. — Маленькая девочка не должна так много говорить.

После этого замечания Аня совсем умолкла, столь послушно, что ее продолжающееся молчание стало несколько раздражать Мариллу, как нечто не совсем естественное. Мэтью тоже молчал — но это, по крайней мере, было естественно — так что завтрак прошел в полном молчании.

По мере того как он приближался к концу, Аня становилась все более и более рассеянной. Она ела машинально, а ее большие глаза неотрывно, невидящим взглядом смотрели на небо за окном. Это раздражало Мариллу еще сильнее. У нее было неприятное чувство, что в то время, как тело этого странного ребенка находилось за столом, дух его парил на крыльях фантазии в какой-то заоблачной стране. Кто захотел бы иметь в доме такого ребенка?

И однако, что было самым непостижимым, Мэтью желал оставить ее! Марилла чувствовала, что он хочет этого сегодня утром так же сильно, как вчера вечером, и собирается и дальше хотеть этого. Это была его обычная манера — вбить себе в голову какую-нибудь причуду и цепляться за нее с поразительным молчаливым упорством — упорством в десять раз более мощным и действенным благодаря молчанию, чем если бы он говорил о своем желании с утра до вечера.

Когда завтрак кончился, Аня вышла из задумчивости и предложила вымыть посуду.

— Ты умеешь мыть посуду как следует? — спросила Марилла недоверчиво.

— Довольно неплохо. Правда, я лучше умею нянчить детей. У меня большой опыт в этом деле. Жаль, что у вас здесь нет детей, которыми я могла бы заняться.

— Зато я совсем не хотела бы, чтобы здесь было больше детей, чем в данный момент. С тобой одной вполне достаточно хлопот. Ума не приложу, что с тобой делать. Мэтью такой смешной.

— Мне он показался очень милым, — сказала Аня с упреком. — Он очень доброжелательный и совсем не возражал, сколько бы я ни говорила — ему это, кажется, нравилось. Я почувствовала в нем родственную душу, как только увидела его.

— Оба вы чудаки, если ты это имеешь в виду, говоря о родстве душ, — фыркнула Марилла. — Хорошо, можешь вымыть посуду. Не жалей горячей воды и вытри как следует. У меня и так полно работы сегодня с утра, потому что придется поехать после обеда в Уайт Сендс — повидать миссис Спенсер. Ты поедешь со мной, и там решим, что с тобой делать. Когда кончишь с посудой, пойди наверх и застели кровать.

Аня довольно проворно и тщательно вымыла посуду, что не осталось не замеченным Мариллой. Затем она застелила кровать, правда с меньшим успехом, потому что никогда не училась искусству бороться с периной. Но все же кровать была застелена, и Марилла, чтобы на время избавиться от девочки, сказала, что разрешает ей пойти в сад и поиграть там до обеда.

Аня бросилась к двери, с оживленным лицом и сияющими глазами. Но на самом пороге она внезапно остановилась, круто повернула назад и села возле стола, выражение восторга исчезло с ее лица, словно его сдул ветер.

— Ну, что еще случилось? — спросила Марилла.

— Я не осмеливаюсь выйти, — сказала Аня тоном мученика, отрекающегося от всех земных радостей. — Если я не могу остаться здесь, мне не стоит влюбляться в Зеленые Мезонины. А если я выйду и познакомлюсь со всеми этими деревьями, цветами, и с садом, и с ручьем, я не смогу не полюбить их. Мне и так тяжело на душе, и я не хочу, чтобы стало еще тяжелее. Мне так хочется выйти — все, кажется, зовет меня: «Аня, Аня, выйди к нам! Аня, Аня, мы хотим поиграть с тобой!» — но лучше не делать этого. Не стоит влюбляться в то, от чего предстоит быть оторванным навсегда, ведь так? И так тяжело удержаться и не полюбить, правда? Вот почему я была так рада, когда думала, что останусь здесь. Я думала, что здесь так много всего, что можно полюбить, и ничто не помешает мне. Но этот краткий сон миновал. Теперь я примирилась с моим роком, так что мне лучше не выходить. Иначе, боюсь, я не сумею снова с ним примириться. Как зовут этот цветок в горшке на подоконнике, скажите, пожалуйста?

— Это герань.

— О, я не имею в виду это название. Я имею в виду имя, которое вы ей дали. Вы не дали ей имени? Тогда можно мне это сделать? Можно, я назову ее… о, дайте подумать… Милочка подойдет… можно мне называть ее Милочка, пока я здесь? О, позвольте мне ее так называть!

— Да ради Бога, мне все равно. Но какой же смысл в том, чтобы давать имя герани?

— О, я люблю, чтобы предметы имели имена, даже если это только герань. Это делает их больше похожими на людей. Откуда вы знаете, что не задеваете чувства герани, когда называете ее просто «герань» и никак больше? Ведь вам не понравилось бы, если бы вас всегда называли просто женщиной. Да, я буду называть ее Милочкой. Я дала имя сегодня утром и этой вишне под окном моей спальни. Я назвала ее Снежной Королевой, потому что она такая белая. Конечно, она не всегда будет в цвету, но ведь всегда можно это вообразить, правда?

— Никогда в жизни не видела и не слышала ничего подобного, — бормотала Марилла, спасаясь бегством в подвал за картошкой. — Она действительно интересная, как Мэтью говорит. Я уже чувствую, как меня занимает, что еще она скажет. Она и на меня напускает чары. И уже напустила их на Мэтью. Этот взгляд, который он бросил на меня, когда выходил, снова выражал все, о чем он говорил и на что намекал вчера. Лучше бы он был как другие мужчины и говорил обо всем открыто. Тогда было бы можно ответить и переубедить его. Но что сделаешь с мужчиной, который только смотрит?

Когда Марилла вернулась из своего паломничества в подвал, она застала Аню снова впавшей в мечтательность. Девочка сидела, опустив подбородок на руки и устремив взгляд в небо. Так Марилла и оставила ее, пока обед не появился на столе.

— Могу я взять кобылу и кабриолет после обеда, Мэтью? — спросила Марилла.

Мэтью кивнул и печально взглянул на Аню. Марилла перехватила этот взгляд и сказала сухо:

— Я собираюсь поехать в Уайт Сендс и решить этот вопрос. Я возьму Аню с собой, чтобы миссис Спенсер могла сразу отправить ее обратно в Новую Шотландию. Я оставлю тебе чай на плите и вернусь домой как раз к дойке.

И опять Мэтью ничего не сказал. Марилла почувствовала, что зря тратит слова. Ничто так не раздражает, как мужчина, который не отвечает… кроме женщины, которая не отвечает.

В положенное время Мэтью запряг гнедую, и Марилла с Аней сели в кабриолет. Мэтью открыл пред ними ворота двора и, когда они медленно проезжали мимо, сказал громко, ни к кому, кажется, не обращаясь:

— Здесь был утром один паренек, Джерри Буот из Крик, и я сказал ему, что найму его на лето.

Марилла не ответила, но хлестнула несчастную гнедую с такой силой, что толстая кобыла, не привыкшая к подобному обращению, возмущенно рванула галопом. Когда кабриолет уже катил по большой дороге, Марилла обернулась и увидела, что несносный Мэтью стоит, прислонившись к воротам, и печально смотрит им вслед.

Сергей Куцко

ВОЛКИ

Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется.

Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки.

— Ой, собака! — сказала она.

Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Но встреча с ещё несколькими парами звериных глаз ввела в оцепенение…

“Волки, — мелькнула мысль, — недалеко дорога, бежать…” Да силы исчезли, корзинка невольно выпала из рук, ноги стали ватными и непослушными.

— Мама! — этот внезапный крик приостановил стаю, которая дошла уже до середины поляны. — Люди, помогите! — троекратно пронеслось над лесом.

Как потом рассказывали пастухи: “Мы слышали крики, думали, дети балуются…” Это в пяти километрах от деревни, в лесу!

Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Они словно вопрошали: “Ну что, человек? Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей?”

Девушка упала на колени, закрыла глаза руками и заплакала. Внезапно к ней пришла мысль о молитве, словно что-то встрепенулось в душе, словно воскресли слова бабушки, памятные с детства: “Богородицу проси! ”

Девушка не помнила слов молитвы. Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение.

…Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица.

Борис Ганаго

ПИСЬМО БОГУ

Это произошло в конце XIX столетия.

Петербург. Канун Рождества. С залива дует холодный, пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов — делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома.

Только маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. Он то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшие руки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом кренделя и баранки.

Дверь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше.

Незаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь.

Старый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика.

— Дяденька, дяденька, мне надо написать письмо! — быстро проговорил мальчик.

— А деньги у тебя есть? — строго спросил писарь.

Мальчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: “Петербург. 6 января. Господину…”

— Как фамилия господина?

— Это не господин, — пробормотал мальчик, еще не до конца веря своей удаче.

— Ах, это дама? — улыбнувшись, спросил писарь.

Нет-нет! — быстро проговорил мальчик.

— Так кому же ты хочешь написать письмо? — удивился старик,

— Иисусу.

— Как ты смеешь насмехаться над пожилым человеком? — возмутился писарь и хотел указать мальчику на дверь. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил:

— А что ты хочешь написать Иисусу?

— Моя мама всегда учила меня просить помощи у Бога, когда трудно. Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос. — Мальчик подошел ближе к писарю и продолжал: — А вчера она уснула, и я никак ее не могу разбудить. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, — он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы.

— А как ты ее будил? — спросил старик, поднявшись из-за своего стола.

— Я ее целовал.

— А она дышит?

— Что ты, дяденька, разве во сне дышат?

— Иисус Христос уже получил твое письмо, — сказал старик, обнимая мальчика за плечи. — Он велел мне заботиться о тебе, а твою маму забрал к Себе.

Старый писарь подумал: “Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня”.

Борис Ганаго

СКАЗАННОЕ СЛОВО

На окраине большого города стоял старенький домик с садом. Их охранял надёжный сторож — умный пёс Уран. Он зря никогда ни на кого не лаял, зорко следил за незнакомцами, радовался хозяевам.

Но вот этот дом попал под снос. Его обитателям предложили благоустроенную квартиру, и тут возник вопрос — что делать с овчаркой? Как сторож Уран уже был им не нужен, становясь лишь обузой. Несколько дней шли ожесточённые споры о собачьей судьбе. В открытое окно из дома до сторожевой конуры частенько долетали жалобные всхлипывания внука и грозные окрики деда.

Что понимал Уран из доносившихся слов? Кто знает…

Только заметили невестка и внук, выносившие ему еду, что миска собаки так и оставалась нетронутой более суток. Уран не ел и в последующие дни, как его ни уговаривали. Он уже не вилял хвостом, когда к нему подходили, и даже отводил взгляд в сторону, словно не желая больше смотреть на людей, предававших его.

Невестка, ожидавшая наследника или наследницу, предположила:

— А не заболел ли Уран? Хозяин в сердцах бросил:

— Вот было бы и лучше, если бы пёс сам издох. Не пришлось бы тогда пристреливать.

Невестка вздрогнула.

Уран посмотрел на сказавшего взглядом, который хозяин потом долго не мог забыть.

Внук уговорил соседа ветеринара посмотреть своего любимца. Но ветеринар не обнаружил никакой болезни, только задумчиво сказал:

— Может быть, он о чем-то затосковал… Уран вскоре умер, до самой смерти чуть шевеля хвостом лишь невестке и внуку, навещавших его.

А хозяин по ночам часто вспоминал взгляд Урана, преданно служившего ему столько лет. Старик уже пожалел о жестоких словах, убивших пса.

Но разве сказанное вернуть?

И кто знает, как ранило озвученное зло внука, привязанного к своему четвероногому другу?

А кто знает, как оно, разлетясь по миру подобно радиоволне, повлияет на души ещё не родившихся детей, будущие поколения?

Слова живут, слова не умирают…

В старинной книжке рассказывалось: у одной девочки умер папа. Девочка тосковала о нем. Он всегда был ласков с ней. Этой теплоты ей не хватало.

Однажды папа приснился ей и сказал: теперь ты будь ласкова с людьми. Каждое доброе слово служит Вечности.

Борис Ганаго

МАШЕНЬКА

Святочный рассказ

Однажды много лет назад девочку Машу приняли за Ангела. Случилось это так.

В одной бедной семье было трое детей. Их папа умер, мама работала, где могла, а потом заболела. В доме не осталось ни крошки, а есть так хотелось. Что делать?

Вышла мама на улицу и стала просить милостыню, но люди, не замечая её, проходили мимо. Приближалась Рождественская ночь, и слова женщины: “Не себе прошу, детям моим… Христа ради! ” тонули в предпраздничной суете.

В отчаянии она вошла в церковь и стала просить о помощи Самого Христа. Кого же ещё оставалось просить?

Вот тут, у иконы Спасителя, Маша и увидела женщину, стоявшую на коленях. Лицо её было залито слезами. Девочка никогда раньше не видела таких страданий.

