Живая классика тэффи экзамен текст

                           Надежда Александровна Тэффи

                                                     Экзамен

На подготовку к экзамену по
географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку нового корсета
с настоящей планшеткой. На третий день вечером села заниматься.

Открыла книгу, развернула карту и –
сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей,
ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков – ровно ничего.

А их было много, и каждая штука
чем-нибудь славилась.

Индийское море славилось тайфуном,
Вязьма – пряниками, Пампасы – лесами, Льяносы – степями, Венеция – каналами,
Китай – уважением к предкам.

Все славилось!
Хорошая славушка дома сидит, а худая
по свету бежит – и даже Пинские болота славились лихорадками.

Подзубрить названия Маничка еще,
может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться.

– Господи, дай выдержать экзамен по
географии рабе твоей Марии!

И написала на полях карты:
«Господи, дай! Господи, дай! Господи, дай!»

Три раза.
Потом загадала: напишу двенадцать
раз «Господи, дай», тогда выдержу экзамен.

Написала двенадцать раз, но, уже
дописывая последнее слово, сама себя уличила:

– Ага! Рада, что до конца написала.
Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше
и все двадцать.

Достала тетрадку, так как на полях
карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала:

– Воображаешь, что двадцать раз
напишешь, так и экзамен выдержишь? Нет, милая моя, напиши-ка пятьдесят раз!
Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят? Обрадовалась, что скоро
отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше…

Перо трещит и кляксит.
Маничка отказывается от ужина и чая.
Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю трясет от спешной, лихорадочной работы.

В три часа ночи, исписав две тетради
и клякспапир, она уснула над столом.

Тупая и сонная, она вошла в класс.
Все уже были в сборе и делились друг
с другом своим волнением.

– У меня каждую минуту сердце останавливается
на полчаса! – говорила первая ученица, закатывая глаза.

На столе уже лежали билеты. Самый
неопытный глаз мог мгновенно разделить их на четыре сорта: билеты, согнутые
трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками вниз.

Но темные личности с последних
скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку, находили, что все еще мало, и вертелись
около стола, поправляя билеты, чтобы было повиднее.

– Маня Куксина! – закричали они. –
Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай как следует: лодочкой – это пять
первых номеров, а трубочкой пять следующих, а с уголками…

Но Маничка не дослушала. С тоской
подумала она, что вся эта ученая техника создана не для нее, не вызубрившей ни
одного билета, и сказала гордо:

– Стыдно так мошенничать! Нужно
учиться для себя, а не для отметок.

Вошел учитель, сел, равнодушно
собрал все билеты и, аккуратно расправив, перетасовал их. Тихий стон прошел по
классу. Заволновались и заколыхались, как рожь под ветром.

– Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда.

Маничка взяла билет и прочла.
«Климат Германии. Природа Америки. Города Северной Америки»…

– Пожалуйста, госпожа Куксина. Что
вы знаете о климате Германии?

Маничка посмотрела на него таким
взглядом, точно хотела сказать: «За что мучаешь животных?» – и,
задыхаясь, пролепетала:

– Климат Германии славится тем, что
в нем нет большой разницы между климатом севера и климатом юга, потому что
Германия, чем южнее, тем севернее…

Учитель приподнял бровь и
внимательно посмотрел на Маничкин рот.

– Так-с!
Подумал и прибавил:
– Вы ничего не знаете о климате
Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы знаете о природе Америки?

Маничка, точно подавленная
несправедливым отношением учителя к ее познаниям, опустила голову и кротко
ответила:

– Америка славится пампасами.
Учитель молчал, и Маничка, выждав
минуту, прибавила чуть слышно:

– А пампасы льяносами.
Учитель вздохнул шумно, точно
проснулся, и сказал с чувством:

– Садитесь, госпожа Куксина.
Следующий экзамен был по истории.
Классная дама предупредила строго:
– Смотрите, Куксина! Двух
переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует по истории, а то
останетесь на второй год! Срам какой!

Весь следующий день Маничка была
подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика десять порций фисташкового,
а вечером уже не по своей воле приняла касторку.

Зато на другой день – последний
перед экзаменами – пролежала на диване, читая «Вторую жену» Марлитта,
чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной географией.

Вечером села за Иловайского и робко
написала десять раз подряд: «Господи, дай…»

Усмехнулась горько и сказала:
– Десять раз! Очень Богу нужно
десять раз! Вот написать бы раз полтораста, другое дело было бы!

В шесть часов утра тетка из соседней
комнаты услышала, как Маничка говорила сама с собой на два тона. Один тон
стонал:

– Не могу больше! Ух, не могу!
Другой ехидничал:
– Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот
раз не можешь написать «Господи, дай», а экзамен выдерживать – так
это ты хочешь! Так это тебе подавай! За это пиши двести тысяч раз! Нечего!
Нечего!

Испуганная тетка прогнала Маничку
спать.

– Нельзя так. Зубрить тоже в меру
нужно. Переутомишься – ничего завтра ответить не сообразишь.

В классе старая картина.
Испуганный шепот и волнение, и
сердце первой ученицы, останавливающееся каждую минуту на три часа, и билеты,
гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно перетасовывающий их учитель.

Маничка сидит и, ожидая своей
участи, пишет на обложке старой тетради: «Господи, дай».

Успеть бы только исписать ровно
шестьсот раз, и она блестяще выдержит!

– Госпожа Куксина Мария!
Нет, не успела!
Учитель злится, ехидничает,
спрашивает всех не по билетам, а вразбивку.

– Что вы знаете о войнах Анны
Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях?

Что-то забрезжило в усталой
Маничкиной голове:

– Жизнь Анны Иоанновны была чревата…
Анна Иоанновны чревата… Войны Анны Иоанновны были чреваты…

Она приостановилась, задохнувшись, и
сказала еще, точно вспомнив наконец то, что нужно:

– Последствия у Анны Иоанновны были
чреватые…

И замолчала.
Учитель забрал бороду в ладонь и
прижал к носу.

Маничка всей душой следила за этой
операцией, и глаза ее говорили: «За что мучаешь животных?»

– Не расскажите ли теперь, госпожа
Куксина, – вкрадчиво спросил учитель, – почему Орлеанская дева была прозвана
Орлеанской?

Маничка чувствовала, что это
последний вопрос, влекущий огромные, самые «чреватые последствия».
Правильный ответ нес с собой: велосипед, обещанный теткой за переход в
следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной, с которой, провалившись,
придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет благополучно.

– Ну-с? – торопил учитель,
сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать Маничкин ответ. – Почему же ее
прозвали Орлеанской?

Маничка мысленно дала обет никогда
не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела на икону, откашлялась и ответила
твердо, глядя учителю прямо в глаза:

– Потому что была девица.

(Ирина Пивоварова
«О чем думает моя голова»)

 Если вы думаете, что я учусь хорошо, вы
ошибаетесь. Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но
ленивая. Я не знаю, способная я или не способная. Но только я точно знаю, что я
не ленивая. Я по три часа сижу над задачами.

 Вот, например, сейчас я сижу и изо
всех сил хочу решить задачу. А она не решается. Я говорю маме: 

— Мам, а у меня задачка не
получается. 

— Не ленись, — говорит мама. — Подумай
хорошенько, и всё получится. Только хорошенько подумай! 

Она уходит по делам. А я беру голову обеими
руками и говорю ей: 

— Думай, голова. Думай хорошенько… «Из
пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Голова, ты почему не думаешь? Ну,
голова, ну, думай, пожалуйста! Ну что тебе стоит!

 За окном плывёт облачко. Оно
лёгонькое, как пух. Вот оно остановилось. Нет, плывёт дальше. 

Голова, о чём ты думаешь?! Как тебе не
стыдно!!! «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…» Люська, наверное, тоже
вышла. Она уже гуляет. Если бы она подошла ко мне первая, я бы её, конечно,
простила. Но разве она подойдёт, такая вредина?!

 «…Из пункта А в пункт Б…» Нет, она не
подойдёт. Наоборот, когда я выйду во двор, она возьмёт под руку Лену и будет с
ней шептаться. Потом она скажет: «Лен, пошли ко мне, у меня что-то есть». Они
уйдут, а потом сядут на подоконник и будут смеяться и грызть семечки. 

«…Из пункта А в пункт Б вышли два
пешехода…» А я что сделаю?.. А я тогда позову Колю, Петьку и Павлика играть в
лапту. А она что сделает? Ага, она поставит пластинку «Три толстяка». Да так
громко, что Коля, Петька и Павлик услышат и побегут просить её, чтобы она дала
им послушать. Сто раз слушали, всё им мало! И тогда Люська закроет окно, и они
там все будут слушать пластинку.

 «…Из пункта
А в пункт… в пункт…» А я тогда возьму и запульну чем-нибудь прямо в её окно.
Стекло — дзинь! — и разлетится. Пусть знает.

 Так. Я уже
устала думать. Думай не думай — задача не получается. Просто ужас какая задачка
трудная! Вот погуляю немножко и снова стану думать. 

Я закрыла задачник
и выглянула в окно. Во дворе гуляла одна Люська. Она прыгала в классики. Я
вышла во двор и села на лавочку. Люська на меня даже не посмотрела. 

— Серёжка! Витька!
— закричала сразу Люська. — Идёмте в лапту играть! 

Братья Кармановы
выглянули в окно. 

— У нас горло, —
хрипло сказали оба брата. — Нас не пустят. 

— Лена! —
закричала Люська. — Лен! Выходи! 

Вместо Лены
выглянула её бабушка и погрозила Люське пальцем.

 — Павлик! —
закричала Люська. 

В окне никто не
появился. 

— Пе-еть-ка-а! —
надсаживалась Люська. 

— Девочка, ну что
ты орёшь?! — высунулась из форточки чья-то голова. — Больному человеку
отдохнуть не дают! Покоя от вас нет! — И голова всунулась обратно в форточку.

 Люська
украдкой посмотрела на меня и покраснела как рак. Она подёргала себя за
косичку. Потом сняла с рукава нитку. Потом посмотрела на дерево и сказала:

 — Люсь, давай в классики.

 — Давай, —
сказала я.

 Мы попрыгали
в классики, и я пошла домой решать свою задачу.

 Только я
села за стол, пришла мама:

 — Ну, как
задачка? 

— Не
получается. 

— Но ведь ты уже
два часа над ней сидишь! Это просто ужас что такое! Задают детям какие-то
головоломки!.. Ну давай показывай свою задачу! Может, у меня получится? Я
всё-таки институт кончала. Так. «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода…»
Постой, постой, что-то эта задача мне знакома! Послушай, да ведь вы её в
прошлый раз вместе с папой решили! Я прекрасно помню!

  — Как? —
удивилась я. — Неужели? Ой, правда, ведь это сорок пятая задача, а нам сорок
шестую задали.

 Тут мама
страшно рассердилась.

 — Это
возмутительно! — сказала мама. — Это неслыханно! Это безобразие! Где твоя
голова?! О чём она только думает?!

Пивоварова Ирина. «Селиверстов не
парень, а золото»: 

 Селиверстова в классе не любили. Он
был противный.

У него уши красные были и торчали в разные
стороны. Он тощий был. И злой. Такой злой, ужас!

Однажды он меня чуть не убил!

Я в тот день была дежурной санитаркой по
классу. Подошла к Селиверстову и говорю:

— Селиверстов, у тебя уши грязные! Ставлю
тебе двойку за чистоту.

Ну что я такого сказала?! Так вы бы на него
посмотрели!

Он весь побелел от злости. Кулаки сжал,
зубами заскрипел… И нарочно, изо всей силы, как наступит мне на ногу!

У меня нога два дня болела. Я даже хромала.

С Селиверстовым и до этого никто не дружил,
а уж после этого случая с ним вообще весь класс перестал разговаривать. И тогда
он знаете что сделал? Когда во дворе мальчишки стали играть в футбол, взял и
проткнул футбольный мяч перочинным ножом.

Вот какой был этот
Селиверстов!

С ним даже за одной
партой никто не хотел сидеть! Бураков сидел, а потом взял и отсел.

А Сима Коростылёва
не захотела с ним в пару становиться, когда мы в театр пошли. И он её так
толкнул, что она прямо в лужу упала!

В общем, вам теперь
ясно, какой это был человек. И вы, конечно, не удивитесь, что, когда он
заболел, никто и не вспомнил о нём.

Через неделю Вера Евстигнеевна
спрашивает:

— Ребята, кто из
вас был у Селиверстова?

Все молчат.

— Как, неужели за
всю неделю никто не навестил больного товарища?! Вы меня удивляете, ребята! Я
вас прошу сегодня же навестить Юру!

После уроков мы
стали тянуть жребий, кому идти. И, конечно, выпало мне!

Дверь мне открыла
женщина с утюгом.

— Ты к кому,
девочка?

— К Селиверстову.

— А-а, к Юрочке?
Вот хорошо! — обрадовалась женщина. — А то он всё один да один.

Селиверстов лежал
на диване. Он был укрыт вязаным платком. Над ним к дивану была приколота
салфетка с вышитыми розами. Когда я вошла, он закрыл глаза и повернулся на
другой бок, к стене.

— Юрочка, — сказала
женщина, — к тебе пришли.

Селиверстов молчал.

Тогда женщина на
цыпочках подошла к Селиверстову и заглянула ему в лицо.

— Он спит, —
сказала она шёпотом. — Он совсем ещё слабый!

И она наклонилась и
ни с того ни с сего поцеловала этого своего Селиверстова.

А потом она взяла
стопку белья, включила утюг и стала гладить.

— Подожди немножко,
— сказала она мне. — Он скоро проснётся. Вот обрадуется! А то всё один да один.
Что же это, думаю, никто из школы не зайдёт?

Селиверстов
зашевелился под платком.

«Ага! — подумала я.
— Сейчас я всё скажу! Всё!»

Сердце у меня
забилось от волнения. Я даже встала со стула.

— А знаете, почему
к нему никто не приходит?

Селиверстов замер.

Мама Селиверстова
перестала гладить.

— Почему?

Она глядела прямо
на меня. Глаза у неё были красные, воспалённые. И морщин довольно много на
лице. Наверное, она была уже немолодая женщина… И она смотрела на меня так… И
мне вдруг стало её жалко. И я забормотала непонятно что:

— Да вы не
волнуйтесь!.. Вы не подумайте, что вашего Юру никто не любит! Наоборот, его
очень даже любят! Его все так уважают!..

Меня пот прошиб.
Лицо у меня горело. Но я уже не могла остановиться.

— Просто нам
столько уроков задают — совсем нету времени! А ваш Юра ни при чём! Он даже
очень хороший! С ним все хотят дружить! Он такой добрый! Он просто
замечательный!

Мама Селиверстова
широко улыбнулась и снова взялась за утюг.

— Да, ты права,
девочка, — сказала она. — Юрка у меня не парень, а золото!

Она была очень
довольна. Она гладила и улыбалась.

— Я без Юры как без
рук, — говорила она. — Пол он мне не даёт мыть, сам моет. И в магазин ходит. И
за сестрёнками в детский сад бегает. Хороший он! Правда хороший!

И она обернулась и
с нежностью посмотрела на своего Селиверстова, у которого уши так и пылали.

А потом она
заторопилась в детский сад за детьми и ушла. И мы с Селиверстовым остались
одни.

Я перевела дух. Без
неё мне было как-то спокойнее.

— Ну вот что,
хватит придуриваться! — сказала я. — Садись к столу. Я тебе уроки объяснять
стану.

— Проваливай,
откуда пришла, — донеслось из-под платка.

Ничего другого я и
не ждала.

Я раскрыла учебник
и затараторила урок.

Я нарочно
тараторила изо всех сил, чтобы побыстрее кончить.

— Всё. Объяснила!
Вопросы есть?

Селиверстов молчал.

Я щёлкнула замком
портфеля и направилась к дверям. Селиверстов молчал. Даже спасибо не сказал. Я
уже взялась за ручку двери, но тут он опять вдруг завозился под своим платком.

— Эй, ты… Синицына…

— Чего тебе?

— Ты… это…

— Да чего тебе,
говори скорее!

— …Семечек хочешь?
— вдруг выпалил Селиверстов.

— Чего? Каких семечек?!

— Каких-каких…
Жареных!

И не успела я и
слова сказать, как он выскочил из-под платка и босиком побежал к шкафу.

Он вынул из шкафа
пузатый ситцевый мешочек и стал развязывать верёвку. Он торопился. Руки у него
дрожали.

— Бери, — сказал
он.

На меня он не
глядел. Уши у него горели малиновым огнём.

Семечки в мешке
были крупные, одно к одному. В жизни я таких семечек не видала!

— Чего стоишь?
Давай бери! У нас много. Нам из деревни прислали.

И он наклонил мешок
и как сыпанёт мне в карман прямо из мешка! Семечки дождём посыпались мимо.

Селиверстов охнул,
кинулся на пол и стал их собирать.

— Мать придёт,
ругаться будет, — бормотал он. — Она мне вставать не велела…

Мы ползали по полу
и собирали семечки. Мы так торопились, что два раза стукнулись головами. И как
раз когда мы подняли последнее семечко, в замке звякнул ключ…

Всю дорогу домой я
щупала шишку на голове, грызла семечки и смеялась:

«Ну и чудак этот
Селиверстов! И не такой уж он и тощий! А уши — уши у всех торчат. Подумаешь,
уши!»

Целую неделю ходила
я к Селиверстову.

Мы писали
упражнения, решали задачи. Иногда я бегала в магазин за хлебом, иногда в
детский сад.

— Хорошая у тебя
подружка, Юра! Что же ты мне раньше о ней ничего не рассказывал? Мог бы давно нас
познакомить!

Селиверстов
выздоровел.

Теперь он стал
приходить ко мне делать уроки. Я познакомила его с мамой. Маме Селиверстов
понравился.

И вот что я вам
скажу: не такой уж он в самом деле плохой, Селиверстов!

Во-первых, он
теперь учится хорошо, и Вера Евстигнеевна его хвалит.

Во-вторых, он
больше ни с кем не дерётся.

В-третьих, он
научил наших мальчишек делать змея с хвостом.

А в-четвёртых, он
всегда ждёт меня в раздевалке, не то что Люська!

И я всем так
говорю:

— Вот видите, вы думали,
Селиверстов плохой. А Селиверстов хороший! Селиверстов не парень, а золото!

Железников Владимир

Чудак из шестого ‘Б’

Эта история началась с того, что отец,
уезжая в командировку, поручил мне купить подарок маме ко дню рождения. Он
оставил целых десять рублей, но, прежде чем удалиться, все же спросил:

— Надеюсь, ты меня не подведешь?

Я, конечно, успокоил его самым решительным
образом.

Если бы с нами рядом была тетя Оля, то она
обязательно сказала бы под руку: «Неистребим дух хвастуна!»

Это я-то хвастун?! Посмотрим, посмотрим…

Да! Вы же не знаете тети Оли. Это наша
родственница и домашняя прорицательница. Она учительница литературы в отставке,
ей уже за шестьдесят. Между прочим, большая благодетельница: уступила мне свою
комнату, а сама переехала к сестре на другой конец Москвы. Получается, что она
ничего, не тычет в нос своей добротой, как другие. Ну, отдала комнату и отдала
и не напоминает. Но зануда! У-у-у, зануда номер один.

Она воспитывала меня с пеленок: говорят,
запрещала писаться и плакать. И вроде бы ей удалось кое-чего добиться, но я
думаю, это легенда, которую она распространяла сама. Не верится, чтобы я с моим
характером поддался ей. Ни за что!

В общем, она умоталась, и слава богу,
потому что я не люблю, когда меня постоянно воспитывают. Иногда даже хочется
сделать что-нибудь хорошее, но специально отказываешь себе в этом, чтобы не
подумали, будто я поддался воспитанию. Хотя тетя Оля это делает хитро и
незаметно.

Но меня не проведешь. У меня глаз
наметанный. Я давно усвоил: главное в жизни — не поддаваться, а то погибнет
всякая индивидуальность. А ее надо беречь.

Я, например, принципиально не собираю
марки, потому что в нашем классе их собирают все; плохо учусь, потому что у нас
все учатся хорошо. Как-то я сострил на истории, что урок выучил, но отвечать не
буду. Правда, за это меня выгнали из класса и влепили единицу, а отец обозвал
балбесом и кричал, что я значение слова «индивидуальность» понимаю
шиворот-навыворот.

Хе-хе-хе, если бы тетя Оля услышала
словечко «умоталась»! Вот бы подняла шум: «Что ты делаешь с
великим русским языком? Это же святыня святынь! На нем разговаривал сам
Пушкин!»

Но оставим тетю Олю в покое.

Так вот, заметьте, уже на следующий день
после отъезда отца я собрался идти за подарком. Я не люблю откладывать важные
дела в долгий ящик.

Только я вышел на улицу, как встретил
своего лучшего друга Сашку Смолина.

— Ты куда? — спросил Сашка.

— Никуда, — ответил я. — А ты?

— И я никуда, — сказал Сашка.

— А у меня, — сказал я, — есть десять
рублей, — вытащил папину десятку и похрустел перед Сашкиным носом.

— Подумаешь! — сказал Сашка.

— Да это же мои собственные! — возмутился
я.

— Ври, да не завирайся. Вот чем докажешь,
чем?

Мне надо было остановиться и ничем не
доказывать, но хотелось добить Сашку, и я небрежно сказал:

— Пошли в кино.

И разменял папину десятку.

А через несколько
дней раздался междугородный телефонный звонок. Конечно, это звонил отец. Он
беспокойный тип: стоит ему уехать, как тут же начинает названивать чуть ли не
каждый день. Когда он узнал, что мамы нет
дома, то стал спрашивать про подарок. Я сказал, что уже
кое-куда ходил и кое-что видел.

— А куда? —
дотошно спросил он.

Я ответил:

— Естественно, в
магазин.

— А в какой?

— «Все для
женщин».

— Что-то я такого
магазина не знаю, — сказал недоверчиво отец. — А ты, часом, не врешь?

— Я? Ты что?!

А мне понравилось
название «Все для женщин». По-моему, прекрасное. А он так грубо:
«Ты не врешь?» Недаром тетя Оля говорила про него, что недоверчивость
мешает ему наслаждаться жизнью.

— А где он
находится? — продолжал он допрос.

— На улице
Веснина. Как свернешь, сразу по левую руку.

— Там всю жизнь
была керосиновая лавка! — завопил папа.

— Ее снесли, — храбро ответил я. — И
выстроили новый магазин.

Ну, а дальше в том же духе. Рассказал ему,
как этот магазин выглядит и что там продают, а цены, цены, — куда там с нашей
десяткой! Тут мой папаша почему-то тяжело вздохнул и повесил трубку.

А жаль! Я бы ему еще многое порассказал, не
дали мне до конца расписать прелести магазина «Все для женщин».

Между прочим, я потом сходил на эту улицу
Веснина. Папа оказался прав: там был хозяйственный магазин, и это вызвало у
меня большое разочарование.

На всякий случай я вошел в лавку и…
почему-то купил там тюбик синей краски и кисть. Я бы не стал покупать, но в
лавке никого не было, а продавец, сухонький зловредный старик, вцепился в меня
хваткой бульдога и навязал.