У Маши было удивительное сердце. Когда рядом радовались, и ей хотелось прыгать от счастья. Но если кому-то было больно, она не могла пройти мимо и спрашивала:

— Что с тобой? Почему ты плачешь? И чужая боль проникала в её сердце. Вот и теперь она склонилась к женщине:

— У вас горе?

И когда та поделилась с ней своей бедой, Маша, которая никогда в жизни не испытывала чувства голода, представила себе троих одиноких, давно не видевших еды малышей. Не задумываясь, она протянула женщине пять рублей. Это были все её деньги.

По тем временам это была значительная сумма, и лицо женщины просияло.

— А где ваш дом? – на прощание спросила Маша. С удивлением она узнала, что живёт бедная семья в соседнем подвале. Девочка не понимала, как можно жить в подвале, но она твёрдо знала, что ей нужно сделать в этот рождественский вечер.

Счастливая мать, как на крыльях, летела домой. Она накупила еды в ближайшем магазине, и дети радостно встретили её.

Вскоре запылала печка и закипел самовар. Дети согрелись, насытились и притихли. Стол, уставленный едой, был для них неожиданным праздником, почти чудом.

Но тут Надя, самая маленькая, спросила:

— Мама, а правда, что в Рождественскую мочь Бог посылает детям Ангела, и тот приносит им много-много подарков?

Мама прекрасно знала, что гостинцев им ждать не от кого. Слава Богу и за то, что Он уже им дал: все сыты и согреты. Но малыши есть малыши. Им так хотелось иметь в Рождественский праздник ёлку, такую же, как у нсех остальных детей. Что она, бедная, могла им сказать? Разрушить детскую веру?

Дети настороженно смотрели на неё, ожидая ответа. И мама подтвердила:

— Это правда. Но Ангел приходит только к тем, кто всем сердцем верит в Бога и от всей души молится Ему.

— А я всем сердцем верю в Бога и от всей души молюсь Ему, – не отступала Надя. – Пусть он пошлёт нам Своего Ангела.

Мама не знала, что сказать. В комнате установилась тишина, только поленья потрескивали в печке. И вдруг раздался стук. Дети вздрогнули, а мама перекрестилась и дрожащей рукой открыла дверь.

На пороге стояла маленькая светловолосая девочка Maшa, а за ней – бородатый мужик с ёлкой в руках.

— С Рождеством Христовым! – радостно поздравила хозяев Машенька. Дети замерли.

Пока бородач устанавливал ёлку, в комнату вошла Машина няня с большой корзиной, из которой сразу же стали появляться подарки. Малыши не верили своим глазам. Но ни они, ни мама не подозревали, что девочка отдала им свою ёлку и свои подарки.

А когда неожиданные гости ушли, Надя спросила:

— Эта девочка и была Ангел?

Борис Ганаго

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ

По мотивам рассказа А. Добровольского «Серёжа»

Обычно кровати братьев стояли рядом. Но когда Серёжа заболел воспалением легких, Сашу переселили в другую комнату и запре­тили тревожить малыша. Только просили молиться за братишку, которому становилось всё хуже и хуже.

Как-то вечером Саша заглянул в комнату больного. Серёжа лежал с открытыми, ниче­го не видящими глазами и едва дышал. Ис­пугавшись, мальчик кинулся к кабинету, из которого доносились голоса родителей. Дверь была приоткрыта, и Саша услышал, как ма­ма, плача, сказала, что Серёжа умирает. Па­па с болью в голосе ответил:

— Что ж теперь плакать? Его уже не спа­сти…

В ужасе Саша бросился в комнату сест­рёнки. Там никого не было, и он с рыдания­ми   упал   на  колени   перед   иконой   Божией  Матери, висевшей на стене. Сквозь всхлипы­вания прорывались слова:

—  Господи,  Господи,  сделай  так,  чтобы Серёжа не умер!

Лицо Саши было залито слезами. Вокруг всё расплывалось, как в тумане. Мальчик ви­дел перед собой лишь лик Божией Матери. Чувство времени исчезло.

— Господи, Ты всё можешь, спаси Серёжу!

Уже совсем стемнело. Обессиленный, Саша с трупом встал и зажёг настольную лампу. Перед ней лежало Евангелие. Мальчик пере­вернул несколько страниц, и вдруг взгляд его упал на строку: «Иди, и как ты веровал, да будет тебе…»

Словно услышав приказ, он пошёл к Се­рёже. У постели любимого брата молча сиде­ла мама. Она подала знак: «Не шуми, Серё­жа уснул».

Слова не были произнесены, но этот знак был, как луч надежды. Уснул — значит, жив, значит, будет жить!

Через три дня Серёжа уже мог сидеть в постели, и детям разрешили бывать у него. Они принесли любимые игрушки брата, кре­пость и домики, которые он до болезни вы­резал и склеивал, — всё, чем можно было по­радовать малыша. Сестрёнка с большой кук­лой встала около Серёжи, а Саша, ликуя, сфотографировал их.

Это были мгновения настоящего счастья.

Борис Ганаго

ТВОЙ ПТЕНЧИК

Выпал из гнезда птенчик – совсем маленький, беспомощный, даже крылышки ещё не выросли. Ничего не умеет, только пищит и клювик раскрывает – есть просит.

Взяли его ребята и принесли в дом. Соорудили ему гнёздышко из травы и веточек. Вова кормил малыша, а Ира поила и выносила на солнышко.

Вскоре птенчик окреп, и вместо пушка у него стали перышки вырастать. Ребята нашли на чердаке старую птичью клетку и для надежности посадили в неё своего любимца – уж очень выразительно стал на него кот поглядывать. Целыми днями у дверей дежурил, момента удобного дожидался. И сколько его дети ни гнали, глаз с птенчика не сводил.

Лето пролетело незаметно. Птенчик на глазах у детей вырос и начал по клетке летать. А вскоре ему в ней тесно стало. Когда клетку на улицу выносили, он бился о прутья и просился на волю. Вот и решили ребята своего питомца выпустить. Конечно, жалко им было с ним расставаться, но лишать свободы того, кто создан для полёта, они не могли.

Однажды солнечным утром простились дети со своим любимцем, вынесли клетку во двор и открыли. Птенчик выпрыгнул на траву и оглянулся на своих друзей.

В этот момент появился кот. Притаившись в кустах, он приготовился к прыжку, бросился, но… Птенчик взлетел высоко-высоко…

Святой старец Иоанн Кронштадтский сравнивал нашу душу с птицей. За каждой душой враг охотится, поймать хочет. Ведь поначалу душа человеческая, совсем как птенец неоперившийся, беспомощна, летать не умеет. Как же нам сохранить её, как вырастить, чтобы не разбилась она о камни острые, не попала в сети ловца?

Господь создал спасительную ограду, за которой растёт и крепнет наша душа, – дом Божий, Церковь святую. В ней душа учится возлетать высоко-высоко, к самому небу. И познаёт она там такую светлую радость, что ей никакие земные сети не страшны.

Борис Ганаго

ЗЕРКАЛО

Точка, точка, запятая,

Минус, рожица кривая.

Палка, палка, огуречик —

Вот и вышел человечек.

С этим стишком Надя закончила рисунок. Потом, боясь, что её не поймут, подписала под ним: “Это я”. Она внимательно осмотрела своё творение и решила, что ему чего-то не хватает.

Юная художница подошла к зеркалу и стала разглядывать себя: что ещё нужно дорисовать, чтобы любой мог понять, кто изображён на портрете?

Надя очень любила наряжаться и вертеться перед большим зеркалом, пробовала разные причёски. На этот раз девочка примерила мамину шляпку с вуалью.

Ей захотелось выглядеть загадочной и романтичной, как длинноногие девушки, показывающие моды по телевизору. Надя представила себя взрослой, бросила в зеркало томный взгляд и попробовала пройтись походкой манекенщицы. Получилось не очень красиво, а когда она резко остановилась, шляпа съехала ей на нос.

Хорошо, что никто не видел её в этот момент. Вот бы посмеялись! В общем, быть манекенщицей ей совсем не понравилось.

Девочка сняла шляпу, и тут её взгляд упал на бабушкину шапочку. Не удержавшись, она примерила её. И замерла, сделав удивительное открытие: как две капли воды она была похожа на свою бабулю. Только морщин у неё пока не было. Пока.

Теперь Надя знала, какой она станет через много лет. Правда, это будущее казалось ей очень далёким…

Наде стало понятно, почему бабушка так любит её, почему с нежной грустью наблюдает за её шалостями и украдкой вздыхает.

Раздались шаги. Надя торопливо положила шапку на место и побежала к дверям. На пороге она встретила… саму себя, только не такую резвую. А вот глаза были совсем такие же: по-детски удивленные и радостные.

Наденька обняла себя будущую и тихо спросила:

— Бабушка, а правда, что в детстве ты была мной?

Бабушка помолчала, потом загадочно улыбнулась и достала с полки старинный альбом. Перелистав несколько страниц, она показала фотографию маленькой девочки, очень похожей на Надю.

— Вот какой я была.

— Ой, и правда, ты похожа на меня! – в восторге воскликнула внучка.

— А может, это ты похожа на меня? – лукаво прищурившись, спросила бабушка.

— Это не важно, кто на кого похож. Главное – похожи, – не уступала малышка.

— Разве не важно? А ты посмотри, на кого была похожа я…

И бабушка стала листать альбом. Каких там только не было лиц. И каких лиц! И каждое было по-своему красиво. Покой, достоинство и тепло, излучаемые ими, притягивали взгляд. Надя заметила, что все они – маленькие дети и седые старики, юные дамы и подтянутые военные – были чем-то похожи друг на друга… И на неё.

— Расскажи мне о них, – попросила девочка.

Бабушка прижала к себе свою кровинку, и заструился рассказ об их роде, идущем из давних веков.

Уже подошло время мультиков, но девочке не захотелось их смотреть. Она открывала что-то удивительное, бывшее давно, но живущее в ней.

А ты знаешь историю своих дедов, прадедов, историю своего рода? Может быть, эта история и есть твоё зеркало?

Борис Ганаго

ПОПУГАЙЧИК 

Слонялся Петя по дому. Все игры надоели. Тут мама дала поручение сходить в магазин и ещё подсказала:

— Наша соседка, Мария Николаевна, ногу сломала. Ей хлеба купить некому. Еле по комнате передвигается. Давай, я позвоню и узнаю, может ей что купить нужно.

Тётя Маша звонку обрадовалась. А когда мальчик принёс ей целую сумку продуктов, она не знала, как его и благодарить. Почему-то показала Пете пустую клетку, в которой недавно жил попугай. Это был её друг. Тётя Маша за ним ухаживала, делилась своими думами, а он взял и улетел. Теперь ей некому слова сказать, не о ком заботиться. А что это за жизнь, если не о ком заботиться?

Петя посмотрел на пустую клетку, на костыли, представил, как тётя Mania ковыляет по опустевшей квартире, и в голову ему пришла неожиданная мысль. Дело в том, что он давно копил деньги, которые ему давали на игрушки. Всё не находил ничего подходящего. И вот теперь эта странная мысль – купить попугайчика для тёти Маши.

Попрощавшись, Петя выскочил на улицу. Ему захотелось зайти в зоомагазин, где когда-то видел разных попугайчиков. Но теперь он смотрел на них глазами тёти Маши. С каким из них она могла бы подружиться? Может, этот ей подойдёт, может, этот?

Петя решил расспросить соседку о беглеце. На следующий день он сказал маме:

— Позвони тёте Маше… Может быть, ей что-нибудь нужно?

Мама даже замерла, потом прижала сына к себе и прошептала:

— Вот и ты человеком становишься… Петя обиделся:

— А разве раньше я человеком не был?

— Был, конечно был, – улыбнулась мама. — Только теперь у тебя ещё и душа проснулась… Слава Богу!

— А что такое душа? — насторожился мальчик.

— Это способность любить.

Мама испытующе посмотрела на сына:

— Может, сам позвонишь?

Петя засмущался. Мама сняла трубку: Мария Николаевна, извините, у Пети к вам вопрос. Я сейчас ему трубку передам.

Тут уж деваться было некуда, и Петя смущённо пробормотал:

— Тётя Maшa, может, вам купить что-нибудь?

Что произошло на другом конце провода, Петя не понял, только соседка ответила каким-то необычным голосом. Поблагодарила и попросила принести молока, если он пойдёт в магазин. Больше ей ничего не нужно. Опять поблагодарила.

Когда Петя позвонил в её квартиру, он услышал торопливый стук костылей. Тётя Maшa не хотела заставлять его ждать лишние секунды.

Пока соседка искала деньги, мальчик как бы невзначай стал расспрашивать её о пропавшем попугае. Тётя Маша охотно рассказала и про цвет, и про поведение…

В зоомагазине таких по цвету попугайчиков оказалось несколько. Петя долго выбирал. Когда же он принёс свой подарок тёте Маше, то… Я не берусь описывать, что было дальше.