Я думаю, он в этой лавке работал еще до
революции, а в то время, как известно, была конкурентная борьба, вот он и
научился всучивать. А я без привычки растерялся: ухлопал ни за что ни про что
еще один рубль из папиной десятки.

Чтобы как-то успокоиться, я решил пустить
краску в дело. Пришел домой и выкрасил свою кровать в синий цвет. Получилось
красиво. А то кровать старая, облупившаяся. Правда, когда я закончил красить,
мною овладело легкое сомнение, что моя работа может не понравиться маме. Она
вполне могла придраться к тому, что синих кроватей не бывает. А почему,
ответьте мне, почему не может быть синей кровати?

Мы встретились с мамой вечером. Нет, она
меня не ругала, а просто отвесила хороший подзатыльник.

Не знаю, зачем применять в наше время такие
забытые средневековые методы воздействия. Можно придумать что-нибудь
пострашнее. Например, не подзывать к телефону, когда звонит Сашка, или
выключать телевизор на самом интересном месте.

Рука у мамы тяжелая, она преподаватель
физкультуры, гимнастка, после ее подзатыльников у меня голова по два часа
гудит. Я проверял по часам. Как после посещения воздушного парада: ты уже дома,
и тишина, и самолеты не летают, а в голове гул.

Тут, к счастью, зазвонил телефон.

Мама сняла трубку. Это звонила тетя Оля.

— Приезжай, полюбуйся, что наделал твой
любимец! — кричала мама. Он выкрасил кровать в синий цвет. Может быть, ты
теперь скажешь, что у него тяга к живописи! «Не ограничивайте мальчика в
фантазии (это она повторяла слова тети Оли, передразнивая ее), дайте ему
простор».

Мама повесила трубку и посмотрела на меня.
Она действительно была расстроена. С ума сойти, из-за какой-то кровати она
готова была заплакать.

— Ну чего ты? — сказал я. — Из-за кровати…

— Да нет, — ответила она, — из-за тебя.
Растешь балбесом.

— Я обязательно исправлюсь, — сказал я. —
Честное слово. Вот увидишь.

Мама безнадежно махнула рукой.

Эта безнадежность сильно меня огорчила. Я
почти целый день об этом думал, но потом забыл. Московская суета!

Чингиз Айтматов

«Материнское поле»

В тот
день нам пришел черед пахать свой огород колхозным плугом. Мы заканчивали
пахоту, когда вдруг на улице послышалась какая-то беготня и шум. Алиман
побежала узнать, в чем дело, и вернулась мигом.

— Мама,
собирайся быстрей, — заторопила она меня. — Народ идет солдат
встречать.

Плуг,
быки в ярме так и остались на пашне. Действительно, весь аил — конные, пешие,
сгорбленные старики и старухи, дети, раненые на костылях — все куда-то бежали.
На бегу передавали, что какой-то проезжий (зареченский как будто) сказал
кому-то, что солдаты возвращаются по домам, что на станцию прибыли два эшелона,
там ребята со всех аилов и что они уже в дороге и с часу на час должны
подоспеть. Никто не спрашивал, правда ли это. Люди хотели этой правды, люди
мечтали об этом долгожданном дне, поэтому ни у кого не было никаких сомнений.

Мы
сбежались на окраину аила, туда, где закладывалась до войны новая улица. Конные
не слезали с седел, пешие поднялись на пригорок у арыка, мальчишки забрались на
развалины недостроенных стен, а иные вскарабкались на деревья. И все ждали и
смотрели на дорогу. Одни, нетерпеливо перебивая друг друга, рассказывали о
добрых снах, виденных накануне, другие собрали по пригоршне камешков, стали
гадать на них. И во всем этом: и в снах, и в гаданиях, и в других предчувствиях
и приметах — видели люди хорошие, желанные предзнаменования. Вспоминаю я теперь
и думаю, что если бы люди во всем мире всегда так ждали, охваченные одним
чувством, всегда так любили своих сыновей, братьев, отцов и мужей, как мы их
ждали и любили, то на земле, может быть, не было бы войны.

Когда
разговоры в толпе утихали, каждый молча думал о своем, опустив голову. Люди
ждали решения судьбы. Каждый спрашивал себя: кто вернется, а кто нет? Кто
дождется, а кто нет? От этого зависела жизнь и дальнейшая судьба.

Вот в
такую минуту один мальчишка вдруг крикнул с дерева: «Идут!» И все замерли,
натянулись, как струны комуза, а потом все разом глухо повторили: «Идут!» — и
снова замолчали в ожидании, снова стало тихо. Очень тихо. Но затем, словно
опомнившись, все зашумели: «Где? Где идут? Где?» — и снова замолчали. Впереди
на большаке показалась бричка. Она резво катила по дороге, остановилась на
развилке, где отходит проселок к нашему аилу, и с брички соскочил солдат. Он
взял свою шинель, вещевой мешок, распрощался с возницей и зашагал в нашу
сторону. В толпе никто не проронил ни слова, все молча и удивленно смотрели на
дорогу, по которой шел всего лишь один солдат с шинелью и вещевым мешком,
перекинутым через плечо. Он приближался, но никто из нас не двинулся с места.
На лицах людей застыло недоумение. Мы все еще ждали какого-то чуда. Мы не
верили своим глазам, потому что мы ожидали не одного, а многих.

Солдат подходил
все ближе и ближе, потом остановился в нерешительности

— тоже
оробел, увидев на окраине аила безмолвную толпу людей. Он, наверно, подумал,
что это за люди, почему они молчат, почему они стоят как вкопанные? Может
быть, они
кого-то ждут? Солдат раза два оглянулся на дорогу, но, кроме него, на ней не
было ни души. Он снова зашагал к нам, и снова остановился, и снова оглянулся
назад. Босоногая девчонка, что стояла впереди нас, неожиданно выкрикнула:

— Это мой
брат! Аширалы! Аширалы! — И, сорвав с головы косынку, кинулась к нему со
всех ног.

Бог ее знает, как
она его узнала, только крик ее, как выстрел, вывел нас из оцепенения. За ней
побежали мальчишки, девушки.

— Да ведь это
он, Аширалы! Это он! — зашумели голоса, и тогда все, старые и малые, все
мы хлынули толпой к солдату.

Какая-то могучая
сила подхватила всех нас и понесла, как на крыльях. Когда мы бежали к солдату,
раскрыв объятья, то мы несли вместе с собой всю свою жизнь, все пережитое и
выстраданное, наши муки ожидания и наши бессонные ночи, наши поседевшие волосы,
наших постаревших девушек, наших вдов и сирот, наши слезы и стоны, наше мужество
несли мы солдату-победителю. И он вдруг, поняв, что это встречают его, тоже
побежал нам навстречу.

И когда мы бежали
всей толпой, мне почудилось, что мимо проносится с грохотом эшелон; ветер бьет
в лицо, я слышу крик: «Мама-а! Алима-ан!» — и в ушах стучат, стучат колеса.

Конные первыми
доскакали до солдата, на лету подхватили его шинель и вещевой мешок, а самого
взяли за руки с двух сторон.

О, Победа! Мы так
долго ждали тебя. Здравствуй, Победа! Здравствуй! Прости наши слезы! Прости мою
невестку Алиман за то, что она билась головой на груди Аширалы и спрашивала
его, тряся за плечи: «Где? Где мой Касым?» Прости всех нас, Победа. Столько
жертв мы принесли ради тебя. Прости за наши крики: «Где остальные? Где мой? Где
мой? Где же все другие? Когда вернутся все?» Прости солдат! Аширалы за то, что
он отвечал всем нам: «Вернутся родные мои, все вернутся. Скоро вернутся, завтра
вернутся». Прости нас, Победа, прости. Обнимая и целуя Аширалы, я думала в ту
минуту о Джайнаке, о Маселбеке, о Касыме, о Суванкуле: из них никто не
вернулся. Прости меня, Победа…

Надежда Александровна Тэффи

«Мой первый Толстой»

Я помню.

Мне девять лет.

Я читаю «Детство» и «Отрочество»
Толстого. Читаю и перечитываю.

В этой книге все для меня родное.

Володя, Николенька, Любочка — все они
живут вместе со мною, все они так похожи на меня, на моих сестер
и братьев. И дом их в Москве у бабушки — это наш
московский дом, и когда я читаю о гостиной, диванной или
классной комнате, мне и воображать ничего не надо — это все наши
комнаты.

Наталья Саввишна — я ее тоже
хорошо знаю — это наша старуха Авдотья Матвеевна, бывшая бабушкина
крепостная. У нее тоже сундук с наклеенными на крышке
картинками. Только она не такая добрая, как Наталья Саввишна. Она ворчунья.
Про нее старший брат даже декламировал: «И ничего во всей природе
благословить он не хотел».

Но все-таки сходство так велико, что,
читая строки о Наталье Саввишне, я все время ясно вижу фигуру Авдотьи
Матвеевны.

Все свои, все родные.

И даже бабушка, смотрящая
вопросительно строгими глазами из-под рюша своего чепца, и флакон
с одеколоном на столике у ее кресла — это все
такое же, все родное.

Чужой только гувернер St-Jerome,
и я ненавижу его вместе с Николенькой. Да как ненавижу!
Дольше и сильнее, кажется, чем он сам, потому что
он в конце концов помирился и простил, а я так
и продолжала всю жизнь. «Детство» и «Отрочество» вошли в мое
детство и отрочество и слились с ним органически, точно я не читала,
а просто прожила их.

Но в историю моей души,
в первый расцвет ее красной стрелой вонзилось другое произведение
Толстого — «Война и мир».

Я помню.

Мне тринадцать лет.

Каждый вечер в ущерб заданным урокам
я читаю и перечитываю все одну и ту же книгу — «Война
и мир».

Я влюблена в князя Андрея
Болконского. Я ненавижу Наташу, во-первых, оттого, что ревную, во-вторых,
оттого, что она ему изменила.

— Знаешь, — говорю
я сестре, — Толстой, по-моему, неправильно про нее написал.
Не могла она никому нравиться. Посуди сама — коса у нее была
«негустая и недлинная», губы распухшие. Нет, по-моему, она совсем
не могла нравиться. А жениться он на ней собрался просто
из жалости.

Потом еще мне не нравилось, зачем
князь Андрей визжал, когда сердился. Я считала, что Толстой это тоже
неправильно написал. Я знала наверное, что князь не визжал.

Каждый вечер я читала «Войну
и мир».

Мучительны были те часы, когда
я подходила к смерти князя Андрея.

Мне кажется, что я всегда немножко
надеялась на чудо. Должно быть, надеялась, потому что каждый раз
то же отчаяние охватывало меня, когда он умирал.

Ночью, лежа в постели, я спасала
его. Я заставляла его броситься на землю вместе с другими, когда
разрывалась граната. Отчего ни один солдат не мог догадаться толкнуть
его? Я бы догадалась, я бы толкнула.

Потом посылала к нему всех лучших
современных врачей и хирургов.

Каждую неделю читала я, как
он умирает, и надеялась, и верила чуду, что, может быть,
на этот раз он не умрет.

Нет. Умер! Умер!

Живой человек один раз умирает, а этот
вечно, вечно.

И стонало сердце мое,
и не могла я готовить уроков. А утром… Сами знаете, что
бывает утром с человеком, который не приготовил урока!

И вот наконец я додумалась.
Решила идти к Толстому, просить, чтобы он спас князя Андрея. Пусть
даже женит его на Наташе, даже на это иду, даже на это!
— только бы не умирал!

Спросила гувернантку — может ли
автор изменить что-нибудь в уже напечатанном произведении.
Та ответила, что как будто может, что авторы иногда для нового издания
делают исправления.

Посоветовалась с сестрой.
Та сказала, что к писателю нужно идти непременно с его карточкой
и просить подписать, иначе он и разговаривать не станет,
да и вообще с несовершеннолетними они не говорят.

Было очень жутко.

Исподволь узнавала, где Толстой живет.
Говорили разное — то, что в Хамовниках, то, что будто уехал
из Москвы, то, что на днях уезжает.

Купила портрет. Стала обдумывать, что
скажу. Боялась — не заплакать бы. От домашних свое
намерение скрывала — осмеют.

Наконец решилась. Приехали какие-то
родственники, в доме поднялась суетня — время удобное. Я сказала
старой няньке, чтобы она проводила меня «к подруге за уроками»,
и пошла.

Толстой был дома. Те несколько минут,
которые пришлось прождать в передней, были слишком коротки, чтобы
я успела удрать, да и перед нянькой было неловко.

Помню, мимо меня прошла полная барышня,
что-то напевая. Это меня окончательно смутило. Идет так просто, да еще
напевает и не боится. Я думала, что в доме Толстого все
ходят на цыпочках и говорят шепотом.

Наконец — он. Он был меньше
ростом, чем я ждала. Посмотрел на няньку, на меня.
Я протянула карточку и, выговаривая от страха «л» вместо «р»,
пролепетала:

— Вот, плосили фотоглафию подписать.

Он сейчас же взял
ее у меня из рук и ушел в другую комнату.

Тут я поняла, что ни о чем
просить не смогу, ничего рассказать не посмею и что так осрамилась,
погибла навеки в его глазах, со своим «плосили» и «фотоглафией»,
что дал бы только Бог убраться подобру-поздорову.

Он вернулся, отдал карточку.
Я сделала реверанс.

— А вам, старушка, что?
— спросил он у няньки.

— Ничего, я с барышней.

Вот и все.

Вспоминала в постели «плосили»
и «фотоглафию» и поплакала в подушку.

В классе у меня была соперница,
Юленька Аршева. Она тоже была влюблена в князя Андрея, но так бурно,
что об этом знал весь класс. Она тоже ругала Наташу Ростову и тоже не верила,
чтобы князь визжал.

Я свое чувство тщательно
скрывала и, когда Аршева начинала буйствовать, старалась держаться
подальше и не слушать, чтобы не выдать себя.

И вот раз за уроком словесности,
разбирая какие-то литературные типы, учитель упомянул о князе Болконском.
Весь класс, как один человек, повернулся к Аршевой. Она сидела красная,
напряженно улыбающаяся, и уши у нее так налились кровью, что даже
раздулись.

Их имена были связаны, их роман
отмечен насмешкой, любопытством, осуждением, интересом — всем тем
отношением, которым всегда реагирует общество на каждый роман.

А я, одинокая, с моим тайным
«незаконным» чувством, одна не улыбалась, не приветствовала
и даже не смела смотреть на Аршеву.

Вечером села читать о его смерти.
Читала и уже не надеялась и не верила в чудо.

Прочла с тоской и страданием,
но не возроптала. Опустила голову покорно, поцеловала книгу
и закрыла ее.

— Была жизнь, изжилась
и кончилась.

Читаем каждый день! Читаем на ночь глядя!Надежды Тэффи «Экзамен»

На подготовку к
экзамену по географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку
нового корсета с настоящей планшеткой. На третий день вечером села заниматься.

Открыла книгу, развернула карту и – сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни
рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков –
ровно ничего.

А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась.

Индийское море славилось тайфуном, Вязьма – пряниками, Пампасы – лесами,
Льяносы – степями, Венеция – каналами, Китай – уважением к предкам.

Все славилось!

Хорошая славушка дома сидит, а худая по свету бежит – и даже Пинские болота
славились лихорадками.

Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за
что не справиться.

– Господи, дай выдержать экзамен по географии рабе твоей Марии!

И написала на полях карты: «Господи, дай! Господи, дай! Господи,
дай!»

Три раза.

Потом загадала: напишу двенадцать раз «Господи, дай», тогда выдержу
экзамен.

Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила:

– Ага! Рада, что до конца написала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так
напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать.

Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала
и приговаривала:

– Воображаешь, что двадцать раз напишешь, так и экзамен выдержишь? Нет, милая
моя, напиши-ка пятьдесят раз! Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят?
Обрадовалась, что скоро отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше…

Перо трещит и кляксит.

Маничка отказывается от ужина и чая. Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю
трясет от спешной, лихорадочной работы.

В три часа ночи, исписав две тетради и клякспапир, она уснула над столом.

Тупая и сонная, она вошла в класс.

Все уже были в сборе и делились друг с другом своим волнением.

– У меня каждую минуту сердце останавливается на полчаса! – говорила первая
ученица, закатывая глаза.

На столе уже лежали билеты. Самый неопытный глаз мог мгновенно разделить их на
четыре сорта: билеты, согнутые трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками
вниз.

Но темные личности с последних скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку,
находили, что все еще мало, и вертелись около стола, поправляя билеты, чтобы
было повиднее.

– Маня Куксина! – закричали они. – Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай
как следует: лодочкой – это пять первых номеров, а трубочкой пять следующих, а
с уголками…

Но Маничка не дослушала. С тоской подумала она, что вся эта ученая техника
создана не для нее, не вызубрившей ни одного билета, и сказала гордо:

– Стыдно так мошенничать! Нужно учиться для себя, а не для отметок.

Вошел учитель, сел, равнодушно собрал все билеты и, аккуратно расправив,
перетасовал их. Тихий стон прошел по классу. Заволновались и заколыхались, как
рожь под ветром.

– Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда.

Маничка взяла билет и прочла. «Климат Германии. Природа Америки. Города
Северной Америки»…

– Пожалуйста, госпожа Куксина. Что вы знаете о климате Германии?

Маничка посмотрела на него таким взглядом, точно хотела сказать: «За что
мучаешь животных?» – и, задыхаясь, пролепетала:

– Климат Германии славится тем, что в нем нет большой разницы между климатом
севера и климатом юга, потому что Германия, чем южнее, тем севернее…

Учитель приподнял бровь и внимательно посмотрел на Маничкин рот.

– Так-с!

Подумал и прибавил:

– Вы ничего не знаете о климате Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы
знаете о природе Америки?

Маничка, точно подавленная несправедливым отношением учителя к ее познаниям,
опустила голову и кротко ответила:

– Америка славится пампасами.

Учитель молчал, и Маничка, выждав минуту, прибавила чуть слышно:

– А пампасы льяносами.

Учитель вздохнул шумно, точно проснулся, и сказал с чувством:

– Садитесь, госпожа Куксина.

Следующий экзамен был по истории.

Классная дама предупредила строго:

– Смотрите, Куксина! Двух переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует
по истории, а то останетесь на второй год! Срам какой!

Весь следующий день Маничка была подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика
десять порций фисташкового, а вечером уже не по своей воле приняла касторку.

Зато на другой день – последний перед экзаменами – пролежала на диване, читая
«Вторую жену» Марлитта, чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной
географией.

Вечером села за Иловайского и робко написала десять раз подряд: «Господи,
дай…»

Усмехнулась горько и сказала:

– Десять раз! Очень Богу нужно десять раз! Вот написать бы раз полтораста,
другое дело было бы!

В шесть часов утра тетка из соседней комнаты услышала, как Маничка говорила
сама с собой на два тона. Один тон стонал:

– Не могу больше! Ух, не могу!

Другой ехидничал:

– Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот раз не можешь написать «Господи,
дай», а экзамен выдерживать – так это ты хочешь! Так это тебе подавай! За
это пиши двести тысяч раз! Нечего! Нечего!

Испуганная тетка прогнала Маничку спать.

– Нельзя так. Зубрить тоже в меру нужно. Переутомишься – ничего завтра ответить
не сообразишь.

В классе старая картина.

Испуганный шепот и волнение, и сердце первой ученицы, останавливающееся каждую
минуту на три часа, и билеты, гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно
перетасовывающий их учитель.

Маничка сидит и, ожидая своей участи, пишет на обложке старой тетради:
«Господи, дай».

Успеть бы только исписать ровно шестьсот раз, и она блестяще выдержит!

– Госпожа Куксина Мария!

Нет, не успела!

Учитель злится, ехидничает, спрашивает всех не по билетам, а вразбивку.

– Что вы знаете о войнах Анны Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях?

Что-то забрезжило в усталой Маничкиной голове:

– Жизнь Анны Иоанновны была чревата… Анна Иоанновны чревата… Войны Анны
Иоанновны были чреваты…

Она приостановилась, задохнувшись, и сказала еще, точно вспомнив наконец то,
что нужно:

– Последствия у Анны Иоанновны были чреватые…

И замолчала.

Учитель забрал бороду в ладонь и прижал к носу.

Маничка всей душой следила за этой операцией, и глаза ее говорили: «За что
мучаешь животных?»

– Не расскажите ли теперь, госпожа Куксина, – вкрадчиво спросил учитель, –
почему Орлеанская дева была прозвана Орлеанской?

Маничка чувствовала, что это последний вопрос, влекущий огромные, самые
«чреватые последствия». Правильный ответ нес с собой: велосипед,
обещанный теткой за переход в следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной,
с которой, провалившись, придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет
благополучно.

– Ну-с? – торопил учитель, сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать
Маничкин ответ. – Почему же ее прозвали Орлеанской?

Маничка мысленно дала обет никогда не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела
на икону, откашлялась и ответила твердо, глядя учителю прямо в глаза:

– Потому что была девица.

Анатолий Алексин «Безумная Евдокия»

Евдокии Савельевне было пятьдесят четыре года: она называла себя «предпенсионеркой». Но ей можно было бы дать и пятьдесят семь лет и тридцать девять: она была, как говорят, женщиной без возраста.

Поскольку Евдокия Савельевна раз и навсегда решила, что внешность и годы значения для нее не имеют, она и одежде никакого внимания не уделяла. Поверх модных, где-то впопыхах, случайно купленных брюк она могла надеть широкую юбку, заправить в нее мужскую ковбойку, а в короткие, под мальчишку подстриженные волосы воткнуть костяной гребень «времен Очаковских и покоренья Крыма».

Приблизительно в таком виде и предстала она перед родителями учеников 9-го класса «Б» на одном из собраний.

На том собрании Евдокия Савельевна, помнится, объясняла нам, как важно прививать детям чувство прекрасного, учить их замечать и понимать красоту.

А ранней весной я увидел ее в белой панаме с такими же печально обвислыми полями, как будто на улице стояла жара. Хотя все, и она в том числе, были еще в пальто… В тот раз она, продолжая борьбу за прекрасное, вела свой класс в какой-то музей.

А я пришел сообщить, что Оленька готовится к выставке юных скульпторов, и попросил освободить ее от экскурсии.

— Привычная мизансцена! — воскликнула Евдокия Савельевна. — Все ВМЕСТЕ, а она — в стороне.

Классная руководительница очень любила, чтобы все были ВМЕСТЕ. И с ней во главе!.. Я был уверен, что в искусстве ей ближе всего хор и кордебалет.

В классе она прежде всего замечала незаметных и выделяла тех, кто ничем абсолютно не выделялся.

Характер у нее был вулканического происхождения. Говорила она громко, то восторгаясь, то возмущаясь, то изумляясь.

«Наша безумная Евдокия!» — сказала о ней Оля. С тех пор у нас дома ее так и стали называть: «безумная Евдокия».

— Костя Белкин еще недавно не мог начертить прямую линию, а теперь у него по геометрии и черчению твердые тройки! — восклицала она на родительском собрании. — Учительница математики предполагает, что в будущем он может добиться четверки. Это радостное событие для нас всех.