Надежда Тэффи

Счастливая

Да, один раз я была счастлива.
Я давно определила, что такое счастье, очень давно — в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.
* * *
Я помню: мне шесть лет, моей сестре — четыре.
Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.
Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.
Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.
И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.
Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.
Но мы — дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?
Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня — заплакать ей или нет?
И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.
— Лена! — говорю я громко и весело.- Лена! Я сегодня видела конку!
Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.
Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,- а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,- и трубил в золотую трубу:
— Ррам-рра-ра!
Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.
Как расскажешь это все! Можно сказать только:
— Лена! Я видела конку!
Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.
И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?
— Ррам-рра-ра!
Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.
Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!

И.С. Тургенев

Стихотворение в прозе «Милостыня»

Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.

Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь… Он изнемогал.

Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками — и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.

Он вспоминал…

Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат — и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам… И вот теперь у него нет куска хлеба — и все его покинули, друзья еще раньше врагов… Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.

А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль.

Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову — и увидал перед собою незнакомца.

Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.

—  Ты всё свое богатство роздал, — послышался ровный голос… — Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?

—  Не жалею, — ответил со вздохом старик, — только вот умираю я теперь.

—  И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, — продолжал незнакомец, — не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?

Старик ничего не ответил — и задумался.

— Так и ты теперь не гордись, бедняк, — заговорил опять незнакомец, — ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.

Старик встрепенулся, вскинул глазами… но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.

Старик подошел к нему — и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.

Но за ним шел другой — и тот подал старику малую милостыню.

И старик купил себе на данные гроши хлеба — и сладок показался ему выпрошенный кусок — и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.

Валентина Осеева

Бабка

Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. «Всю квартиру собой заполонила!..» – ворчал Борькин отец. А мать робко возражала ему: «Старый человек… Куда же ей деться?» «Зажилась на свете… – вздыхал отец. – В инвалидном доме ей место – вот где!»

Все в доме, не исключая и Борьки, смотрели на бабку, как на совершенно лишнего человека.

Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Вставайте! Попейте горяченького-то на дорожку…»

Подходила к Борьке: «Вставай, батюшка мой, в школу пора!» «Зачем?» – сонным голосом спрашивал Борька. «В школу зачем? Тёмный человек глух и нем – вот зачем!»

Борька прятал голову под одеяло: «Иди ты, бабка…»

В сенях отец шаркал веником. «А куда вы, мать, галоши дели? Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них!»

Бабка торопилась к нему на помощь. «Да вот они, Петруша, на самом виду. Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила».

…Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть!»

Бабка прятала вязанье, торопливо накрывала на стол и, скрестив на животе руки, следила, как Борька ест. В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает».

Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка?» «Ела, ела, – кивала головой бабка. – Не заботься обо мне, Борюшка, я, спасибо, сыта и здрава».

Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка!» Борька весело подтолкнул его локтем: «Идём, идём! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть – что ударить, приласкать – надо слова искать».

А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная». «Как это – главная?» – заинтересовался Борька. «Ну, старенькая… всех вырастила. Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это». «Не взгреет! – нахмурился Борька. – Он сам с ней не здоровается…»

После этого разговора Борька часто ни с того ни с сего спрашивал бабку: «Обижаем мы тебя?» А родителям говорил: «Наша бабка лучше всех, а живёт хуже всех – никто о ней не заботится». Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня – мал ещё!»

Бабка, мягко улыбаясь, качала головой: «Вам бы, глупые, радоваться надо. Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте».

* * *

Борьку вообще интересовало бабкино лицо. Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами. «Чего это ты такая разрисованная? Старая очень?» – спрашивал он. Бабка задумывалась. «По морщинам, голубчик, жизнь человеческую, как по книге, можно читать. Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала – ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась – опять морщины. Мужа на войне убили – много слёз было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет».

Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни – неужели всё лицо такими нитками затянется? «Иди ты, бабка! – ворчал он. – Наговоришь всегда глупостей…»

* * *

За последнее время бабка вдруг сгорбилась, спина у неё стала круглая, ходила она тише и всё присаживалась. «В землю врастает», – шутил отец. «Не смейся ты над старым человеком», – обижалась мать. А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься».

Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу – клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор.

На другой день бабку схоронили.

Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами. Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами. «Мой ещё, – сказала она и низко наклонилась над сундуком. – Мой…»

На самом дне сундука загремела шкатулка – та самая, заветная, в которую Борьке всегда так хотелось заглянуть. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой свёрток: в нём были тёплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шёлка – тоже для Борьки. В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочёл: «Внуку моему Борюшке».

Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке». В букве «ш» было четыре палочки. «Не научилась!» – подумал Борька. Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ш» три палки… И вдруг, как живая, встала перед ним бабка – тихая, виноватая, не выучившая урока. Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрёл по улице вдоль чужого длинного забора…

Домой он пришёл поздно вечером; глаза у него распухли от слёз, к коленкам пристала свежая глина. Бабкин пакетик он положил к себе под подушку и, закрывшись с головой одеялом, подумал: «Не придёт утром бабка!»

Константин Паустовский

Барсучий нос

Озеро около берегов было засыпано ворохами желтых листьев. Их было так много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули.

Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь.

Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились и сверкали в траве, как сказочные японские петухи. Мы вытаскивали оловянную плотву и ершей с глазами, похожими на две маленькие луны. Щуки ляскали на нас мелкими, как иглы, зубами.

Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны далекие облака и синий густой воздух. По ночам в зарослях вокруг нас шевелились и дрожали низкие звезды.

У нас на стоянке горел костер. Мы жгли его весь день и ночь напролет, чтобы отгонять волков, — они тихо выли по дальним берегам озера. Их беспокоили дым костра и веселые человеческие крики.

Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал из травы даже ушей.

Картошка жарилась на сковороде, от нее шел острый вкусный запах, и зверь, очевидно, прибежал на этот запах.

С нами был маленький мальчик. Ему было всего девять лет, но он хорошо переносил ночевки в лесу и холод осенних рассветов. Гораздо лучше нас, взрослых, он все замечал и рассказывал.

Он был выдумщик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки. Мы никак не могли, да и не хотели доказывать ему, что он говорит неправду. Каждый день он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то видел, как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины.

Мы делали вид, что верили ему.

Все, что окружало нас, казалось необыкновенным: и поздняя луна, блиставшая над черными озерами, и высокие облака, похожие на горы розового снега, и даже привычный морской шум высоких сосен.

Мальчик первый услышал фырканье зверя и зашипел на нас, чтобы мы замолчали. Мы притихли. Мы старались даже не дышать, хотя рука невольно тянулась к двустволке, — кто знает, что это мог быть за зверь!

Через полчаса зверь высунул из травы мокрый черный нос, похожий на свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и дрожал от жадности. Потом из травы показалась острая морда с черными пронзительными глазами. Наконец показалась полосатая шкурка.

Из зарослей вылез маленький барсук. Он поджал лапу и внимательно посмотрел на меня. Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке.

Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало. Мне хотелось крикнуть зверьку, что он обожжется, но я опоздал — барсук прыгнул к сковородке и сунул в нее нос…

Запахло паленой кожей. Барсук взвизгнул и с отчаянным воплем бросился обратно в траву. Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты и плевался от негодования и боли.

На озере и в лесу началось смятение. Без времени заорали испуганные лягушки, всполошились птицы, и у самого берега, как пушечный выстрел, ударила пудовая щука.

Утром мальчик разбудил меня и рассказал, что он сам только что видел, как барсук лечит свой обожженный нос. Я не поверил.

Я сел у костра и спросонок слушал утренние голоса птиц. Вдали посвистывали белохвостые кулики, крякали утки, курлыкали журавли на сухих болотах — мшарах, плескались рыбы, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось двигаться.

Мальчик тянул меня за руку. Он обиделся. Он хотел доказать мне, что он не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук.

Я нехотя согласился. Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом.

Около пня, спиной к нам, стоял барсук. Он расковырял пень и засунул в середину пня, в мокрую и холодную труху, обожженный нос.

Он стоял неподвижно и холодил свой несчастный нос, а вокруг бегал и фыркал другой маленький барсучок. Он волновался и толкал нашего барсука носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами.

Потом он сел и заплакал. Он смотрел на нас круглыми и мокрыми глазами, стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос. Он как будто просил о помощи, но мы ничем не могли ему помочь.

Через год я встретил на берегах этого же озера барсука со шрамом на носу. Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз. Я помахал ему рукой, но он сердито чихнул в мою сторону и спрятался в зарослях брусники.

С тех пор я его больше не видел.

Татьяна Петросян

Записка

Записка имела самый безобидный вид.
В ней по всем джентльменским законам должна была обнаружиться чернильная рожа и дружеское пояснение: «Сидоров — козёл».
Так что Сидоров, не заподозрив худого, мгновенно развернул послание… и остолбенел.
Внутри крупным красивым почерком было написано: «Сидоров, я тебя люблю!».
В округлости почерка Сидорову почудилось издевательство. Кто же ему такое написал?
Прищурившись, он оглядел класс. Автор записки должен был непременно обнаружить себя. Но главные враги Сидорова на сей раз почему-то не ухмылялись злорадно.(Как они обычно ухмылялись. Но на сей раз — нет.)
Зато Сидоров сразу заметил, что на него не мигая глядит Воробьёва. Не просто так глядит, а со значением!
Сомнений не было: записку писала она. Но тогда выходит, что Воробьёва его любит?!
И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане. ЧТО ЗНАЧИТ ЛЮБИТ??? Какие последствия это повлечёт и как теперь Сидорову быть?..
«Будем рассуждать логически,- рассуждал Сидоров логически.- Что, к примеру, люблю я? Груши! Люблю — значит, всегда хочу съесть…»
В этот момент Воробьёва снова обернулась к нему и кровожадно облизнулась. Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза её давно не стриженные… ну да, настоящие когти! Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьёва жадно догрызала костлявую куриную ногу…
«Нужно взять себя в руки, — взял себя в руки Сидоров. (Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи.) — Я люблю не только груши, но и родителей. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть. Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее. А я их за это люблю…»
Тут Воробьёва снова обернулась, и Сидоров с тоской подумал, что придётся ему теперь день-деньской печь для неё сладкие пирожки и носить её в школу на шее, чтобы оправдать такую внезапную и безумную любовь. Он пригляделся и обнаружил, что Воробьёва — не худенькая и носить её будет, пожалуй, нелегко.
«Ещё не всё потеряно,- не сдавался Сидоров.-Я также люблю нашу собаку Бобика. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять…» Тут Сидорову стало душно при одной мысли о том, что Воробьёва может заставить его прыгать за каждым пирожком, а потом выведет на прогулку, крепко держа за поводок и не давая уклоняться ни вправо, ни влево…
«…Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо…- в отчаянии соображал Сидоров,- нет, это не то… мух люблю ловить и сажать в стакан… но это уж слишком… люблю игрушки, которые можно сломать и посмотреть, что внутри…»
От последней мысли Сидорову стало нехорошо. Спасение было только в одном. Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: «Воробьёва, я тебя тоже люблю». Пусть ей станет страшно.

Ганс Христиан Андерсен

Девочка со спичками

Как холодно было в этот вечер! Шел снег, и сумерки сгущались. А вечер был последний в году — канун Нового года. В эту холодную и темную пору по улицам брела маленькая нищая девочка с непокрытой головой и босая. Правда, из дому она вышла обутая, но много ли было проку в огромных старых туфлях?

Туфли эти прежде носила ее мать — вот какие они были большие,- и девочка потеряла их сегодня, когда бросилась бежать через дорогу, испугавшись двух карет, которые мчались во весь опор. Одной туфли она так и не нашла, другую утащил какой-то мальчишка, заявив, что из нее выйдет отличная люлька для его будущих ребят.

Вот девочка и брела теперь босиком, и ножки ее покраснели и посинели от холода. В кармане ее старенького передника лежало несколько пачек серных спичек, и одну пачку она держала в руке. За весь этот день она не продала ни одной спички, и ей не подали ни гроша. Она брела голодная и продрогшая и так измучилась, бедняжка!

Снежинки садились на ее длинные белокурые локоны, красиво рассыпавшиеся по плечам, но она, право же, и не подозревала о том, что они красивы. Изо всех окон лился свет, на улице вкусно пахло жареным гусем — ведь был канун Нового года. Вот о чем она думала!

Наконец девочка нашла уголок за выступом дома. Тут она села и съежилась, поджав под себя ножки. Но ей стало еще холоднее, а вернуться домой она не смела: ей ведь не удалось продать ни одной спички, она не выручила ни гроша, а она знала, что за это отец прибьет ее; к тому же, думала она, дома тоже холодно; они живут на чердаке, где гуляет ветер, хотя самые большие щели в стенах и заткнуты соломой и тряпками. Ручонки ее совсем закоченели. Ах, как бы их согрел огонек маленькой спички! Если бы только она посмела вытащить спичку, чиркнуть ею о стену и погреть пальцы! Девочка робко вытянула одну спичку и… чирк! Как спичка вспыхнула, как ярко она загорелась!

Девочка прикрыла ее рукой, и спичка стала гореть ровным светлым пламенем, точно крохотная свечечка. Удивительная свечка! Девочке почудилось, будто она сидит перед большой железной печью с блестящими медными шариками и заслонками. Как славно пылает в ней огонь, каким теплом от него веет! Но что это? Девочка протянула ноги к огню, чтобы погреть их, — и вдруг… пламя погасло, печка исчезла, а в руке у девочки осталась обгорелая спичка.

Она чиркнула еще одной спичкой, спичка загорелась, засветилась, и когда ее отблеск упал на стену, стена стала прозрачной, как кисея. Девочка увидела перед собой комнату, а в ней стол, покрытый белоснежной скатертью и уставленный дорогим фарфором; на столе, распространяя чудесный аромат, стояло блюдо с жареным гусем, начиненным черносливом и яблоками! И всего чудеснее было то, что гусь вдруг спрыгнул со стола и, как был, с вилкой и ножом в спине, вперевалку заковылял по полу. Он шел прямо к бедной девочке, но… спичка погасла, и перед бедняжкой снова встала непроницаемая, холодная, сырая стена.

Девочка зажгла еще одну спичку. Теперь она сидела перед роскошной

рождественской елкой. Эта елка была гораздо выше и наряднее той, которую девочка увидела в сочельник, подойдя к дому одного богатого купца и заглянув в окно. Тысячи свечей горели на ее зеленых ветках, а разноцветные картинки, какими украшают витрины магазинов, смотрели на девочку. Малютка протянула к ним руки, но… спичка погасла. Огоньки стали уходить все выше и выше и вскоре превратились в ясные звездочки. Одна из них покатилась по небу, оставив за собой длинный огненный след.

«Кто-то умер», — подумала девочка, потому что ее недавно умершая старая бабушка, которая одна во всем мире любила ее, не раз говорила ей: «Когда падет звездочка, чья- то душа отлетает к Богу».

Девочка снова чиркнула о стену спичкой и, когда все вокруг осветилось, увидела в этом сиянии свою старенькую бабушку, такую тихую и просветленную, такую добрую и ласковую.

— Бабушка, — воскликнула девочка, — возьми, возьми меня к себе! Я знаю, что ты уйдешь, когда погаснет спичка, исчезнешь, как теплая печка, как вкусный жареный гусь и чудесная большая елка!

И она торопливо чиркнула всеми спичками, оставшимися в пачке, — вот как ей хотелось удержать бабушку! И спички вспыхнули так ослепительно, что стало светлее, чем днем. Бабушка при жизни никогда не была такой красивой, такой величавой. Она взяла девочку на руки, и, озаренные светом и радостью, обе они вознеслись высоко-высоко — туда, где нет ни голода, ни холода, ни страха, — они вознеслись к Богу.

Морозным утром за выступом дома нашли девочку: на щечках ее играл румянец, на губах — улыбка, но она была мертва; она замерзла в последний вечер старого года. Новогоднее солнце осветило мертвое тельце девочки со спичками; она сожгла почти целую пачку.

— Девочка хотела погреться, — говорили люди. И никто не знал, какие чудеса она видела, среди какой красоты они вместе с бабушкой встретили Новогоднее Счастье.

Ирина Пивоварова

О чём думает моя голова

Если вы думаете, что я учусь хорошо, вы ошибаетесь. Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но ленивая. Я не знаю, способная я или не способная. Но только я точно знаю, что я не ленивая. Я по три часа сижу над задачами.

 Вот, например, сейчас я сижу и изо всех сил хочу решить задачу. А она не решается. Я говорю маме: 

— Мам, а у меня задачка не получается. 

— Не ленись, — говорит мама. — Подумай хорошенько, и всё получится. Только хорошенько подумай! 

Она уходит по делам. А я беру голову обеими руками и говорю ей: 

— Думай, голова. Думай хорошенько… «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Голова, ты почему не думаешь? Ну, голова, ну, думай, пожалуйста! Ну что тебе стоит!

 За окном плывёт облачко. Оно лёгонькое, как пух. Вот оно остановилось. Нет, плывёт дальше. 

Голова, о чём ты думаешь?! Как тебе не стыдно!!! «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Люська, наверное, тоже вышла. Она уже гуляет. Если бы она подошла ко мне первая, я бы её, конечно, простила. Но разве она подойдёт, такая вредина?!

 «…Из пункта А в пункт Б…» Нет, она не подойдёт. Наоборот, когда я выйду во двор, она возьмёт под руку Лену и будет с ней шептаться. Потом она скажет: «Лен, пошли ко мне, у меня что-то есть». Они уйдут, а потом сядут на подоконник и будут смеяться и грызть семечки. 

«…Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» А я что сделаю?.. А я тогда позову Колю, Петьку и Павлика играть в лапту. А она что сделает? Ага, она поставит пластинку «Три толстяка». Да так громко, что Коля, Петька и Павлик услышат и побегут просить её, чтобы она дала им послушать. Сто раз слушали, всё им мало! И тогда Люська закроет окно, и они там все будут слушать пластинку.

 «…Из пункта А в пункт… в пункт…» А я тогда возьму и запульну чем-нибудь прямо в её окно. Стекло — дзинь! — и разлетится. Пусть знает.

 Так. Я уже устала думать. Думай не думай — задача не получается. Просто ужас какая задачка трудная! Вот погуляю немножко и снова стану думать. 

Я закрыла задачник и выглянула в окно. Во дворе гуляла одна Люська. Она прыгала в классики. Я вышла во двор и села на лавочку. Люська на меня даже не посмотрела. 

— Серёжка! Витька! — закричала сразу Люська. — Идёмте в лапту играть! 

Братья Кармановы выглянули в окно. 

— У нас горло, — хрипло сказали оба брата. — Нас не пустят. 

— Лена! — закричала Люська. — Лен! Выходи! 

Вместо Лены выглянула её бабушка и погрозила Люське пальцем.

 — Павлик! — закричала Люська. 

В окне никто не появился. 

— Пе-еть-ка-а! — надсаживалась Люська. 

— Девочка, ну что ты орёшь?! — высунулась из форточки чья-то голова. — Больному человеку отдохнуть не дают! Покоя от вас нет! — И голова всунулась обратно в форточку.

 Люська украдкой посмотрела на меня и покраснела как рак. Она подёргала себя за косичку. Потом сняла с рукава нитку. Потом посмотрела на дерево и сказала:

 — Люсь, давай в классики.

 — Давай, — сказала я.

 Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу.

 Только я села за стол, пришла мама:

 — Ну, как задачка? 

— Не получается. 

— Но ведь ты уже два часа над ней сидишь! Это просто ужас что такое! Задают детям какие-то головоломки!.. Ну давай показывай свою задачу! Может, у меня получится? Я всё-таки институт кончала. Так. «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Постой, постой, что-то эта задача мне знакома! Послушай, да ведь вы её в прошлый раз вместе с папой решили! Я прекрасно помню!

  — Как? — удивилась я. — Неужели? Ой, правда, ведь это сорок пятая задача, а нам сорок шестую задали.

 Тут мама страшно рассердилась.

 — Это возмутительно! — сказала мама. — Это неслыханно! Это безобразие! Где твоя голова?! О чём она только думает?!

Александр Грин

Алые паруса

Не помня, как оставила дом, Ассоль бежала уже к морю, подхваченная неодолимым ветром события; на первом углу она остановилась почти без сил; ее ноги подкашивались, дыхание срывалось и гасло, сознание держалось на волоске. Вне себя от страха потерять волю, она топнула ногой и оправилась. Временами то крыша, то забор скрывали от нее алые паруса; тогда, боясь, не исчезли ли они, как простой призрак, она торопилась

миновать мучительное препятствие и, снова увидев корабль, останавливалась облегченно вздохнуть.

Тем временем в Каперне произошло такое замешательство, такое волнение, такая поголовная смута, какие не уступят эффекту знаменитых землетрясений. Никогда еще большой корабль не подходил к этому берегу; у корабля были те самые паруса, имя которых звучало как издевательство; теперь они ясно и неопровержимо пылали с невинностью факта, опровергающего все законы бытия и здравого смысла. Мужчины, женщины, дети впопыхах мчались к берегу, кто в чем был; жители перекликались со двора во двор, наскакивали друг на друга, вопили и падали; скоро у воды образовалась толпа, и в толпу эту стремительно вбежала Ассоль.

Пока ее не было, ее имя перелетало среди людей с нервной и угрюмой тревогой, с злобным испугом. Больше говорили мужчины; сдавленно, змеиным шипеньем всхлипывали остолбеневшие женщины, но если уже которая начинала трещать — яд забирался в голову. Как только появилась Ассоль, все смолкли, все со страхом отошли от неё, и она осталась одна средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая, с лицом не менее алым, чем ее чудо, беспомощно протянув руки к высокому

кораблю.

От него отделилась лодка, полная загорелых гребцов; среди них стоял тот, кого, как ей показалось теперь, она знала, смутно помнила с детства. Он смотрел на нее с улыбкой, которая грела и торопила. Но тысячи последних смешных страхов одолели Ассоль; смертельно боясь всего — ошибки, недоразумений, таинственной и вредной помехи, — она вбежала по пояс в теплое колыхание волн, крича: «Я здесь, я здесь! Это я!»

Тогда Циммер взмахнул смычком — и та же мелодия грянула по нервам толпы, но на этот раз полным, торжествующим хором. От волнения, движения облаков и волн, блеска воды и дали девушка почти не могла уже различать, что движется: она, корабль или лодка, — все двигалось, кружилось и опадало.

Но весло резко плеснуло вблизи нее; она подняла голову. Грэй нагнулся, ее руки ухватились за его пояс. Ассоль зажмурилась; затем, быстро открыв глаза, смело улыбнулась его сияющему лицу и, запыхавшись, сказала:

— Совершенно такой.

— И ты тоже, дитя мое! — вынимая из воды мокрую драгоценность, сказал Грэй. —

Вот я пришел. Узнала ли ты меня?

Она кивнула, держась за его пояс, с новой душой и трепетно зажмуренными глазами.

Счастье сидело в ней пушистым котенком. Когда Ассоль решилась открыть глаза, покачиванье шлюпки, блеск волн, приближающийся, мощно ворочаясь, борт «Секрета» — всё было сном, где свет и вода качались, кружась, подобно игре солнечных зайчиков на струящейся лучами стене. Не помня как, она поднялась по трапу в сильных руках Грэя.

Палуба, крытая и увешанная коврами, в алых выплесках парусов, была как небесный сад.

И скоро Ассоль увидела, что стоит в каюте — в комнате, которой лучше уже не может быть.

Тогда сверху, сотрясая и зарывая сердце в свой торжествующий крик, вновь кинулась огромная музыка. Опять Ассоль закрыла глаза, боясь, что все это исчезнет, если она будет смотреть. Грэй взял ее руки, и, зная уже теперь, куда можно безопасно идти, она спрятала мокрое от слез лицо на груди друга, пришедшего так волшебно. Бережно, но со смехом, сам потрясенный и удивленный тем, что наступила невыразимая, не доступная никому драгоценная минута, Грэй поднял за подбородок вверх это давно-давно пригрезившееся лицо, и глаза девушки, наконец, ясно раскрылись. В них было все лучшее человека.

— Ты возьмешь к нам моего Лонгрена? — сказала она.

— Да. — И так крепко поцеловал он ее вслед за своим железным «да», что она засмеялась.

Евгений Пермяк

Хитрый коврик

Умной Машенька росла, да не все понимала.

Пошла она как-то в лес и ужалилась о Крапиву.

— Ах ты, такая-сякая, колючая. Зачем только ты на свете живешь? Один вред от тебя!

А Крапива рассмеялась на это и сказала:

— Так и о пчеле можно только по жалу судить. А пчела ведь еще и мед дает.

Тут Маша как крикнет на весь лес:

— Да как ты можешь, бездельница, себя с пчелой-труженицей сравнивать!

— Вот что, — говорит Крапива, — приходи сюда осенью, я тебе ума-разума добавлю.

Не верилось Машеньке, что у Крапивы можно ума-разума набраться, но пришла. А вдруг да Крапива что-то дельное скажет?

А Крапива пожелтела по осени. Состарилась. Голос у нее стал скрипучий, жесткий.

— Добудь, Машенька, рукавички, — говорит Крапива, — да выдергай меня и свяжи в пучки.

Надела Машенька рукавички, выдергала Крапиву и связала в пучки.

— А теперь, — говорит Крапива, — вымочи меня в речке и потом подсуши.

Вымочила Маша Крапиву, подсушила и спрашивает:

— Еще что придумаешь?

— Теперь, — говорит Крапива, — ломай мои стебли, мни, выколачивай из них лишнее… А дальше сама увидишь…

Опять Машенька сделала все то, что Крапива просила, и получилось длинное, прочное крапивное волокно.

Задумалась Маша, а потом решила: коли есть волокно, из него можно нитки спрясть.

Спряла Маша нитки и снова задумалась. Думала, думала и решила из ниток коврик выткать. Выткала она коврик и вышила на нем зелеными нитками молодую веселую крапиву.