— Люсю Катунину включили в редколлегию общешкольной стенной газеты. Она умеет писать заголовки. Это приятно для нас всех!

«Все», «со всеми», «для всех» — без этих слов не обходилось ни одно ее заявление. Она хвалила тех, кто смог наконец начертить прямую линию, и тех, кто умел писать заголовки. Но о нашей дочери, которая училась в художественной школе для особо одаренных детей, она вспоминала лишь в связи с тем, что Оленька в чем-то не приняла участия и куда-то не пришла «вместе со всеми».

Виктор Голявкин «В шкафу»

Перед уроком я в шкаф залез. Я хотел мяукнуть из шкафа. Подумают, кошка, а это я.

Сидел в шкафу, ждал начала урока и не заметил сам, как уснул.

Просыпаюсь — в классе тихо. Смотрю в щёлочку — никого нет. Толкнул дверь, а она закрыта. Значит, я весь урок проспал. Все домой ушли, и меня в шкафу заперли.

Душно в шкафу и темно, как ночью. Мне стало страшно, я стал кричать:

— Э-э-э! Я в шкафу! Помогите!

Прислушался — тишина кругом.

Я опять:

— О! Товарищи! Я в шкафу сижу!

Слышу чьи-то шаги. Идёт кто-то.

— Кто здесь горланит?

Я сразу узнал тётю Нюшу, уборщицу.

Я обрадовался, кричу:

— Тётя Нюша, я здесь!

— Где ты, родименький?

— В шкафу я! В шкафу!

— Как же ты, милый, туда забрался?

— Я в шкафу, бабуся!

— Так уж слышу, что ты в шкафу. Так чего ты хочешь?

— Меня заперли в шкаф. Ой, бабуся!

Ушла тётя Нюша. Опять тишина. Наверное, за ключом ушла.

Опять шаги. Слышу голос Пал Палыча. Пал Палыч — наш завуч…

Пал Палыч постучал в шкаф пальцем.

— Там нет никого, — сказал Пал Палыч.

— Как же нет. Есть, — сказала тётя Нюша.

— Ну где же он? — сказал Пал Палыч и постучал ещё раз по шкафу.

Я испугался, что все уйдут, я останусь в шкафу, и изо всех сил крикнул:

— Я здесь!

— Кто ты? — спросил Пал Палыч.

— Я… Цыпкин…

— Зачем ты туда забрался, Цыпкин?

— Меня заперли… Я не забрался…

— Гм… Его заперли! А он не забрался! Видали? Какие волшебники в нашей школе! Они не забираются в шкаф, в то время как их запирают в шкафу. Чудес не бывает, слышишь, Цыпкин?

— Слышу…

— Ты давно там сидишь? — спросил Пал Палыч.

— Не знаю…

— Найдите ключ, — сказал Пал Палыч. — Быстро.

Тётя Нюша пошла за ключом, а Пал Палыч остался. Он сел рядом на стул и стал ждать. Я видел сквозь щёлку его лицо. Он был очень сердитый. Он закурил и сказал:

— Ну! Вот до чего доводит шалость. Ты мне честно скажи: почему ты в шкафу?

Мне очень хотелось исчезнуть из шкафа. Откроют шкаф, а меня там нет. Как будто бы я там и не был. Меня спросят: «Ты был в шкафу?» Я скажу: «Не был». Мне скажут: «А кто там был?» Я скажу: «Не знаю».

Но ведь так только в сказках бывает! Наверняка завтра маму вызовут… Ваш сын, скажут, в шкаф залез, все уроки там спал, и всё такое… как будто мне тут удобно спать! Ноги ломит, спина болит. Одно мученье! Что было мне отвечать?

Я молчал.

— Ты живой там? — спросил Пал Палыч.

— Живой…

— Ну сиди, скоро откроют…

— Я сижу…

— Так… — сказал Пал Палыч. — Так ты ответишь мне, почему ты залез в этот шкаф?

Я молчал.

Вдруг я услышал голос директора. Он шёл по коридору:

— Кто? Цыпкин? В шкафу? Почему?

Мне опять захотелось исчезнуть.

Директор спросил:

— Цыпкин, ты?

Я тяжело вздохнул. Я просто уже не мог отвечать.

Тётя Нюша сказала:

— Ключ унёс староста класса.

— Взломайте дверь, — сказал директор.

Я почувствовал, как ломают дверь, — шкаф затрясся, я стукнулся больно лбом. Я боялся, что шкаф упадёт, и заплакал. Руками упёрся в стенки шкафа, и, когда дверь поддалась и открылась, я продолжал точно так же стоять.

— Ну, выходи, — сказал директор. — И объясни нам, что это значит.

Я не двинулся с места. Мне было страшно.

— Почему он стоит? — спросил директор.

Меня вытащили из шкафа.

Я всё время молчал.

Я не знал, что сказать.

Я хотел ведь только мяукнуть. Но как я сказал бы об этом…

Юрий Коваль «Алый»

Приехал на границу молодой боец по фамилии Кошкин. Был он парень румяный и весёлый.

Командир спросил:

− Как фамилия?

− Ёлки-палки, фамилия-то моя Кошкин, − сказал Кошкин.

− А при чём здесь ёлки-палки? − спросил командир и потом добавил: − Отвечай ясно и толково, и никаких ёлок-палок. Вот что, Кошкин, − продолжал командир, − собак любишь?

− Товарищ капитан! − отвечал Кошкин. − Скажу ясно и толково: я собак люблю не очень. Они меня кусают.

− Любишь не любишь, а поедешь ты, Кошкин, учиться в школу собачьих инструкторов.

…Приехал Кошкин в школу собачьих инструкторов. По-настоящему она называется так: школа инструкторов службы собак.

Старший инструктор сказал Кошкину:

− Вот тебе щенок. Из этого щенка нужно сделать настоящую собаку.

− Чтоб кусалась? − спросил Кошкин.

Старший инструктор строго посмотрел на Кошкина и сказал:

− Да.

Кошкин осмотрел щенка. Щенок был небольшой, уши его пока ещё не торчали. Они висели, переломившись пополам. Видно, щенок только ещё начал прислушиваться к тому, что происходит на белом свете.

− Придумай ему имя, − сказал старший инструктор. − В этом году мы всех собак называем на букву «А» − Абрек, Акбар, Артур, Аршин и так далее. Понял?

− Понял, − ответил Кошкин.

Но по правде говоря, он ничего не понял. Тогда ему объяснили, что пограничники каждый год называют собак с какой-то одной буквы. Поэтому стоит сказать, как зовут собаку, и ты узнаешь, сколько ей лет и в каком году она родилась.

«Ну и ну! − подумал Кошкин. − Здорово придумано!»

Кошкин взял щенка под мышку и понёс его в казарму. Там он опустил его на пол, и первым делом щенок устроил большую лужу.

− Ну и щенок на букву «А»! − сказал Кошкин. − С тобой не соскучишься.

Щенок, понятное дело, ничего на это не ответил. Но после того, как Кошкин потыкал его носом в лужу, кое-что намотал на ус.

Вытерев нос щенку специальной тряпкой, Кошкин стал думать: «Как же назвать этого лоботряса? На букву «А», значит… Арбуз?.. Не годится. Агурец? Нет, постой, огурец − на букву «О»…»

− Ну и задал ты мне задачу! − сказал Кошкин щенку.

Кошкин долго перебирал в уме все слова, какие знал на букву «А».

Наконец он придумал ему имя и даже засмеялся от удовольствия. Имя получилось такое − Алый.

− Почему Алый? − удивлялись пограничники. − Он серый весь, даже чёрный.

− Погодите, погодите, − отвечал Кошкин. − Вот он высунет язык − сразу поймёте, почему он Алый.

Сергей АЛЕКСЕЕВ «Лесная дорога»

Шли бои в Белоруссии южнее города Могилева. Фашистский танковый батальон лесной дорогой продвигался вперед.

Осторожно идут фашисты. Дорога узкая. Вплотную подходит лес. Справа и слева болото. Свернешь чуть вправо, свернешь чуть влево – уйдешь в трясину, как камень в воду.

Гуськом один за одним продвигаются танки. Замыкает колонну бронемашина. Жутковато идти по такой дороге. С тревогой фашисты на лес косятся.

Не обмануло врагов предчувствие.

Грянул из леса пушечный выстрел. Вздрогнул передний танк, лязгнул броней и вспыхнул.

Остановилась колонна.

– Обходи, объезжай! Рехтс! Линке! (Правее! Левее!) – командует офицер.

Хотели фашисты объехать застрявший танк. Взял второй танк чуть правее. Только к болоту сунулся – и тут же по грудь в трясину.

Попытался другой свернуть чуть налево. Только с дороги сдвинулся – и тут же в болото ушел по шею.

Перекрылась вперед дорога.

– Цурюк! Цурюк! (Назад! Назад!) – командует теперь офицер.

Включили танки заднюю скорость. Только собрались назад попятиться. Но в это время снова раздался выстрел. Попал снаряд в бронемашину, ту, которая замыкала колонну. Вспыхнула бронемашина. Перекрылась назад дорога.

Оказались фашисты как мышь в ловушке. Ни влево, ни вправо. Ни вперед, ни назад. Стоят на лесной дороге танки словно мишени в тире.

Снова раздался выстрел. Третий вышел из строя танк. Снова выстрел. Горит четвертый.

Развернули фашисты танковые башни в ту сторону леса, откуда стреляла пушка, сами огонь открыли.

Но не смолкает пушка, ведет стрельбу. Пятый вышел из строя танк, шестой.

Рассмотрели фашисты – у русской пушки всего лишь один солдат.

Схватили враги автоматы. Пытаются сквозь болото пробиться к пушке. Пока пробирались, расстрелял отважный артиллерист всю колонну фашистских танков.

Расстрелял, но и сам погиб в неравном бою с фашистами.

Смотрят фашисты на советского воина. Прибыл сюда генерал. Тоже смотрит на убитого, на уничтоженный танковый батальон. Смотрит. Молчит.

– Н да, – протянул задумчиво. Потом повернулся к своим солдатам: – Вот как надо любить фатерланд – родину!

Сказал, глянул опять на советского артиллериста, молча пошел прочь.

Как же звать, величать героя?

Сохранила имя его история. Старший сержант Николай Сиротинин.

Мария Ботева «Хрупкий аристократизм»

Наш папа всегда был очень хрупким человеком, все время ломал себе чего-нибудь. То ногу, то ребра. Мама считает, это у него из-за аристократизма. Он родился в какой-то очень древней семье, то есть эта семья имела какие-то глубокие корни, и все его родственники были благородных кровей. От этого многие из них страдали от истерик и смутных желаний. Видимо, из-за крови у папы была тяга к неизвестным далям, хотя точно это еще неизвестно. Но что совершенно ясно: из-за своей аристократических кровей он был очень хрупким и легко ломался.

Станет надевать пиджак – вывернет руку. Начнет вставать с постели – упадет на кошку. Пойдет открывать дверь – запнется о ножку стола и сломает мизинец на ноге. Полезет, к примеру, на чердак и промахнется ногой мимо ступеньки. Пожалуйста – через секунду уже лежит на полу со сломанной ногой. Санитары скорой помощи, пока укладывают его на носилки, обязательно уронят. Домой его приходилось везти на такси. Потому что с загипсованными ногой, рукой и челюстью в троллейбус не полезешь. Пожалуй, еще водитель испугается и не сможет ехать. А таксисты, что возле больницы дежурят, привычные, они и не такое видели, везут спокойно, лишний раз не трясут.

Самым безопасным для него было спать на диване и никуда не ходить. И то он умудрился испортить себе зрение и пролежать лысину на голове.