Повесила Маша коврик на стенку и сказала:

— Спасибо тебе, Крапива, что ты мне ума-разума добавила. Теперь-то уж я знаю, что не все на свете пустое да негодное, что пустым да негодным кажется.

И стала с тех пор Маша обо всем думать, во все вникать, везде, в каждой мелочи для людей пользу выискивать.

Александр Фадеев

Молодая гвардия (Руки матери)

…Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, — он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках.  А в темные жилочки.

  С того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, как ты в изнеможении, тихо, в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили не пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра в коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: «Бе-а-ба, ба-ба».

Я помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела – пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете, чего бы ни сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они не погнушались.

Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И когда бы я ни открыл глаза, ты была возле меня, и ночник горел в комнате, ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои!

Оглянись и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, — не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы.

Мама, мама!.. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости…

Ю. Коваль

Дед, баба и Алеша

Заспорили дед да баба, на кого похож их внук.

Баба говорит:

—  Алёша на меня похож. Такой же умный и хозяйственный.

Алёша говорит:

—  Верно, верно, я весь в бабу. Дед говорит:

—  А по-моему, Алёша на меня похож. У него такие же глаза —  красивые, чёрненькие. И наверно, у него такая же борода большая вырастет, когда Алёша и сам вырастет.

Алёше захотелось, чтоб у него выросла такая же борода, и он говорит:

—  Верно, верно, я больше на деда похож. Баба говорит:

—  Какая борода большая вырастет, это ещё неизвестно. Но Алёша на меня куда сильнее похож. Он так же, как я, любит чай с мёдом, с пряниками, с вареньем и с ватрушками с творогом. А вот как раз самовар поспел. Сейчас посмотрим, на кого больше похож Алёша.

Алёша подумал немного и говорит:

—  Пожалуй, я всё-таки сильно на бабу смахиваю.

Дед почесал в затылке и говорит:

—  Чай с мёдом это ещё не полное сходство. А вот Алёша точно так же, как я, любит лошадь запрягать, а потом на санках в лес кататься. Вот сейчас заложим санки да поедем в лес. Там, говорят, лоси объявились, сено из нашего стожка щиплют. Надо поглядеть.

Алёша подумал-подумал и говорит:

—  Знаешь, деда, у меня так странно в жизни получается. Я полдня на бабу похож, а полдня —  на тебя. Вот сейчас чаю попью и сразу на тебя похож буду.

И пока пил Алёша чай, он точно так же прикрывал глаза и отдувался, как бабушка, а уж когда мчались на санках в лес, точно так, как дед, кричал: «Но-ооо, милая! Давай! Давай!» — и щёлкал кнутом.

Виталий Бианки

ОДИНЕЦ

ЧАСТЬ I

Глава 1

ОДИН ПРОТИВ ЧЕТЫРЕХ

Лось низко опустил голову, грозя поднять на рога каждого, кто приблизится к нему спереди. Задом он прижался к двум сросшимся у корня деревьям – и был надежно защищен с тыла.

Собаки обступили его полукругом. Их было три, и любая из них могла схватиться один на один с волком.

Ощетинив шерсть, захлебываясь от злобы лаем, они когтями рвали под собой землю. Они ждали только удобного момента, чтобы, подскочив, вцепиться зверю в горло, в спину, повиснуть на нем, зубами рвать живое мясо.

Ни одна из них, однако, не отваживалась переступить невидимую черту, за которой – они знали – встретят их страшные рога лося. Что их волчьи зубы против неимоверной силы этого лесного богатыря?!

Жутко поблескивающие глаза лося ловили каждое их движение. Тяжело вооруженная голова делала чуть заметный поворот, как только одна из них подскакивала на шаг ближе.

Исступленным лаем собаки старались скрыть свой страх. Все три были умны и опытны, ни одна не хотела лезть на верную смерть. В конце концов, их дело ведь только задержать зверя, не дать ему ходу, не пустить в чащу. Они вовсе не обязаны хватать его за горло, пока он не ранен. Пусть расправляется со зверем тот, кто идет за ними.

Но лось хорошо понимал, где таится главная опасность. Едва между деревьями мелькнул человек, он разом подался вперед.

Три разъяренных собаки одновременно кинулись на него: две спереди, одна сзади – вцепиться и удержать.

Но это был только ловкий прием: зверь быстро отпрянул, а распаленные его мнимым испугом собаки неудержимо ринулись вперед. И на одно мгновенье очутились ближе к нему, чем позволяла мудрая осторожность.

Лось двинул рогами – и первая собака высоко взметнулась в воздух. Ударил ногами – и вторая, как распоротый мешок, свалилась на землю, обливаясь кровью.

Тогда лось опрокинул рога на спину, взял с места широкой, размашистой иноходью и, не глядя на уцелевшую собаку, двинулся в чащу.

Свое громадное тридцатипудовое тело он нес на бегу легко и плавно. Его бег был стремителен и прям, как бег стального паровоза по рельсам.

В последний миг выскочил из-за деревьев охотник. Перед ним мелькнули высокие белые ноги, горбатый загривок, сухой опущенный крестец, – и зверь врезался в плотную заросль, легко раздвигая грудью тугие ветви, ломая деревца. Собака метнулась за ним, но упругие руки чащи отбросили ее назад.

Охотник опустил бесполезное ружье: громадный лесной зверь исчез в чаще так же бесследно, как исчезает в темной глубине моря выскользнувшая из рук рыба. Не догонять же его в непроходимой заросли.

Охотник подошел к лежавшим на земле собакам. У одной был проломлен череп. У другой из широко распоротого живота вывалились на траву все внутренности. Обе уже не дышали.

У охотника помутнело в глазах.

Он прислонился к дереву. Отчаяние его охватило…

Виктор Драгунский

Денискины рассказы.

… бы

Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот. Ну вот, например, чтобы дети были во всех делах главные и взрослые должны были бы их во всем, во всем слушаться. В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень было бы интересно. 
Во-первых, я представляю себе, как бы маме «понравилась» такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понравилось», а о бабушке и говорить нечего. Что и говорить, я все бы им припомнил! Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал: 
«Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости! Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты похожа? Вылитый Кощей! Ешь сейчас же, тебе говорят! — И она бы стала есть, опустив голову, а я бы только подавал команду: — Быстрее! Не держи за щекой! Опять задумалась? Все решаешь мировые проблемы? Жуй как следует! И не раскачивайся на стуле!» 
И тут вошел бы папа после работы, и не успел бы он даже раздеться, а я бы уже закричал:  «Ага, явился! Вечно тебя надо ждать! Мой руки сейчас же! Как следует, как следует мой, нечего грязь размазывать. После тебя на полотенце страшно смотреть. Щеткой три и не жалей мыла. Ну-ка, покажи ногти! Это ужас, а не ногти. Это просто когти! Где ножницы? Не дергайся! Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осторожно. Не хлюпай носом, ты не девчонка… Вот так. Теперь садись к столу». 
Он бы сел и потихоньку сказал маме:  «Ну как поживаешь?» 
А она бы сказала тоже тихонько:  «Ничего, спасибо!» 
А я бы немедленно:  «Разговорчики за столом! Когда я ем, то глух и нем! Запомните это на всю жизнь. Золотое правило! Папа! Положи сейчас же газету, наказание ты мое!» 
И они сидели бы у меня как шелковые, а уж когда бы пришла бабушка, я бы прищурился, всплеснул руками и заголосил:  «Папа! Мама! Полюбуйтесь-ка на нашу бабуленьку! Каков вид! Грудь распахнута, шапка на затылке! Щеки красные, вся шея мокрая! Хороша, нечего сказать. Признавайся, опять в хоккей гоняла! А это что за грязная палка? Ты зачем ее в дом приволокла? Что? Это клюшка! Убери ее сейчас же с моих глаз — на черный ход!» 
Тут я бы прошелся по комнате и сказал бы им всем троим: «После обеда все садитесь за уроки, а я в кино пойду!» 
Конечно, они бы сейчас же заныли и захныкали:  «И мы с тобой! И мы тоже хотим в кино!» 
А я бы им:  «Нечего, нечего! Вчера ходили на день рождения, в воскресенье я вас в цирк водил! Ишь! Понравилось развлекаться каждый день. Дома сидите! Нате вам вот тридцать копеек на мороженое, и все!» 
Тогда бы бабушка взмолилась: «Возьми хоть меня-то! Ведь каждый ребенок может провести с собой одного взрослого бесплатно!» 
Но я бы увильнул, я сказал бы:  «А на эту картину людям после семидесяти лет вход воспрещен. Сиди дома, гулена!» 
И я бы прошелся мимо них, нарочно громко постукивая каблуками, как будто я не замечаю, что у них у всех глаза мокрые, и я бы стал одеваться, и долго вертелся бы перед зеркалом, и напевал бы, и они от этого еще хуже бы мучились, а я бы приоткрыл дверь на лестницу и сказал бы… 
Но я не успел придумать, что бы я сказал, потому что в это время вошла мама, самая настоящая, живая, и сказала: 
— Ты еще сидишь. Ешь сейчас же, посмотри, на кого ты похож? Вылитый Кощей! 

Лев Толстой

Птичка

Был Серёжа именинник, и много ему разных подарили подарков: и волчки, и кони, и картинки. Но дороже всех подарков подарил дядя Серёже сетку, чтобы птиц ловить.

Сетка сделана так, что на рамке приделана дощечка, и сетка откинута. Насыпать семя на дощечку и выставить на двор. Прилетит птичка, сядет на дощечку, дощечка подвернётся, и сетка сама захлопнется. 

Обрадовался Серёжа, прибежал к матери показать сетку. Мать говорит: 

– Не хороша игрушка. На что тебе птички? Зачем ты их мучить будешь? 

– Я их в клетки посажу. Они будут петь, и я их буду кормить! 

Достал Серёжа семя, насыпал на дощечку и выставил сетку в сад. И всё стоял, ждал, что птички прилетят. Но птицы его боялись и не летели на сетку. 

Пошёл Серёжа обедать и сетку оставил. Поглядел после обеда, сетка захлопнулась, и под сеткой бьётся птичка. Серёжа обрадовался, поймал птичку и понёс домой.

– Мама! Посмотрите, я птичку поймал, это, верно, соловей! И как у него сердце бьётся.

Мать сказала:

– Это чиж. Смотри же, не мучай его, а лучше пусти.

– Нет, я его кормить и поить буду. Посадил Серёжа чижа в клетку, и два дня сыпал ему семя, и ставил воду, и чистил клетку. На третий день он забыл про чижа и не переменил ему воды. Мать ему и говорит:

– Вот видишь, ты забыл про свою птичку, лучше пусти её.

– Нет, я не забуду, я сейчас поставлю воды и вычищу клетку. 

Засунул Серёжа руку в клетку, стал чистить, а чижик, испугался, бьётся об клетку. Серёжа вычистил клетку и пошёл за водой.

Мать увидала, что он забыл закрыть клетку, и кричит ему: 

– Серёжа, закрой клетку, а то вылетит и убьётся твоя птичка!

Не успела она сказать, чижик нашёл дверцу, обрадовался, распустил крылышки и полетел через горницу к окошку, да не видал стекла, ударился о стекло и упал на подоконник. 

Прибежал Серёжа, взял птичку, понёс её в клетку. Чижик был ещё жив, но лежал на груди, распустивши крылышки, и тяжело дышал. Серёжа смотрел, смотрел и начал плакать: 

– Мама! Что мне теперь делать? 

– Теперь ничего не сделаешь.

Серёжа целый день не отходил от клетки и всё смотрел на чижика, а чижик всё так же лежал на грудке и тяжело и скоро дышал. Когда Серёжа пошёл спать, чижик ещё был жив. Серёжа долго не мог заснуть; всякий раз, как он закрывал глаза, ему представлялся чижик, как он лежит и дышит.

Утром, когда Серёжа подошёл к клетке, он увидел, что чиж уже лежит на спинке, поджал лапки и закостенел.

 С тех пор Серёжа никогда не ловил птиц.

Михаил Пришвин

Лягушонок

В полднях от горячих лучей солнца стал плавиться снег. Пройдет два дня, много три — и весна загудит. В полднях солнце так распаривает, что весь снег вокруг нашего домика на колесах покрывается какой-то черной пылью. Мы думали, где-то угли жгли. Приблизил я ладонь к этому грязному снегу, и вдруг — вот те угли! — на сером снегу стало белое пятно: это мельчайшие жучки — прыгунки разлетелись в разные стороны.
В полдневных лучах на какой-нибудь час или два оживают на снегу разные жучки-паучки, блошки, даже комарики перелетают. Случилось, талая вода проникла в глубь снега и разбудила спящего на земле под снежным одеялом маленького розового лягушонка. Он выполз из-под снега наверх, решил по глупости, что началась настоящая весна, и отправился путешествовать. Известно, куда путешествуют лягушки: к ручейку, к болотцу.
Случилось, в эту ночь как раз хорошо припорошило, и след путешественника легко можно было разобрать.
След вначале был прямой, лапка за лапкой к ближайшему болотцу. Вдруг почему-то след сбивается, дальше больше и больше. Потом лягушонок мечется туда и сюда, вперед и назад, след становится похожим на запутанный клубок ниток.
Что случилось? Почему лягушонок вдруг бросил свой прямой путь к болоту и пытался вернуться назад?
Чтобы разгадать, распутать этот клубок, мы идем дальше и вот видим: сам лягушонок, маленький, розовый, лежит, растопырив безжизненные лапки.
Теперь все понятно. Ночью мороз взялся за вожжи и так стал подхлестывать, что лягушонок остановился, сунулся туда-сюда и круто повернул к теплой дырочке, из которой почуял весну.
В этот день мороз еще крепче натянул свои вожжи, но ведь в нас самих было тепло, и мы стали помогать весне. Мы долго грели лягушонка своим горячим дыханием — он все не оживал. Но мы догадались: налили теплой воды в кастрюльку и опустили туда розовое тельце с растопыренными лапками.
Крепче, крепче натягивай, мороз, свои вожжи — с нашей весной ты теперь больше не справишься! Не больше часу прошло, как наш лягушонок снова почуял своим тельцем весну и шевельнул лапками. Вскоре и весь он ожил.
Когда грянул гром и всюду зашевелились лягушки, мы выпустили нашего путешественника в то самое болотце, куда он хотел попасть раньше времени, и сказали ему в напутствие:
— Живи, лягушонок, только, не зная броду, не суйся в воду.

Константин Дмитриевич Ушинский
Слепая лошадь


Давно, очень уже давно, когда не только нас, но и наших дедов и прадедов не было еще на свете, стоял на морском берегу богатый и торговый славянский город Винета; а в этом городе жил богатый купец Уседом, корабли которого, нагруженные дорогими товарами, плавали по далеким морям.
Уседом был очень богат и жил роскошно: может быть, и самое прозвание Уседома, или Вседома, получил он оттого, что в его доме было решительно всё, что только можно было найти хорошего и дорогого в то время; а сам хозяин, его хозяйка и дети ели только на золоте и на серебре, ходили только в соболях да в парче.

В конюшне Уседома было много отличных лошадей; но ни в Уседомовой конюшне, ни во всей Винете не было коня быстрее и красивее Догони-Ветра — так прозвал Уседом свою любимую верховую лошадь за быстроту ее ног. Никто не смел садиться на Догони-Ветра, кроме самого хозяина, и хозяин никогда не ездил верхом ни на какой другой лошади.
Случилось купцу в одну из своих поездок по торговым делам, возвращаясь в Винету, проезжать на своем любимом коне через большой и темный лес. Дело было под вечер, лес был страшно темен и густ, ветер качал верхушки угрюмых сосен; купец ехал один-одинешенек и шагом, сберегая своего любимого коня, который устал от дальней поездки.
Вдруг из-за кустов, будто из-под земли, выскочило шестеро плечистых молодцов со зверскими лицами, в мохнатых шапках, с рогатинами, топорами и ножами в руках; трое были на лошадях, трое пешком, и два разбойника уже схватили было лошадь купца за узду.
Не видать бы богатому Уседому своей родимой Винеты, если бы под ним был другой какой-нибудь конь, а не Догони-Ветер. Почуяв на узде чужую руку, конь рванулся вперед, своею широкою, сильною грудью опрокинул на землю двух дерзких злодеев, державших его за узду, смял под ногами третьего, который, махая рогатиной, забегал вперед и хотел было преградить ему дорогу, и помчался как вихрь. Конные разбойники пустились вдогонку; лошади у них были тоже добрые, но куда же им догнать Уседомова коня?
Догони-Ветер, несмотря на свою усталость, чуя погоню, мчался, как стрела, пущенная из туго натянутого лука, и далеко оставил за собою разъяренных злодеев.
Через полчаса Уседом уже въезжал в родимую Винету на своем добром коне, с которого пена клочьями валилась на землю.

Слезая с лошади, бока которой от усталости подымались высоко, купец тут же, трепля Догони-Ветра по взмыленной шее, торжественно обещал: что бы с ним ни случилось, никогда не продавать и не дарить никому своего верного коня, не прогонять его, как бы он ни состарился, и ежедневно, до самой смерти, отпускать коню по три меры лучшего овса.
Но, поторопившись к жене и детям, Уседом не присмотрел сам за лошадью, а ленивый работник не выводил измученного коня как следует, не дал ему совершенно остыть и напоил раньше времени.
С тех самых пор Догони-Ветер и начал хворать, хилеть, ослабел на ноги и, наконец, ослеп. Купец очень горевал и с полгода верно соблюдал свое обещание: слепой конь стоял по-прежнему на конюшне, и ему ежедневно отпускалось по три меры овса.
Уседом потом купил себе другую верховую лошадь, и через полгода ему показалось слишком нерасчетливо давать слепой, никуда не годной лошади по три меры овса, и он велел отпускать две. Еще прошло полгода; слепой конь был еще молод, приходилось его кормить долго, и ему стали отпускать по одной мере.
Наконец, и это показалось купцу тяжело, и он велел снять с Догони-Ветра узду и выгнать его за ворота, чтобы не занимал напрасно места в конюшне. Слепого коня работники выпроводили со двора палкой, так как он упирался и не шел.

Бедный слепой Догони-Ветер, не понимая, что с ним делают, не зная и не видя, куда идти, остался стоять за воротами, опустивши голову и печально шевеля ушами. Наступила ночь, пошел снег, спать на камнях было жестко и холодно для бедной слепой лошади. Несколько часов простояла она на одном месте, но наконец голод заставил ее искать пищи. Поднявши голову, нюхая в воздухе, не попадется ли где-нибудь хоть клок соломы со старой, осунувшейся крыши, брела наудачу слепая лошадь и натыкалась беспрестанно то на угол дома, то на забор.
Надобно вам знать, что в Винете, как и во всех старинных славянских городах, не было князя, а жители города управлялись сами собою, собираясь на площадь, когда нужно было решать какие-нибудь важные дела. Такое собрание народа для решения его собственных дел, для суда и расправы, называлось вечем. Посреди Винеты, на площади, где собиралось вече, висел на четырех столбах большой вечевой колокол, по звону которого собирался народ и в который мог звонить каждый, кто считал себя обиженным и требовал от народа суда и защиты. Никто, конечно, не смел звонить в вечевой колокол по пустякам, зная, что за это от народа сильно достанется.
Бродя по площади, слепая, глухая и голодная лошадь случайно набрела на столбы, на которых висел колокол, и, думая, быть может, вытащить из стрехи пучок соломы, схватила зубами за веревку, привязанную к языку колокола, и стала дергать: колокол зазвонил так сильно, что народ, несмотря на то что было еще рано, толпами стал сбегаться на площадь, желая знать, кто так громко требует его суда и защиты. Все в Винете знали Догони-Ветра, знали, что он спас жизнь своему хозяину, знали обещание хозяина — и удивились, увидя посреди площади бедного коня — слепого, голодного, дрожащего от стужи, покрытого снегом.
Скоро объяснилось, в чем дело, и когда народ узнал, что богатый Уседом выгнал из дому слепую лошадь, спасшую ему жизнь, то единодушно решил, что Догони-Ветер имел полное право звонить в вечевой колокол.
 

Потребовали на площадь неблагодарного купца; несмотря на его оправдания, приказали ему содержать лошадь по-прежнему и кормить ее до самой ее смерти. Особый человек приставлен был смотреть за исполнением приговора, а самый приговор был вырезан на камне, поставленном в память этого события на вечевой площади…

Валентина Осеева

Волшебное слово

Маленький старичок с длинной седой бородой сидел на скамейке и зонтиком чертил что-то на песке. — Подвиньтесь,— сказал ему Павлик и присел на край. Старик подвинулся и, взглянув на красное, сердитое лицо мальчика, сказал: — С тобой что-то случилось? — Ну и ладно! А вам-то что?— покосился на него Павлик. 

 — Мне ничего. А вот ты сейчас кричал, плакал, ссорился с кем-то… — Ещё бы!— сердито буркнул мальчик. — Я скоро совсем убегу из дому. — Убежишь? — Убегу! Из-за одной Ленки убегу.— Павлик сжал кулаки.— Я ей сейчас чуть не поддал хорошенько! Ни одной краски не даёт! А у самой сколько! — Не даёт? Ну, из-за этого убегать не стоит. — Не только из-за этого. Бабушка за одну морковку из кухни меня прогнала… прямо тряпкой, тряпкой… Павлик засопел от обиды. — Пустяки!— сказал старик.— Один поругает, другой пожалеет. — Никто меня не жалеет!— крикнул Павлик.— Брат на лодке едет кататься, а меня не берёт. Я ему говорю: «Возьми лучше, всё равно я от тебя не отстану, вёсла утащу, сам в лодку залезу!» Павлик стукнул кулаком по скамейке. И вдруг замолчал. — Что же, не берёт тебя брат? — А почему вы всё спрашиваете? Старик разгладил длинную бороду: — Я хочу тебе помочь. Есть такое волшебное слово… Павлик раскрыл рот. — Я скажу тебе это слово. Но помни: говорить его надо тихим голосом, глядя прямо  в глаза тому, с кем говоришь. Помни — тихим голосом, глядя прямо в глаза… — А какое слово? Старик наклонился к самому уху мальчика. Мягкая борода его коснулась павликовой щеки. Он прошептал что-то и громко добавил: — Это волшебное слово. Но не забудь, как нужно говорить его. — Я попробую,— усмехнулся Павлик, — я сейчас же попробую.— Он вскочил и побежал домой. Лена сидела за столом и рисовала. Краски — зелёные, синие, красные — лежали перед ней. Увидев Павлика, она сейчас же сгребла их в кучу и накрыла рукой. «Обманул старик!— с досадой подумал мальчик.— Разве такая поймёт волшебное слово?!..» Павлик боком подошёл к сестре и потянул её за рукав. Сестра оглянулась. Тогда, глядя ей в глаза, тихим голосом мальчик сказал: — Лена, дай мне одну краску… пожалуйста… Лена широко раскрыла глаза. Пальцы её разжались, и, снимая руку со стола, она смущённо пробормотала: — Какую тебе? — Мне синюю,— робко сказал Павлик. Он взял краску, подержал её в руках, походил с нею по комнате и отдал сестре. Ему не нужна была краска. Он думал теперь только о волшебном слове. 

 «Пойду к бабушке. Она как раз стряпает. Прогонит или нет?» Павлик отворил дверь в кухню. Старушка снимала с противня горячие пирожки. Внук подбежал к ней, обеими руками повернул к себе красное морщинистое лицо, заглянул в глаза и прошептал: — Дай мне кусочек пирожка… пожалуйста. Бабушка выпрямилась. Волшебное слово так и засияло в каждой морщинке, в глазах, в улыбке. — Горяченького… горяченького захотел, голубчик мой!— приговаривала она, выбирая самый лучший, румяный пирожок. Павлик подпрыгнул от радости и расцеловал её в обе щеки. «Волшебник! Волшебник!» — повторял он про себя, вспоминая старика. За обедом Павлик сидел притихший и прислушивался к каждому слову брата. Когда брат сказал, что поедет кататься на лодке, Павлик положил руку на его плечо и тихо попросил: — Возьми меня, пожалуйста. За столом сразу все замолчали. Брат поднял брови и усмехнулся. — Возьми его, — вдруг сказала сестра. — Что тебе стоит! — Ну, отчего же не взять? — улыбнулась бабушка. — Конечно, возьми. — Пожалуйста, — повторил Павлик. 

 Брат громко засмеялся, потрепал мальчика по плечу, взъерошил ему волосы: — Эх ты, путешественник! Ну ладно, собирайся! «Помогло! Опять помогло!» Павлик выскочил из-за стола и побежал на улицу. Но в сквере уже не было старика. Скамейка была пуста, и только на песке остались начерченные зонтиком непонятные знаки. 

Георгий Скребицкий

Осень

(Рассказ из книги «Четыре художника»)

Для своей работы художник — Осень взяла самые яркие краски и прежде всего отправилась с ними в лес. Там и принялась за свою картину.

Берёзы и клёны покрыла Осень лимонной желтизной. А листья осинок разрумянила, будто спелые яблоки. Стал осинник весь ярко — красный, весь как огонь горит.

Забрела Осень на лесную поляну. Стоит посреди неё дуб — богатырь, стоит, густой листвой потряхивает. «Могучего богатыря нужно в медную кованую броню одеть». Так вот и обрядила старика.

Глядит – а неподалёку, с края поляны, густые, развесистые липы в кружок собрались, ветви вниз опустили. «Им больше всего подойдёт тяжёлый убор из золотой парчи».

Все деревья и даже кусты разукрасила Осень по-своему, по-осеннему: кого в жёлтый наряд, кого в ярко-красный… Одни только сосны да ели не знала она, как разукрасить. У них ведь на ветках не листья, а игры, их и не разрисуешь. Пусть как были летом, так и останутся.