Мама говорила, что когда-то давно, пока они с папой еще не поженились, он был очень элегантным и аристократичным молодым человеком. На встречи приходил в костюме-тройке, надевал галстук. Правда, иногда забывал чистить ботинки, но это такая мелочь, что на нее стыдно обращать внимание. На каждом свидании дарил ей цветы или конфеты, провожал до дому. Подавал пальто. Каждый раз говорил комплименты. Он и потом говорил комплименты, я слышала. Правда, уже не маме, а своим знакомым женщинам.

Когда мы всей семьей ехали куда-то на троллейбусе, папа выбегал на остановках, подавал каждой женщине руку и помогал подняться по ступенькам. Однажды чей-то ревнивый муж выбил ему за это зуб.

Чтобы кондуктор не скучала, папа считал своим долгом разговаривать с ней всю дорогу.

– Как вам идет эта сумка, – обыкновенно начинал он разговор, – как билеты гармонируют с цветом вашего лица. Как художественно вы шелестите купюрами.

Никакая кондуктор не могла устоять против этого приема. Я заметила, многие из них его прекрасно знали и, как только мы появлялись в их троллейбусе, начинали широко улыбаться и недобро коситься на маму.

– Не обращайте внимания, – успокаивал папа, – это моя жена.

И продолжал разговаривать. Однажды мы решили проучить его, вышли на одну остановку раньше. Домой папа вернулся через неделю. Оказывается, в тот раз он укатил в неизвестные дали на общественном транспорте. Илюха неделю во всех подробностях изучал городской маршрут № 3 и не увидел ни малейших признаков этих самых далей.

Иногда мы сомневались, что папа настоящий аристократ. Но однажды он доказал это на деле. Точнее, это были слова, которые обернулись настоящим делом. Однажды поздним вечером мы возвращались из сада, шли с вокзала. Мама ждала нас у окна. Она всегда, когда не ездила в сад, стояла вечером у окна и ждала нас. До дома оставалось совсем ничего, и тут из-за угла вышла целая орава дядек самого грозного вида.

– Эй, мужик, – крикнул кто-то из них, – закурить у тебя не найдется?

– Не имею дурной привычки, – самым приветливым голосом ответил папа, – видите ли, джентльмены, я берегу свое здоровье, мне хочется дожить до того времени, когда по моему дому будут бегать внуки.

– Дак чего, нету, что ли? – не поняли джентльмены.

– И никогда не было.

– Не дашь, что ли? – до них опять не дошло. Редкостные тупицы.

– Нет, – ответил папа, и мы пошли дальше. Он как-то ускорил шаги и велел нам идти домой вперед. Уже когда мы подбегали к дому, видели, что по воздуху летают бутылки и камни. Их кидали мужики вслед нашему папе. Но он, как самый настоящий аристократ, шел, не опуская головы, не сбиваясь на бег, не оглядываясь. Папа шел, пока какая-то бутылка не угодила ему в голову. Людмилка страшно завизжала, и они все разбежались. После этого случая наш папа лежал на диване целых полгода. Все это время у него болела голова. Особенно по утрам, как бывает только у аристократов.

Нина Дашевская «Человек без велосипеда»

У меня никогда не было велосипеда. Почему-то у всех был, а у меня нет. Я даже как-то и не хотел. Просто не думал, что у меня может быть велосипед.

– Знаешь, Севка, а давай поедем с тобой к морю, – сказала мама. То есть на самом деле она сказала: – Ешь аккуратно, не кроши.

Но мне неинтересно слушать такие скучные вещи. Поэтому я часто слышу совсем не то, что мне говорят.

– Давай скорее, в школу опоздаешь! – сказала мама.

– Ладно, – пробормотал я, – на море так на море. Я вообще-то не против.

Я совершенно не понимаю, как это – скорее. Я же не сижу просто так! Я ем. Потом – одеваюсь. Потом – иду. Тороплюсь, между прочим. И всегда опаздываю, ровно на одну минуту. Всегда её не хватает, последней! А всё потому, что у меня такие короткие ноги. Вот если бы у меня был велосипед!..

По дороге я иногда натыкаюсь на огромную собаку грязно-белого цвета. Она лает на меня, и я долго жду, пока она перестанет. Но она не перестаёт. Приходится обходить по другой улице, а там путь длиннее.

Так что я опаздываю ещё из-за этой собаки. А достаётся почему-то всё равно мне.

Обычно я пытаюсь проскочить в класс незаметно.

Просунуть нос в дверь и, когда Анна Сергеевна отвернётся, проскользнуть по стенке на свою последнюю парту. Но она всегда замечает. Всегда!

– Сколько можно, Воробьёв! – говорит она своим великанским голосом, который достался ей в наследство от дедушки. Потому что сама она маленькая, а голос – ого-го! Думаю, от дедушки; и ещё думаю, что дедушка этот был великан.

– Неужели нельзя выйти из дому раньше? – громыхает она. – Почему я никогда не опаздываю?!

И правда, почему? Может, это тоже в наследство достаётся? Неопаздывание. Например, ей досталось от бабушки. Может, её бабушка работала машинистом поезда. Машинисту нужно быть точным. Хотя… Хотя нет, поезда часто опаздывают. Значит, неопаздывание от дедушки-великана досталось, вместе с голосом. Дедушка, конечно, всегда успевал к этому поезду. Там они с бабушкой и познакомились. Как, интересно, он помещался в вагоне?.. Наверное, сверху ехал. Верхом.

– Воробьёв! Ещё улыбаешься!

…Какое всё-таки это ужасное место – школа. Человеку там улыбаться почему-то запрещено. Улыбнулся – и привет, дневник на стол!

– А вы знаете, – сказал Марк со второй парты, – что одна улыбка продлевает жизнь человеку на четырнадцать минут. В среднем …

И все заулыбались, и Анна Сергеевна тоже. Так что в школе иногда бывает и хорошее.

А потом ко мне подошёл Комарик. И тихонько спросил:

– Севк… У тебя ручки нет запасной?

Ну, я дал ему, конечно, ручку. Маленький Комарик, самый маленький в классе. Ничего в этом не было такого особенного, просто ко мне никто никогда не подходит. А он подошёл.

А потом зато школа кончилась. И я снова стал совершенно свободен, стоял и смотрел на велосипеды, пристёгнутые возле школы. Не думал – вот бы мне такой! – нет. Просто смотрел. И Комарик со мной. У него тоже не было велосипеда.

Вышел Генка, длинный, носатый, со своей противной чёлкой. Лихо сел на велосипед – у него особенный, с миллионом скоростей – и поехал прямо на Комарика. Он, конечно, думал – Комарик отойдёт. А Комарик задумался (он вообще иногда задумывается), и Генка наехал на него, толкнул колесом. Комарик упал.

– Ты что делаешь! – заорал я на него. – Ну-ка извинись, быстро!

– Ещё чего, – хмыкнул Генка. Но моя шпага с шумом рассекла воздух прямо у его острого подбородка.

– Просите прощения, сэр, или вы пожалеете!

Генка скосил глаза на кончик моей шпаги. Потом посмотрел мне в глаза. И понял, что со мной шутки плохи…

На самом деле, конечно, ничего он не понял. Он даже не оглянулся и был уже далеко. Всё потому, что… Если честно, на самом деле я ничего не сказал.

И уж конечно, никакой шпаги у меня не было.

Комарик поднялся, как-то беспомощно посмотрел на меня и заковылял, прихрамывая, подальше отсюда. Я хотел за ним пойти… Но почему-то не пошёл.

В общем-то, он сам виноват. Мог бы и отскочить как-нибудь.

Какое-то противное всё же осталось чувство. Из-за Коли этого. На самом деле ведь он Коля, Коля Марченко. Сокращённо как раз и выходит – Ко-Мар. И чего он там стоял? Обидно: уроки закончились, а чувство противное. И я пошёл домой через парк, чтобы отвлечься. Правда, парк не совсем в той стороне, где мой дом, – даже, можно сказать, совсем в противоположной. Но я же не виноват, что парк так неудобно расположен. Зато там каштаны. А по дороге к моему дому каштанов нет.

Тамара Михеева «Асино лето»

«Ну что за мучения? — думала опять и опять Ася. — Нет чтобы просто как-нибудь: Маша или Настя. Ну хотя бы Аня. Или Катя, Даша, Лиза. Вот сейчас уже доберутся… Ох!»

— Шустова Прасковья.

Ася встала.

— Это я. Но можно просто Ася.

На нее, конечно, все посмотрели. На нее всегда все смотрят, стоит только представиться.

В классе у них пять Насть, четыре Саши, три Лизы и три Полины. А Прасковья — на всю школу одна. Здесь, в лагере, полегче. Здесь, говорят, даже две Глафиры есть, и в отряде с именами поразнообразнее. Но Прасковья — все равно одна. Может, это и неплохо. Когда кто-нибудь издалека кричит: «Прасковья!», можно не сомневаться, что это именно ее зовут. Да и что плохого, когда на тебя внимание обращают, стоит только представиться? Больше-то обращать не на что: внешность у Прасковьи ничем не примечательная. И в глубине души она свое имя любила, но сколько из-за него проблем! Ведь всем и каждому приходится объяснять, что «Прасковья» — сокращенно «Паша», а так как это имя очень уж мужское, мама придумала называть ее Асей. Со временем она так и стала представляться: Шустова Прасковья, можно просто Ася.

Многим казалось, что фраза эта высокомерная, а сама Прасковья — задавака и воображала.

— Хорошо, Прасковья, будем называть тебя Асей. Какая коса у тебя замечательная, — вожатая Лена старалась при первом же знакомстве отметить в ребенке что-нибудь особенное. Не у всех, правда, это особенное заметишь, но тут, слава богу, все в порядке у девочки: и коса, и имя.

Да, коса у Прасковьи такая… даже слов нет, какая. Ниже пояса и не какая-нибудь жиденькая, а густая, тяжелая, толщиной с мужскую руку.

— Красивая, — вздохнул, глядя на Прасковью, гном Сева, прячась с прапрадедушкой в ветвях дуба.

— Да, — выдохнул прапрадедушка Старый гном и сказал строго: — Дело даже не в косе, понимаешь?

— Угу, — ответил гном Сева. Он не совсем понимал, но чувствовал. Вон еще одна девочка с косой, да еще с какой! Длиннее Прасковьиной и совершенно неправдоподобного золотого цвета. И глаза у девочки ярко-голубые на пол-лица, и ресницы черно-длинные, а… все равно не то что-то. И гном Сева продолжал смотреть на Прасковью.

Анджела Нанетти «Мой дедушка был вишней»

Около вишни мы всегда останавливались, чтобы проверить, созрели ягоды или еще нет.

— Всего несколько дней, — шептал дедушка, поглаживая ствол Феличе, — и будем собирать вишню. В этот раз я научу тебя лазить по дереву.

Это приводило меня в такой восторг, что я молил Феличе поторопиться. Я безумно боялся, что мама заберет меня и дедушка не успеет исполнить свое обещание. Но папа сломал ногу, и все сложилось как нельзя лучше.

Однажды утром дедушка посмотрел наверх и сказал:

— Созрела.

Он взял лестницу, прислонил ее к стволу и помог мне залезть на нижнюю ветвь.

— Теперь садись верхом, держись крепко и жди меня.

Он снял башмаки, надел на плечо корзину и через секунду оказался рядом со мной.

— Как у тебя это получается, дед? — спросил я его.

— Секрет вот тут, — ответил он, постучав по своей голове. — Ты должен чувствовать себя птицей или кошкой, должен верить, что дерево — твой друг и твой дом. Тебе должно быть удобно. Сними башмаки. А теперь лезь и не бойся, Феличе тебя поддержит.

Дедушка принялся собирать вишню, а я потихоньку начал ползти и перелезать на другие ветви.