Вот и остались сосны да ели по-летнему тёмно-зелёными. И от этого ещё наряднее сделался лес в своём пёстром осеннем уборе.

Отправилась Осень из леса в поля, в луга. Убрала с полей золотые хлеба, свезла на гумна, а в лугах душистые копны сена сметала в высокие, словно башни, стога.

Опустели поля и луга, ещё шире, просторнее стали. И потянулись над ними в осеннем небе косяки перелётных птиц: журавлей, гусей, уток… А там, глядишь, высоко-высоко, под самыми облаками, летят большие белоснежные птицы – лебеди, летят, машут крыльями, словно платками, шлют прощальный привет родным местам.

Улетают птицы в тёплые страны. А звери по-своему, по-звериному, к холодам готовятся.

Колючего ёжика Осень загоняет спать под ворох сучьев, барсука – в глубокую нору, медведю стелет постель из опавших листьев. А вот белочку учит сушить на сучьях грибы, собирать в дупло спелые орехи. Даже нарядную сизокрылую птицу-сойку заставила проказница — Осень набрать полон рот желудей и запрятать их на полянке в мягкий зелёный мох.

Осенью каждая птица, каждый зверёк хлопочут; к зиме готовятся, некогда им даром время терять.

Спешит, торопится Осень; всё новые и новые краски находит она для своей картины. Серыми тучами покрывает небо. Смывает холодным дождём пёстрый убор листьев. И на тонкие телеграфные провода вдоль дороги, будто чёрные бусы на нитку, сажает она вереницу последних отлетающих ласточек.

Невесёлая получилась картина. Но зато есть и в ней что-то хорошее. Довольна Осень своей работой.

Виктор Астафьев

Капалуха

Мы приближались к альпийским уральским лугам, куда гнали колхозный скот на летнюю пастьбу.

Тайга поредела. Леса были сплошь хвойные, покоробленные ветрами и северной стужей. Лишь кое-где среди редколапых елей, пихт и лиственниц пошевеливали робкой листвой берёзки и осинки да меж деревьев развёртывал свитые улитками ветви папоротник.

Стадо телят и бычков втянулось на старую, заваленную деревьями просеку. Бычки и телята, да и мы тоже, шли медленно и устало, с трудом перебирались через сучковатый валежник.

В одном месте на просеку выдался небольшой бугорочек, сплошь затянутый бледнолистым доцветающим черничником. Зелёные пупырышки будущих черничных ягод выпустили чуть заметные серые былиночки-лепестки, и они как-то незаметно осыпались. Потом ягодка начнётся увеличиваться, багроветь, затем синеть и, наконец, сделается чёрной с седоватым налётом.

Вкусна ягода черника, когда созреет, но цветёт она скромно, пожалуй, скромнее всех других ягодников.

У черничного бугорка поднялся шум. Побежали телята, задрав хвосты, закричали ребятишки, которые гнали скот вместе с нами.

Я поспешил к бугорку и увидел, как по нему с распущенными крыльями бегает кругами глухарка (охотники чаще называют её капалухой).

— Гнездо! Гнездо! — кричали ребята. Я стал озираться по сторонам, ощупывать глазами черничный бугор, но никакого гнезда нигде не видел.

— Да вот же, вот! — показали ребятишки на зелёную корягу, возле которой я стоял.

Я глянул, и сердце моё забилось от испуга — чуть было не наступил на гнездо. Нет, оно не на бугорке было свито, а посреди просеки, под упруго выдавшимся из земли корнем. Обросшая мхом со всех сторон и сверху тоже, затянутая седыми космами, эта неприметная хатка была приоткрыта в сторону черничного бугорка. В хатке утеплённое мхом гнездо. В гнезде четыре рябоватых светло-коричневых яйца. Яйца чуть поменьше куриных. Я потрогал одно яйцо пальцем — оно было тёплое, почти горячее.

— Возьмём! — выдохнул мальчишка, стоявший рядом со мною.

— Зачем?

— Да так!

— А что будет с капалухой? Вы поглядите на неё!

Капалуха металась в стороне. Крылья у неё всё ещё разброшены, и она мела ими землю. На гнезде она сидела с распущенными крыльями, прикрывала своих будущих детей, сохраняла для них тепло. Потому и закостенели от неподвижности крылья птицы. Она пыталась и не могла взлететь. Наконец взлетела на ветку ели, села над нашими головами. И тут мы увидели, что живот у неё голый вплоть до шейки и на голой, пупыристой груди часто-часто трепещется кожа. Это от испуга, гнева и бесстрашия билось птичье сердце.

— А пух — то она выщипала сама и яйца греет голым животом, чтобы каждую каплю своего тепла отдать зарождающимся птицам, — сказал подошедший учитель.

— Это как наша мама. Она всё нам отдаёт. Всё-всё, каждую капельку… — грустно, по-взрослому сказал кто-то из ребят и, должно быть застеснявшись этих нежных слов, произнесённых впервые в жизни, недовольно крикнул: — А ну пошли стадо догонять!

И все весело побежали от капалухиного гнезда. Капалуха сидела на сучке, вытянув вслед нам шею. Но глаза её уже не следили за нами. Они целились на гнездо, и, как только мы немного отошли, она плавно слетела с дерева, заползла в гнездо, распустила крылья и замерла.

Глаза её начали затягиваться дрёмной плёнкой. Но вся она была настороже, вся напружинена. Сердце капалухи билось сильными толчками, наполняя теплом и жизнью четыре крупных яйца, из которых через неделю-две, а может, и через несколько дней появятся головастые глухарята.

И когда они вырастут, когда звонким зоревым апрельским утром уронят свою первую песню в большую и добрую тайгу, может быть, в песне этой будут слова, непонятные нам птичьи слова о матери, которая отдает детям всё, иной раз даже жизнь свою.

Рубрика: 

  • Технология уроков литературы
  • Технология урока

Тексты с сокращениями для чтения на конкурсах, например, конкурс «Живая классика» 2020.
Подборка текстов
Тамара Ломбина из книги «Я дарю вам руку, сердце и веник из мимоз»
Девочка и скрипка

Машенька была одарённым ребёнком. Ей даже дали президентскую стипендию, благодаря которой мама свозила Машу на несколько музыкальных концертов в филармонию и в Большой театр.
Всё у Маши было хорошо, учителя ею были довольны. Но вот беда: едва Маша начинала играть дома на скрипке, как её сосед с верхнего этажа, старик с мохнатыми бровями и холодными серыми глазами, начинал стучать своей палкой в пол или по батарее, отчего Маша сбивалась с ритма, а пёс Антошка начинал от такого «концерта» выть. Это ещё больше злило соседа, и он либо звонил по телефону, либо опускался к их двери. Напрасно мама пыталась объяснить ему, что Маше надо заниматься. Он твердил одно и то же: «Вот научится играть, тогда пусть играет, а бессмысленно скрипеть никто не давал вам права».
Летом ещё как-то выходили из положения: мама или бабушка везли Машу за город на дачу, и она там спокойно играла. Казалось бы, это просто смешно, но Машенька стала плохо спать, а на выпускном концерте она вдруг начала плакать и, так и не доиграв пьесу, убежала со сцены.
Год пришлось Маше пропустить, врачи ей запретили играть на скрипке. А потом бабушка устроилась работать вахтёром в один из научных институтов, и Маша по вечерам ходила заниматься в его огромном вестибюле. Там была замечательная акустика, и дела у Маши наладились. Она перестала волноваться, у неё стало больше уверенности.

Услуги хакеров

В выпускном классе решалась Машина судьба – она либо продолжает заниматься музыкой, либо выбирает себе какую-то другую профессию.
Для выпускного экзамена Маша готовила отрывок из музыки Хачатуряна к фильму «Овод». Ей самой так нравилась мелодия, что у неё начинало учащённо биться сердце. Бабушка и мама поговаривали о том, что пусть уж лучше идёт на филологический, если нервы ей не позволят заниматься музыкой дальше.
Накануне выпускного вечера Маша надела своё первое концертное платье, которое ей сшили специально для этого случая, и, закрыв глаза, вслед за мелодией взлетела к золотому свечению высоко в небо. Она играла и одновременно растворялась в дивной мелодии, то ныряя и плавая, то поднимаясь над ней и любуясь дивными медово-золотыми переливами звуков.
Едва девочка кончила игру, как послышался звук опускающегося лифта и раздался звонок. Мама, заранее готовая к встрече со вздорным соседом, открыла дверь и обмерла. Пред ней стоял незнакомый человек, очень похожий на соседа, но это, видимо, был его брат.
Его трудно было назвать стариком. Глаза его были голубыми, брови не казались такими лохматыми, как у их соседа, а в руках он держал букет белых ландышей.
– Вот, – смущённо проговорил он, – берите, не бойтесь, это не из леса, в лесу их не разрешают рвать, это я у себя на даче вырастил. Спасибо. Я давно так не плакал, как сегодня. Это моя любимая мелодия. Вся юность, моя первая любовь вдруг вспомнились. Простите меня, Машенька, – обратился он к смущённой девушке.
А Маша и в самом деле была совсем уже девушка, а не подросток с длинными руками, какой она казалась самой себе, и ей так шли эти ландыши, которые она нюхала, не только чтобы насладиться их ароматом, но чтобы скрыть своё смущение и слёзы благодарности… 492 слова

Борис Васильев
В списках не значился

Свицкий сдернул шапку. Он уже понял, что от него требуется.
— Там, в подвале, сидит русский фанатик. Спустишься и уговоришь его добровольно сложить оружие. Если останешься с ним — вас сожгут огнеметами, если выйдешь без него — будешь расстрелян. Дайте ему фонарь. Оступаясь и падая, Свицкий медленно спускался во тьму по кирпичной осыпи. Свет постепенно мерк, но вскоре осыпь кончилась: начался заваленный кирпичом коридор. Свицкий зажег фонарь, и тотчас из темноты раздался глухой голос:
— Стой! Стреляю!
— Не стреляйте! — закричал Свицкий, остановившись. — Я — не немец! Пожалуйста, не стреляйте! Они послали меня!
— Освети лицо.
Свицкий покорно повернул фонарь, моргая подслеповатыми глазами в ярком луче.
— Иди прямо. Свети только под ноги.
— Не стреляйте, — умоляюще говорил Свицкий, медленно пробираясь по коридору. — Они послали сказать, чтобы вы выходили. Они сожгут вас огнем, а меня расстреляют, если вы откажетесь…
Он замолчал, вдруг ясно ощутив тяжелое дыхание где-то совсем рядом.
— Погаси фонарь.
Свицкий нащупал кнопку. Свет погас, густая тьма обступила его со всех сторон.
— Кто ты?
— Кто я? Я — еврей.
— Переводчик?
— Какая разница? — тяжело вздохнул Свицкий. — Какая разница, кто я? Я забыл, что я — еврей, но мне напомнили об этом. И теперь я — еврей. Я — просто еврей, и только. И они сожгут вас огнем, а меня расстреляют.
— Они загнали меня в ловушку, — с горечью сказал голос. — Я стал плохо видеть на свету, и они загнали меня в ловушку.
— Их много.
— У меня все равно нет патронов. Где наши? Ты что-нибудь слышал, где наши?
 Понимаете, ходят слухи. — Свицкий понизил голос до шепота. — Ходят хорошие слухи, что германцев разбили под Москвой. Очень сильно разбили.
— А Москва наша? Немцы не брали Москву?
— Нет, нет, что вы! Это я знаю совершенно точно. Их разбили под Москвой. Под Москвой, понимаете?
В темноте неожиданно рассмеялись. Смех был хриплым и торжествующим, и Свицкому стало не по себе от этого смеха.
— Теперь я могу выйти. Теперь я должен выйти и в последний раз посмотреть им в глаза. Помоги мне, товарищ.
— Товарищ! — Странный, булькающий звук вырвался из горла Свицкого. — Вы сказали — товарищ?.. Боже мой, я думал, что никогда уже не услышу этого слова!
— Помоги мне. У меня что-то с ногами. Они плохо слушаются. Я обопрусь на твое плечо.
Костлявая рука сжала плечо скрипача, и Свицкий ощутил на щеке частое прерывистое дыхание.
— Пойдем. Не зажигай свет: я вижу в темноте. Они медленно шли по коридору. По дыханию Свицкий понимал, что каждый шаг давался неизвестному с мучительным трудом.
— Скажешь нашим… — тихо сказал неизвестный. — Скажешь нашим, когда они вернутся, что я спрятал. … — Он вдруг замолчал. — Нет, ты скажешь им, что крепости я не сдал. Пусть ищут. Пусть как следует ищут во всех казематах. Крепость не пала. Крепость не пала: она просто истекла кровью. Я — последняя ее капля… какое сегодня число?
— Двенадцатое апреля.
— Двадцать лет. — Неизвестный усмехнулся. — А я просчитался на целых семь дней…
— Какие двадцать лет?
Неизвестный не ответил, и весь путь наверх они проделали молча. С трудом поднялись по осыпи, вылезли из дыры, и здесь неизвестный отпустил плечо Свицкого, выпрямился и скрестил руки на груди. Скрипач поспешно отступил в сторону, оглянулся и впервые увидел, кого он вывел из глухого каземата.
У входа в подвал стоял невероятно худой, уже не имевший возраста человек. Он был без шапки, длинные седые волосы касались плеч. Кирпичная пыль въелась в перетянутый ремнем ватник, сквозь дыры на брюках виднелись голые, распухшие, покрытые давно засохшей кровью колени. Из разбитых, с отвалившимися головками сапог торчали чудовищно раздутые черные отмороженные пальцы. Он стоял, строго выпрямившись, высоко вскинув голову, и, не отрываясь, смотрел на солнце ослепшими глазами. И из этих немигающих пристальных глаз неудержимо текли слезы.
И все молчали. Молчали солдаты и офицеры, молчал генерал. Молчали бросившие работу женщины вдалеке, и охрана их тоже молчала, и все смотрели сейчас на эту фигуру, строгую и неподвижную, как памятник. Потом генерал что-то негромко сказал.
— Назовите ваше звание и фамилию, — перевел Свицкий.
— Я — русский солдат.
Голос позвучал хрипло и громко, куда громче, чем требовалось: этот человек долго прожил в молчании и уже плохо управлял своим голосом. Свицкий перевел ответ, и генерал снова что-то спросил.
— Господин генерал настоятельно просит вас сообщить свое звание и фамилию…
Голос Свицкого задрожал, сорвался на всхлип, и он заплакал и плакал, уже не переставая, дрожащими руками размазывая слезы по впалым щекам.
Неизвестный вдруг медленно повернул голову, и в генерала уперся его немигающий взгляд. И густая борода чуть дрогнула в странной торжествующей насмешке:
— Что, генерал, теперь вы знаете, сколько шагов в русской версте?
Это были последние его слова. Свицкий переводил еще какие-то генеральские вопросы, но неизвестный молчал, по-прежнему глядя на солнце, которого не видел.
Подъехала санитарная машина, из нее поспешно выскочили врач и два санитара с носилками. Генерал кивнул, врач и санитары бросились к неизвестному. Санитары раскинули носилки, а врач что-то сказал, но неизвестный молча отстранил его и пошел к машине.
Он шел строго и прямо, ничего не видя, но точно ориентируясь по звуку работавшего мотора. И все стояли на своих местах, и он шел один, с трудом переставляя распухшие, обмороженные ноги.
И вдруг немецкий лейтенант звонко и напряженно, как на параде, выкрикнул команду, и солдаты, щелкнув каблуками, четко вскинули оружие «на караул». И немецкий генерал, чуть помедлив, поднес руку к фуражке.
А он, качаясь, медленно шел сквозь строй врагов, отдававших ему сейчас высшие воинские почести. Но он не видел этих почестей, а если бы и видел, ему было бы уже все равно. Он был выше всех мыслимых почестей, выше славы, выше жизни и выше смерти.
Страшно, в голос, как по покойнику, закричали, завыли бабы. Одна за другой они падали на колени в холодную апрельскую грязь. Рыдая, протягивали руки и кланялись до земли ему, последнему защитнику так и не покорившейся крепости.
А он брел к работающему мотору, спотыкаясь и оступаясь, медленно передвигая ноги. Подогнулась и оторвалась подошва сапога, и за босой ногой тянулся теперь легкий кровавый след. Но он шел и шел, шел гордо и упрямо, как жил, и упал только тогда, когда дошел.
Возле машины.
Он упал на спину, навзничь, широко раскинув руки, подставив солнцу невидящие, широко открытые глаза. Упал свободным и после жизни, смертию смерть поправ.

Эпилог
На крайнем западе нашей страны стоит Брестская крепость. Совсем недалеко от Москвы: меньше суток идет поезд. И не только туристы — все, кто едет за рубеж или возвращается на родину, обязательно приходят в крепость.
Здесь громко не говорят: слишком оглушающими были дни сорок первого года и слишком многое помнят эти камни. Сдержанные экскурсоводы сопровождают группы по местам боев, и вы можете спуститься в подвалы 333-го полка, прикоснуться к оплавленным огнеметами кирпичам, пройти к Тереспольским и Холмским воротам или молча постоять под сводами бывшего костела.
Не спешите. Вспомните. И поклонитесь. А в музее вам покажут оружие, которое когда-то стреляло, и солдатские башмаки, которые кто-то торопливо зашнуровывал ранним утром 22 июня. Вам покажут личные вещи защитников и расскажут, как сходили с ума от жажды, отдавая воду детям и пулеметам. И вы непременно остановитесь возле знамени — единственного знамени, которое пока нашли. Но знамена ищут. Ищут, потому что крепость не сдалась, и немцы не захватили здесь ни одного боевого стяга.
Крепость не пала. Крепость истекла кровью. Историки не любят легенд, но вам непременно расскажут о неизвестном защитнике, которого немцам удалось взять только на десятом месяце войны. На десятом, в апреле 1942 года. Почти год сражался этот человек. Год боев в неизвестности, без соседей слева и справа, без приказов и тылов, без смены и писем из дома. Время не донесло ни его имени, ни звания, но мы знаем, что это был русский солдат.
Много, очень много экспонатов хранит музей крепости. Эти экспонаты не умещаются на стендах и в экспозициях: большая часть их лежит в запасниках. И если вам удастся заглянуть в эти запасники, вы увидите маленький деревянный протез с остатком женской туфельки. Его нашли в воронке недалеко от ограды Белого дворца — так называли защитники крепости здание инженерного управления.
Каждый год 22 июня Брестская крепость торжественно и печально отмечает начало войны. Приезжают уцелевшие защитники, возлагаются венки, замирает почетный караул.
Каждый год 22 июня самым ранним поездом приезжает в Брест старая женщина. Она не спешит уходить с шумного вокзала и ни разу не была в крепости. Она выходит на площадь, где у входа в вокзал висит мраморная плита:
С 22 ИЮНЯ ПО 2-Е ИЮЛЯ 1941 ГОДА
ПОД РУКОВОДСТВОМ ЛЕЙТЕНАНТА НИКОЛАЯ (фамилия неизвестна) И СТАРШИНЫ ПАВЛА БАСНЕВА ВОЕННОСЛУЖАЩИЕ И ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИКИ ГЕРОИЧЕСКИ ОБОРОНЯЛИ ВОКЗАЛ.
Целый день старая женщина читает эту надпись. Стоит возле нее, точно в почетном карауле. Уходит. Приносит цветы. И снова стоит, и снова читает. Читает одно имя. Семь букв: «НИКОЛАЙ»
Шумный вокзал живет привычной жизнью. Приходят и уходят поезда, дикторы объявляют, что люди не должны забывать билеты, гремит музыка, смеются люди. И возле мраморной доски тихо стоит старая женщина.
Не надо ей ничего объяснять: не так уж важно, где лежат наши сыновья. Важно только то, за что они погибли.

Аркадий Аверченко «Трава, примятая сапогом»

Как ты думаешь, сколько мне лет? — спросила небольшая девочка, перепрыгивая с одной ноги на другую, потряхивая темными кудрями и поглядывая на меня сбоку большим серым глазом…
— Тебе-то? А так я думаю, что тебе лет пятьдесят.
— Нет, серьезно. Ну, пожалуйста, скажи.
— Тебе-то? Лет восемь, что ли?
— Что ты! Гораздо больше: восемь с половиной.
— Ну?! Порядочно. Как говорится: старость не радость. Небось, и женишка уже припасла?
— Куда там! (Глубокая поперечная морщина сразу выползла откуда-то на ее безмятежный лоб.) Разве теперь можно обзаводиться семьей? Все так дорого.
— Господи Боже ты мой, какие солидные разговоры дошли!.. Как здоровье твоей многоуважаемой куклы?
— Покашливает. Я вчера с ней долго сидела у реки. Кстати, хочешь, на речку пойдем, посидим. Там хорошо: птички поют. Я вчера очень комичную козявку поймала.
— Поцелуй ее от меня в лапку. Но как же мы пойдем на реку: ведь в той стороне, за рекой, стреляют.
— Неужели ты боишься? Вот еще глупый. Ведь снаряды не долетают сюда, это ведь далеко. А я тебе зато расскажу стих. Пойдем?
— Ну, раз стих — это дело десятое. Тогда не лень и пойти.— По дороге, ведя меня за руку, она сообщила:
— Знаешь, меня ночью комар как укусит, за ногу.
— Слушаю-с. Если я его встречу, я ему дам по морде.
— Знаешь, ты ужасно комичный. — Еще бы. На том стоим.
На берегу реки мы преуютно уселись на камушке под развесистым деревцом. Она прижалась к моему плечу, прислушалась к отдаленным выстрелам, и снова та же морщинка озабоченности и вопроса, как гнусный червяк, всползла на чистый лоб.
— Скажи, неужели Ватикан никак не реагирует на эксцессы большевиков?..
Я испуганно отодвинулся от нее и поглядел на этот розовый ротик с будто чуть-чуть припухшей верхней губкой, посмотрел на этот ротик, откуда только что спокойно вылетела эта чудовищная по своей деловитости фраза, и переспросил:
— Чего, чего? Она повторила.
Я тихо обнял ее за плечи, поцеловал в голову и прошептал на ухо:
— Не надо, голубчик, об этом говорить, хорошо? Скажи лучше стихи, что обещала.
— Ах, стихи! Я и забыла. О Максе.
Максик вечно ноет,
Максик рук не моет,
У грязнухи Макса
Руки, точно вакса.
Волосы, как швабра,
Чешет их не храбро…
— Правда, комичные стишке? Я их в старом «Задушевном слове» прочитала.
— Здорово сработано. Ты их маме-то читала?
— Ну, знаешь, маме не до того. Прихварывает все.
— Что ж с ней такое?
— Малокровие. Ты знаешь, она целый год при большевиках в Петербурге прожила. Вот и получила. Жиров не было, потом эти… азотистые вещества тоже в организм не… этого… не входили. Ну, одним словом,— коммунистический рай.
— Бедный ты ребенок.
— Еще бы же не бедный. Когда бежали из Петербурга, я в вагоне кроватку куклиную потеряла, да медведь пищать перестал. Не знаешь, отчего это он мог перестать пищать?
— Очевидно, азотистых веществ ему не хватило. Или просто саботаж.
— Ну, ты прямо-таки прекомичный! На мою резиновую собачку похож. А ты можешь нижней губой до носа достать?
— Где там! Всю жизнь мечтал об этом — не удается.
— А знаешь, у меня одна знакомая девочка достает; очень комично.
С противоположного берега дунуло ветерком, и стрельба сразу сделалась слышней.
— Вишь ты, как пулеметы работают.
— Что ты, братец,— какой же это пулемет? Пулемет чаще тарахтит. Знаешь, совсем как швейная машина щелкает. А это просто пачками стреляют. Вишь ты: очередями жарят.
Ба-бах!— Ого,— шрапнелью ахнули.
Ее серый лукавый глаз глянул на меня с откровенным сожалением:
— Знаешь, если ты не понимаешь — так уж молчи. Какая же это шрапнель? Обыкновенную трехдюймовку со шрапнелью спутал. Ты знаешь, между прочим, шрапнель, когда летит, так как-то особенно шуршит. А бризантный снаряд воет, как собака. Очень комичный.
— Послушай, клоп,— — Откуда ты все это знаешь?!
— Вот комичный вопрос, ей-Богу! Поживи с мое — не то еще узнаешь.
А когда мы возвращались домой, она, забыв уже о «реагировании Ватикана» и «бризантных снарядах», щебетала, как воробей, задрав кверху задорный носик:
— Ты знаешь, какого мне достань котеночка? Чтоб у него был розовенький носик и черные глазки. Я ему голубенькую ленточку с малюсеньким таким золотым бубенчиком привяжу, у меня есть. Я люблю маленьких котенков. Что же я, дура! Я и забыла, что мой бубенчик был с маминым золотом в сейфе, и коммунисты его по мандату комфина реквизировали! МУЗЫКА:
….По зеленой молодой травке ходят хамы в огромных тяжелых сапожищах, подбитых гвоздями.
Пройдут по ней, примнут ее.
Прошли — полежал, полежал примятый, полураздавленный стебелек, пригрел его луч солнца, и опять он приподнялся и под теплым дыханием дружеского ветерка шелестит о своем, о малом, о вечном. 957 слов

Материалы по теме

Понравилась статья? Поделить с друзьями:
  • Живая душа чичикова или мертвая сочинение кратко
  • Жив ли чичиков сегодня сочинение
  • Жечь было наслаждением какое то особое наслаждение видеть как огонь пожирает вещи егэ ответы
  • Жечь было наслаждением какое то особое егэ ответы по русскому языку
  • Жесты регулировщика в картинках с пояснениями для сдачи экзамена в гибдд