Казалось, дедушка меня не замечает, но на самом деле он не упустил из виду ни одного моего движения.

— Нет, вот так, так, — подсказывал он, когда я не знал, что делать.

Через некоторое время корзина была полна, но мне было так хорошо, что я совсем не хотел слезать.

— На сегодня хватит, Тонино, я должен работать. Когда ты хорошенько научишься, сможешь лазить сколько угодно. Даже совсем один.

За неделю я превратился в самого настоящего Тарзана: карабкался, спускался и забирался на самые высокие ветви. Дедушка не следил за мной постоянно: иногда он брал кресло бабушки Линды, садился под вишню и закрывал глаза. Но я знал, что это все равно как если бы он меня видел.

— Знаешь, Тонино, — сказал однажды дедушка, — когда я был маленький, у меня не получалось так хорошо, как у тебя. Правда! Мне пришлось даже пару раз разбиться, пока я не наловчился. Ты похож на свою мать. Каким же бесенком она была в детстве!

Я очень гордился тем, что похож на маму, и это первое, что я рассказал ей, когда она приехала забрать меня.

— Мама, дедушка научил меня забираться на Феличе. Смотри, куда я залезал! — и показал ей на самую высокую ветвь.

Мама посмотрела наверх, еще раз посмотрела — и внезапно побледнела.

— Папа, ты сошел с ума? — резко сказала она дедушке.

— А что такого, разве ты в детстве не забиралась туда?

— Двадцать пять лет назад это дерево было в два раза ниже. Почему ты ни о чем не думаешь?

Мама трагически вздохнула и возвела глаза к небу.

В этот момент я ее ненавидел и даже хотел, чтобы она исчезла. Я подбежал к дедушке и обнял его, но он мягко меня отстранил:

— Мама права, Тонино, я просто старый дурак.

Я никогда не смогу забыть эти слова, и, думаю, мама тоже.

Георгий  Скребицкий «Осень» (Рассказ из книги «Четыре художника»)

  Для своей работы художник — Осень взяла самые яркие краски и прежде всего отправилась с ними в лес. Там и принялась за свою  картину.

  Берёзы и клёны покрыла Осень лимонной желтизной. А листья осинок разрумянила, будто спелые яблоки. Стал осинник весь ярко — красный, весь как огонь горит.

  Забрела Осень на лесную  поляну. Стоит посреди неё дуб — богатырь, стоит, густой листвой потряхивает. «Могучего богатыря нужно в медную кованую броню одеть». Так вот и обрядила старика.

  Глядит – а неподалёку, с края  поляны, густые, развесистые липы в кружок собрались, ветви вниз опустили. «Им больше всего подойдёт тяжёлый убор из золотой парчи».

  Все деревья и даже кусты разукрасила Осень по-своему, по-осеннему: кого в жёлтый наряд, кого в ярко-красный…  Одни только сосны да ели не знала она, как разукрасить. У них ведь на ветках не листья, а игры, их и не разрисуешь. Пусть как были летом, так и останутся.

  Вот и остались сосны да ели по-летнему тёмно-зелёными. И от этого ещё наряднее сделался лес в своём пёстром осеннем уборе.

  Отправилась Осень из леса в поля, в луга. Убрала с полей золотые хлеба, свезла на гумна, а в лугах душистые копны сена сметала в высокие, словно башни, стога.

  Опустели поля и луга, ещё шире, просторнее стали. И потянулись над ними в осеннем небе косяки перелётных птиц: журавлей, гусей, уток…  А там, глядишь, высоко-высоко, под самыми облаками, летят большие белоснежные птицы – лебеди, летят, машут крыльями, словно платками,  шлют прощальный привет родным местам.

  Улетают птицы в тёплые страны. А звери по-своему, по-звериному, к холодам готовятся.

  Колючего ёжика Осень загоняет спать под ворох сучьев, барсука – в глубокую нору, медведю стелет постель из опавших листьев. А вот белочку учит сушить на сучьях грибы, собирать в дупло спелые орехи.   Даже нарядную сизокрылую птицу-сойку заставила проказница — Осень набрать полон рот желудей и запрятать их на полянке в мягкий зелёный мох.

  Осенью каждая птица, каждый зверёк хлопочут; к зиме готовятся, некогда им даром время терять.

Спешит, торопится Осень; всё новые и новые краски находит она для своей картины. Серыми тучами покрывает небо. Смывает холодным дождём пёстрый убор листьев. И на тонкие телеграфные провода вдоль дороги, будто чёрные бусы на нитку, сажает она вереницу последних отлетающих ласточек.

Невесёлая получилась картина. Но зато есть и в ней что-то хорошее. Довольна Осень своей работой.

Евгений Носов «Малая родина»

Вот пишут: малая родина… Что же это такое? Где ее границы? Откуда и докуда она простирается? 
По-моему, малая родина — это окоём нашего детства. Иными словами, то, что способно объять мальчишеское око. И что жаждет вместить в себя чистая, распахнутая душа. Где эта душа впервые удивилась, обрадовалась и возликовала от нахлынувшего восторга. И где впервые огорчилась, разгневалась или пережила свое первое потрясение. 
Тихая деревенская улица, пахнущий пряниками и кожаной обувью тесный магазинчик, машинный двор за околицей, куда заманчиво пробраться, тайком посидеть в кабине еще не остывшего трактора, потрогать рычаги и кнопки, блаженно повдыхать запах наработавшегося мотора; туманное таинство сбегающего под гору колхозного сада, в сумерках которого предостерегающе постукивает деревянная колотушка, гремит тяжелой цепью рыжий репьистый пес. За садом — змеистые зигзаги старых, почти изгладившихся траншей, поросших терновником и лещиной, которые, однако, и поныне заставляют примолкнуть, говорить вполголоса… И вдруг, снова воротясь к прежнему, шумно, наперегонки умчаться в зовущий простор луга с блестками озерков и полузаросших стариц, где, раздевшись донага и взбаламутив воду, майкой начерпать в этом черном киселе чумазых карасей пополам с пиявками и плавунцами. И вот наконец речушка, петлявая, увертливая, не терпящая открытых мест и норовящая улизнуть в лозняки, в корявую и петлючую неразбериху. И если не жалеть рубах и штанов, то можно продраться к старой мельнице с давно разбитой плотиной и обвалившейся кровлей, где сквозь обветшалые мостки и в пустые проемы буйно бьет вольный кипрей. Здесь тоже не принято говорить громко: ходит молва, будто и теперь еще в омуте обретается мельничный водяной, ветхий, обомшелый, и будто бы кто-то слыхал, как он кряхтел и отдувался в кустах, тужась столкнуть в омут теперь уже никому не нужный жернов. Как же не пробраться туда и не посмотреть, страшась и озираясь, лежит ли тот камень или уже нет его… За рекой — соседняя деревня, и забредать за реку не полагается: это уже иной, запредельный мир. Там обитают свои вихрастые окоемщики, на глаза которых поодиночке лучше не попадаться… Вот, собственно, и вся мальчишеская вселенная. Но и того невеликого обиталища хватает с лихвой, чтобы за день, пока не падет солнце, набегаться, наоткрывать и на-впечатляться до того предела, когда уже за ужином безвольно начнет клониться опаленная солнцем и вытрепанная ветром буйная молодецкая головушка, и мать подхватывает и несет исцарапанное, пахнущее рогозом и подмаренником, отрешенное, обмякшее чадо к постели, как с поля боя уносит павшего сестра милосердия. И видится ему сон, будто взбирается он на самое высокое дерево, с обмирающим сердцем добирается до вершинных ветвей, опасно и жутко раскачиваемых ветром, чтобы посмотреть: а что же там дальше, где он еще не бывал? И вдруг что-то ломко хрустит, и он с остановившимся дыханием кубарем рушится вниз. Но, как бывает только во снах, в самый последний момент как-то так удачно расставляет руки, подобно крыльям, ветер упруго подхватывает его, и вот уже летит, летит, плавно и завораживающе набирая высоту и замирая от неописуемого восторга. Малая родина — это то, что на всю жизнь одаривает нас крыльями вдохновения.

И.С. Тургенев Стихотворение в прозе «Милостыня»

    Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.

Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь… Он изнемогал.

Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками — и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.

Он вспоминал…

Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат — и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам… И вот теперь у него нет куска хлеба — и все его покинули, друзья еще раньше врагов… Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.

А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль.

Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову — и увидал перед собою незнакомца.

Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.

—  Ты всё свое богатство роздал, — послышался ровный голос… — Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?

—  Не жалею, — ответил со вздохом старик, — только вот умираю я теперь.

—  И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, — продолжал незнакомец, — не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?

Старик ничего не ответил — и задумался.

— Так и ты теперь не гордись, бедняк, — заговорил опять незнакомец, — ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.

Старик встрепенулся, вскинул глазами… но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.

Старик подошел к нему — и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.

Но за ним шел другой — и тот подал старику малую милостыню.

И старик купил себе на данные гроши хлеба — и сладок показался ему выпрошенный кусок — и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.

Марина Дружинина «Хорошо быть оптимистом!»

  Стасик сидел за компьютером, когда мама пришла с работы.

– Как дела, сынок? – Мама ласково потрепала Стасика за вихры. – Не скучал один?
– Ни капельки! – бодро ответил Стасик. – Я радовался, что могу играть на компьютере сколько душе угодно!

– Всё ясно, – покачала головой мама. – Тогда, наверное, ты огорчился моему приходу: я же не разрешаю тебе часами сидеть у компьютера!

– Нет, я опять очень рад! Я уже по тебе соскучился! – Стасик решительно выключил компьютер. – Да и поужинать очень хочется. Ты ведь принесла что-нибудь вкусненькое?
– Молодец! – засмеялась мама. – Ты настоящий оптимист!

– Кто-кто?

– Оп-ти-мист, – по слогам повторила мама. – Это человек, который во всём находит хорошее, никогда не унывает.

– А тот, кто унывает?

–Того называют пессимистом. Например, если отключили горячую воду и дома стало холодно, пессимист ноет: «О-о-ох, я простужу-у-усь!» А оптимист говорит: «Отлично! Самое время зарядку сделать!» – и – р-раз! р-раз! – помашет руками, поотжимается и согреется.

– А если слишком жарко?

– Пессимист стонет: «Ох, как плохо!» А оптимист: «Ах, как приятно залезть под холодный душ! Самое время закаляться! – Мама на секунду задумалась. – Или размораживать холодильник».

–А если они оба заболели? – продолжал допытываться Стасик.

– Пессимист, ясное дело, причитает: «Бедный я, несчастный!» А оптимист себя подбадривает: «Скоро выздоровею! Начну заниматься спортом и не буду болеть. А пока посижу дома, книжек побольше почитаю». И выздоравливает быстрее пессимиста!
–Здо́рово! – захлопал в ладоши Стасик.–А ты, мамочка, оптимист?
–Конечно, – улыбнулась мама. – Я стараюсь никогда не унывать.
– Правильно! – обрадовался Стасик. – Значит, ты не очень огорчишься, что я сегодня двойку получил? Я ведь её обязательно на пятёрку исправлю!

Борис Ганаго «Попугайчик»

Слонялся Петя по дому. Все игры надоели. Тут мама дала поручение сходить в магазин и ещё подсказала:

— Наша соседка, Мария Николаевна, ногу сломала. Ей хлеба купить некому. Еле по комнате передвигается. Давай, я позвоню и узнаю, может ей что купить нужно.

Тётя Маша звонку обрадовалась. А когда мальчик принёс ей целую сумку продуктов, она не знала, как его и благодарить. Почему-то показала Пете пустую клетку, в которой недавно жил попугай. Это был её друг. Тётя Маша за ним ухаживала, делилась своими думами, а он взял и улетел. Теперь ей некому слова сказать, не о ком заботиться. А что это за жизнь, если не о ком заботиться?

Петя посмотрел на пустую клетку, на костыли, представил, как тётя Maша ковыляет по опустевшей квартире, и в голову ему пришла неожиданная мысль. Дело в том, что он давно копил деньги, которые ему давали на игрушки. Всё не находил ничего подходящего. И вот теперь эта странная мысль – купить попугайчика для тёти Маши.

Попрощавшись, Петя выскочил на улицу. Ему захотелось зайти в зоомагазин, где когда-то видел разных попугайчиков. Но теперь он смотрел на них глазами тёти Маши. С каким из них она могла бы подружиться? Может, этот ей подойдёт, может, этот?

Петя решил расспросить соседку о беглеце. На следующий день он сказал маме:

— Позвони тёте Маше… Может быть, ей что-нибудь нужно?

Мама даже замерла, потом прижала сына к себе и прошептала:

— Вот и ты человеком становишься… Петя обиделся:

— А разве раньше я человеком не был?

— Был, конечно был, – улыбнулась мама. — Только теперь у тебя ещё и душа проснулась… Слава Богу!

— А что такое душа? — насторожился мальчик.

— Это способность любить.

Мама испытующе посмотрела на сына:

— Может, сам позвонишь?

Петя засмущался. Мама сняла трубку: Мария Николаевна, извините, у Пети к вам вопрос. Я сейчас ему трубку передам.

Тут уж деваться было некуда, и Петя смущённо пробормотал:

— Тётя Maшa, может, вам купить что-нибудь?

Что произошло на другом конце провода, Петя не понял, только соседка ответила каким-то необычным голосом. Поблагодарила и попросила принести молока, если он пойдёт в магазин. Больше ей ничего не нужно. Опять поблагодарила.

Когда Петя позвонил в её квартиру, он услышал торопливый стук костылей. Тётя Maшa не хотела заставлять его ждать лишние секунды.

Пока соседка искала деньги, мальчик как бы невзначай стал расспрашивать её о пропавшем попугае. Тётя Маша охотно рассказала и про цвет, и про поведение…

В зоомагазине таких по цвету попугайчиков оказалось несколько. Петя долго выбирал. Когда же он принёс свой подарок тёте Маше, то… Я не берусь описывать, что было дальше.

Валентин Постников «Ай, да Пушкин»

Вообще-то я уроки обычно учу. Но сегодня решил – баста! Больше учить не буду. Если что, кто-нибудь выручит, да подскажет. Да хоть бы сегодня: Колька Громушкин не выучил – а ему подсказали, и он пять получил пять.
Лучше я буду слух тренировать – принял я твёрдое решение. Забросил учебники и отправился во двор. Весь день гонял мяч, запускал змея с Васькой, да смотрел, как старушка из третий квартиры голубей кормит.
И вот наступил новый день. На математике меня не спросили, и на уроке истории тоже. Мне даже обидно стало: не удалось слух проверить. Хороший он у меня или не очень.
Но на последнем уроке мне всё- таки повезло – Марья Ивановна меня вызвала. Оказывается, нам вчера задали выучить наизусть: «Сказку о царе Салтане» Пушкина. Ну не всю конечно, а только отрывок, но я его не выучил. Вот и отлично, – обрадовался я, – сейчас я проверю, хороший у меня слух или нет.
– Выучил? – спросила Марья Ивановна.
– Конечно, – говорю, – выучил. – А как же иначе!
– Ну, тогда, рассказывай, – говорит Мария Ивановна. А сама очки с носа сняла и приготовилась слушать. Она у нас очень Пушкина любит.
Ну, начало то я помнил и потому смело выкрикнул:
– Три девицы под окном…
Сказал, а сам уши навострил и глазами стал страшно вращать, мол, давайте мол, подсказывайте.
– Ну, что же ты остановился? – спросила учительница. – Мы тебя внимательно слушаем.
И вдруг слышу, Петька со второй парты мне подсказывает:
«Три девицы под окном,
Пили фанту под крыльцом».
Только я собрался повторить, как поперхнулся… Какая ещё фанта! Во времена Пушкина не было никакой фанты. Нет, Петька, что-то напутал. И тут Катька Иванова с первой парты прошептала:
«Три девицы под окном,
Били кошку башмаком».
Тьфу ты, думаю. Какая ещё кошка! Никакой кошки под окном не было. А Федька Кукушкин с третьей парты тоже подал голос:
«Три девицы под окном,
Съели лампу с потолком»
– То же мне, друг! Я в биде, а он издевается. Я даже взмок, так мне плохо стало. И вот тут Светка Пятёркина запищала на весь класс:
«Три девицы под окном,
Сели в лужу голышом»
Все захохотали, как сумасшедшие. А Мария Ивановна взяла ручку и громко объявила:
«Три девицы под окном,
Двойку съели с дневником»
И это была самая последняя подсказка. И такую пару мне влепила, будь здоров.
– Эх вы, – сказал я ребятам после урока. – Вы что, нормально подсказать не могли!?
– А мы и не собирались, – сказала Светка Пятёркина. – Мы решили с сегодняшнего дня бороться с подсказками.
– А с завтрашнего дня не могли! – вздохнул я и побрёл домой учить уроки.

Валентин Постников «Макулатура»

У нас в школе объявили сбор макулатуры. Я не знала, что это значит, потому что до этого я ни разу в жизни не слышала такое странное слово: «Макулатура».
– Это разные старые газеты и журналы, – пояснила мне дома бабушка.
– Так старые газеты это и есть макулатура? – спросила я у бабушка.
– Да, – кивнула бабушка.
– А зачем кому-то нужны старые газеты? – удивилась я. – Читать?
– Старые газеты перемалывают в специальных машинах и делают из неё новую бумагу, – сказал папа. – А потом печатают на ней новые книги. Таким образом, сохраняют деревья.
– Деревья? – совсем запуталась я.
– Да, ведь бумагу делают из дерева, – ответил папа, включив телевизор.
– А сколько вам велели принести в школу макулатуры? – спросила мама.
– Пять килограммов каждому! – сказала я.
– Ого! – сказал папа.
– Ерунда, – сказал дедушка. – Сейчас мы быстро соберём тебе пять килограммов. – Каждый из нас выписывает какой-нибудь журнал или газету. И у нас дома как раз скопилось много ненужной макулатуры.
– Ура! – сказала я.
Я подбежала к полке и схватила пачку папиных газет «Спорт».
– Можно взять эти газеты? – спросила я у папы. – Они же старые?
– Нет-нет, сказал папа. Мне они нужны, их брать не нужно. Тут разные важные таблицы.
– Какие ещё таблицы? – удивилась я.
– Ну, где и когда играет моя любимая команда по футболу, – пояснил папа. – Возьми что-нибудь другое.
– Тогда я возьму вот эти старые журналы, – сказала я.
– Это же «Вязание», – ахнула бабушка. – Это мои журналы. В них столько всего нужного. Как же я буду вязать без них? Нет, внучка, я их отдать не могу.
– Тогда вот эти, – показала я на стопку красивых тонких журналов.
– Ой, – воскликнул мама. – Это же мои кулинарные журналы. Тут же ценные рецепты. Бери что угодно, только не это.
– Ой, – обрадовалась я. – Вот какие-то толстые скучные журналы. Они точно никому не нужны.
– Как это скучные? – рассердился дедушка. – Это же «Рыболовство»! Самый интересный журнал на свете. Ни за что сними, не расстанусь. Я их каждый день перечитываю.
– А ты свои журналы возьми, – предложила мама. – Вон их у тебя сколько скопилось. И «Мурзилка», и «Читай-ка», и даже «Ералаш». Ты же их давным-давно все прочитала. Вот собери их и отнеси в школу. Как раз килограммов пять будет.
– Нет, что вы! – даже испугалась я. – Я с моими старыми журналами ни за что не расстанусь. Тут и стихи, и загадки, и смешные рассказы мои любимых писателей. Делайте со мной что хотите, но их я не отдам.
Пришлось мне с подружкой по классу целый час бегать по соседям и выпрашивать у них старые газеты.
Вот оказывается, какая нужная в хозяйстве вещь оказалась эта – макулатура.

Сергей Алексеев «СОЛДАТСКОЕ СЕРДЦЕ»

Крепко сдружились в походах молодой солдат Клим Дуга и бывалый воин Матвей Бородулин. Вместе отступали от самого Немана. Вместе бились у Витебска. Чуть не погибли у стен Смоленска. Вместе пришли к Бородинскому полю. 
        Матвей Бородулин Клима Дугу уму-разуму в военных делах наставляет: как порох держать сухим, как штык наточить, как лучше идти в походе, чтобы ноги меньше уставали. На привале Бородулин уступит младшему место поближе к костру. Упрется Дуга: 
— Да что я, дите какое? 
— Ложись, ложись! — прикрикнет старый солдат. — Я привычный. Мне на холодке даже и лучше. 
      Делят кашу, и тут Бородулин о друге думает. Из миски своей в миску к нему добрую часть отвалит. 
— Дядя Матвей, — отбивается Клим, — да что я — к откорму хряк? 
— Ешь, ешь! Тебе в рост, тебе в пользу. 
         В Бородинской битве солдаты сражались рядом. Клим — богатырь, Бородулин — усох с годами. Прикрывает Дуга старшего друга. Недоглядел: ранило вдруг солдата. Повалился Матвей Бородулин на землю. 
— Дядя Матвей! — закричал Дуга. Рухнул он на колени, тормошит Бородулина. Ухо к груди приложит. 
— Дядька Матвей! Родненький!.. Приоткрыл Бородулин глаза, глянул на друга. 
— Воды, — простонал и снова забылся. 
       Схватились солдаты за фляги — пусты солдатские фляги. Скоро десять часов, как бой. Не осталось во флягах глотка воды. Нет воды. Ручья поблизости нет. Ближайший ручей в руках у французов. 
— Воды! Воды! Воды! — идет по солдатским рядам. 
       Нет нигде, как в пустыне, воды. Поднялся Дуга на ноги. Смотрит растерянным взглядом. И вдруг ток прошел по солдату. Схватил он пустую флягу, руку задрал вверх и рванулся навстречу французам, туда, где штыки и ружья, где за ними ручей в овраге. Перехватило у товарищей дух. 
— Господи, верная смерть… Достался Дуга французам. 
Смотрят солдаты с тревогой вслед. Смотрят на бегущего русского и сами французы. 
— Камрады, — кричит Дуга, — дядька Матвей погибает! Дядька просит воды! — и флягой пустой, как паролем, машет. 
— Воды! — несется над полем. 
        Французы хотя и враги, а тоже ведь люди. Непонятна им русская речь. Однако сердцем людским понятно — неспроста побежал солдат. Расступились французы, открыли дорогу к ручью. Стих на участке огонь. Не стреляют ни эта, ни та сторона. Замерло все. Только режет воздух крик Клима: 
— Дядька Матвей погибает! 
       Добежал Дуга до оврага. Зачерпнул флягу воды студёной, развернулся — и помчался назад коридором солдат французских. 
        Подбежал он к дядьке Матвею, снова стал на колени, голову поднял, флягу поднес ко рту. Смочил лоб, виски. Приоткрыл Бородулин глаза, вернулось к солдату сознание, узнал молодого друга: 
— Где же ты водицу, родной, достал? Где? Из сердца достал солдатского.

Понравилась статья? Поделить с друзьями:
  • Живая классика сочинение текст
  • Живая классика рассказ сочинение
  • Живая или мертвая душа чичикова сочинение маленькое
  • Живая или мертвая душа чичикова сочинение краткое
  • Живая душа чичикова или мертвая сочинение кратко